Кромвель скользил взглядом по рядам, по напряженным лицам. Вот знаменитый Гемпден, герой борьбы против «корабельных денег». Да, в нем можно быть уверенным — он пойдет хоть на эшафот. Дензил Холлес. Тот самый Холлес, который одиннадцать лет назад силой удерживал в кресле перепуганного спикера, пока палата не проголосовала за Протестацию. Эдвард Хайд. Пим почему-то искал его поддержки и часто доверительно беседовал, отведя в сторону; наверно, не зря. Неразлучный с ним Фокленд, человек, о котором ни друзья, ни враги не говорили дурно; молчаливый знак приязни к этим двоим был виден в том, что опоздавшему всегда оставляли место рядом с другом. Кто еще? Сент-Джон, Мартен, Селдон, Генри Вен-младший, Уайтлок, Редьярд, Строд… Может быть, еще десять-двадцать человек. Но остальные четыреста? Все эти деревенские сквайры, провинциальные юристы, мировые судьи из гнилых местечек? Понимали они смысл происходившего? Могли оценить критичность минуты, опасность ситуации?
— …И на основании всего вышесказанного я предлагаю немедленно представить палате лордов обвинение графа Страффорда в государственной измене, заключавшейся в попытке нарушить государственный строй, ввести на территорию Англии иностранные войска и в других преступлениях. Предлагаю также выразить горячее пожелание нижней палаты о немедленном заключении графа под стражу на все время, необходимое для ведения следствия.
Палата ответила одобрительным гулом. Белый дневной свет лился во все окна и, казалось, придавал всем уверенности, разгонял утренние страхи.
— Найти козла отпущения — прекрасная мысль, — произнес насмешливый голос за спиной Кромвеля. Он хотел обернуться, но в это время поднялся Фокленд.
— Мистер спикер, джентльмены! Надеюсь, вы знаете, что у меня нет никаких оснований любить графа Страффорда или защищать его. Но простая справедливость требует, чтобы столь тяжкое обвинение было подкреплено вескими доказательствами. Не лучше ли нам, в согласии с парламентской традицией, создать специальный комитет, который мог бы тщательно рассмотреть каждое деяние, вменяемое графу в вину, опросить свидетелей и лишь после этого…
— Ни в коем случае! — Пим не дал Фокленду договорить. — Джентльмены, не будем обманывать себя. Влияние Страффорда на короля так велико, что любая отсрочка может погубить все дело. Стоит ему узнать о том, что кто-то взялся расследовать цепь его злодеяний, и нечистая совесть подскажет ему единственный возможный исход подобного расследования. Он станет спасать себя любой ценой, даже ценой окончательной гибели государства. Он убедит короля в необходимости распустить парламент и потом разделается с нами поодиночке. Мы не можем этого допустить, мы должны опередить его. Что же касается юридической стороны дела, наши действия остаются строго в рамках закона. Только лорды могут судить Страффорда — им и будет принадлежать решающая роль в этом деле. Мы не судьи, мы только обвинители. Наша задача — представить обвинительный материал, для беспрепятственного собирания которого мы и просим заключить обвиняемого под стражу.
Казалось, ссылка на закон была именно тем, чего ждала палата, чтобы дать себя убедить окончательно. Крики: «Вотировать! вотировать!» — понеслись в сторону спикера со всех сторон.
Предложение Пима прошло почти единогласно.
Тут же была выбрана комиссия для составления текста обращения к лордам, но по тому, с какой быстротой она справилась со своей задачей, стало ясно: текст был написан заранее.
Двери палаты распахнулись, и Пим, в сопровождении целой толпы своих приверженцев, держа на вытянутой руке лист обращения, двинулся из зала. Кромвель вскочил с места и, спотыкаясь о чьи-то ноги, о шпаги и трости, ринулся за ним.
Казалось, что и сарджент палаты лордов был уже кем-то предупрежден. Не успела толпа парламентариев пересечь Большой зал, как он выбежал ей навстречу, почтительно проводил Пима вверх по лестнице и объявил лордам о его прибытии.
Остальные сгрудились перед дверью.
Здесь были только единомышленники, понимавшие друг друга с полуслова. Негромко переговаривались, называли имена лордов, в чьей поддержке были уверены. Сэй, Бедфорд, Эссекс, Брук, младший Манчестер, Уорвик, Говард — эти были открытыми противниками двора. Может быть, без их нажима король не согласился бы созвать нынешний парламент. Среди остальных многие имели личные причины ненавидеть и бояться Страффорда. Граф обладал поразительным искусством наживать себе врагов. Кроме того, лорды тоже люди, а среди людей всегда найдутся такие, что будут действовать по принципу «падающего — подтолкни».
Пим вышел на площадку лестницы, поднял руку:
— Джентльмены! Лорды немедленно приступают к обсуждению нашего обращения. Мы сделали все, что могли. Теперь время разойтись на заседания комитетов.
Своим самообладанием и сдержанностью он словно пригасил крики радостного возбуждения, вот-вот готовые сорваться с уст. Толпа пошла вниз за своим вождем.
Кромвель замешкался наверху, отстал.
Он не мог понять, что им двигало, — желание хотя бы в пустяке не подчиниться так сразу этой властной воле или просто у него не было сил уйти оттуда, где, как ему казалось, решалась судьба всего их дела, страны, его собственная судьба.
Прошло десять минут, пятнадцать.
Он начал медленно спускаться, и в это время с улицы донесся цокот подков. Дворцовая карета остановилась у главного входа, и человек в роскошном камзоле вступил в зал и двинулся вверх по лестнице.
Лицо его было в желтых складках, рот жадно ловил ускользающий воздух. Каждая ступенька давалась с трудом. Проходя мимо Кромвеля, он пронзил его ненавидящим взглядом и пошел дальше, громко повторяя:
— Где же они? Где мои обвинители? Я хочу видеть их лица. Пусть они посмеют при мне повторить свою клевету. Куда же они попрятались?
Двери палаты лордов были закрыты, и он гневно застучал в них эфесом шпаги. Влажные от пота волосы выбивались из-под шляпы и облепляли шею. Видимо, болезнь брала свое, и только тревожная весть заставила его подняться с постели. Два стражника, замерев спиной к стене, глядели мимо него в пространство глазами, полными ужаса.
Наконец его впустили.
Кромвель поднялся на несколько ступенек вверх и замер, прислушиваясь. Стражники стояли не шевелясь, но по их лицам было видно, что они тоже — затылком, кожей — ловят каждый звук.
Некоторое время за дверьми было тихо. Потом донесся гул голосов, он стремительно нарастал, крики: «Долой!», «Пусть убирается!», «Вон!» — отчетливо прорывались из общего хора.
— Постановление!
— Читайте ему постановление!
— Государственная измена!
— На колени!
— Пусть слушает на коленях!
Когда несколько минут спустя Страффорд вышел обратно, Кромвель инстинктивно сделал шаг вперед — ему показалось, что этот человек вот-вот упадет. Желтизна переползла с лица на белки глаз, губы дрожали, испарина блестела на лбу и щеках. Два темных пятна отчетливо были видны под коленями на светлых чулках. Осторожно нащупывая ступени, он начал спускаться, но сарджент, сделав знак стражникам, быстро догнал его и стал ступенькой ниже со шляпой в руке:
— Граф! По приказу их светлостей я должен арестовать вас.
Страффорд отвел глаза и левой рукой протянул ему шпагу вместе с ножнами. Голубая атласная перевязь зацепилась, сарджент, не заметив этого, потянул на себя, и Страффорду пришлось поспешно нагнуться. Перевязь, соскользнув с плеча и головы, сбила с него шляпу. С непокрытой головой он сошел вниз к карете, кучер уже распахнул дверцу, но сарджент снова забежал вперед:
— Вы мой арестант, граф, и должны ехать в моей карете.
Толпа зевак молча расступилась, дала им дорогу.
— Да что, собственно, происходит? — донесся из задних рядов недоумевающий голос.
Страффорд на минуту остановился и попробовал усмехнуться:
— О, ничего особенного. Сущие пустяки, уверяю вас.
— Вот уж верно, — откликнулся кто-то. — Государственная измена для него сущий пустяк.
— А и больно, должно быть, падать с такой высоты, — сказал другой.
Сарджент, все еще держа шпагу арестованного, влез за ним в карету. Кучер Страффорда в растерянности смотрел вслед отъезжающему экипажу. Кусок голубой перевязи, прищемленный дверцей, полоскался на ветру.
Толпа начала расходиться.
Кромвель двинулся через площадь в сторону Кинг-стрит, потом передумал и свернул к реке. Ему хотелось как-то остудить голову. Если бы ребенок на его глазах детской лопаткой опрокинул собор святого Павла, это было бы менее неправдоподобно, чем то, что он увидел сегодня, сейчас. И раз уж в какие-нибудь полдня могущественного министра можно было сбросить с высот власти, не значит ли это, что и в остальном…
— Мистер Кромвель! Мистер Кромвель!
— Мистер Кромвель! Мистер Кромвель!
Он оглянулся.
Человек, догонявший его, видимо, тратил немалую часть дня на то, чтобы иметь вид типичного торговца из Сити. Возможно, он и был таковым. За ним, подобрав подол, шлепала по лужам миловидная девушка в меховом жакете и с муфтой в руке.
— Мистер Кромвель, мое имя Дьюэл, ювелир Дьюэл. Мы не хотим показаться назойливыми… Всякое дело требует времени, я понимаю… Но не можете ли вы уже сейчас что-либо сообщить друзьям Джона Лилберна?
— А, это вы. — Кромвель положил руку на плечо ювелира и ободряюще улыбнулся. — Не далее как вчера я зачитал вашу петицию парламентскому комитету и кое-что добавил на словах. Комитет постановил требовать пересмотра его дела, а до того времени — освободить. Полагаю, уже завтра он будет на свободе.
— Элизабет, ты слышишь? Иди же сюда. Он будет свободен! Боже, какое счастье! Парламент! Я всем говорил — надейтесь на парламент. Элизабет, да где же ты?
Девушка приближалась к ним, и выражение ее лица было почти строгим: «да, я слышу, он будет свободен, прекрасно, нечего так кричать», — но в последний момент она выпустила подол платья, кинулась к руке Кромвеля, все еще лежавшей на плече ее отца, и припала к ней губами.
Ноябрь, 1640«В эти дни в парламенте шли длительные дебаты по вопросу о „корабельных деньгах“, которые были признаны палатами совершенно незаконным налогом и недопустимым отягощением подданных; все судьи, высказавшиеся в свое время в пользу „корабельных денег“, были объявлены нарушителями закона».
Мэй. «История Долгого парламента»
Ноябрь, 1640«Я хочу обратить ваше внимание еще на одно злоупотребление, которое заключает в себе многое. Это гнездо ос или рой паразитов, обирающих страну, — я имею в виду монополистов. Они, как египетские лягушки, завладели нашими жилищами, и мы едва находим местечко, ими не занятое. Они тянут из нашего кубка, едят из наших блюд, сидят у нашего огня, мы находим их в нашем красильном чане, в умывальнике и в кадке для солений, они пробираются в кладовую, они покрыли нас с головы до ног клеймами и печатями, мистер спикер, они не оставляют нам даже булавки, мы не можем купить куска сукна, не уплатив им комиссионных. Они — пиявки, которые высасывают государство до такой степени, что оно почти впало в состояние полного истощения».
Из речи члена парламента против монополий
28 ноября, 1640
Лондон, Чаринг-кросс
К двум часам дня толпа на Стрэнде начала густеть, заливать мостовую и одновременно приобретать какую-то непривычную одноцветность. Людей в пестрой и яркой одежде становилось все меньше, людей в темном — все больше, и все они двигались в сторону Чаринг-кросс. Многие несли в руках охапки зеленых веток, кое-кто сумел раздобыть цветущий розмарин. Лилберн и Эверард вышли из таверны и, не сопротивляясь, отдались движению людского потока. Зрители глазели из окон, с порогов пивных; один, отирая мыльную пену со щек, выбежал из цирюльни. Кое-где в переулках виднелись небольшие группы молодых щеголей. Эти смотрели презрительно, негромко переговаривались между собой.
— Джентльмены не боятся опоздать? — насмешливо крикнул Эверард. — Пропустить такое событие! — Вам не о чем будет точить лясы на променаде у святого Павла.[15]
— Проваливай, — нехотя откликнулся один.
— Заткнуть бы ему глотку.
— Хороший променад по ребрам — вот что ему нужно.
— Похоже, что без потасовки сегодня не обойдется. — Эверард явно был доволен.
— На меня пока не рассчитывайте. Я все еще так слаб, что буду только обузой.
— С самого открытия парламента я обзавелся одним надежным приятелем. С тех пор с ним не расстаюсь.
Эверард похлопал себя по левой стороне груди, потом расстегнул две пуговицы камзола и показал рукоятку кинжала.
— Откуда их ждут?
— Говорят, они высадились в Саутгемптоне. Почти неделю назад. Но каждый городок на пути встречает их торжественной процессией и пытается устроить праздник в их честь. Оттого так долго.
— Доктор Баствик тоже с ними?
— Нет, только Принн и Бертон. Баствика держали на Силли. Очевидно, он скоро причалит в Дувре.
— Я не видел их больше трех лет. Вряд ли они еще помнят меня.
— Не помнят вас? Им не помнить вас? — Эверард покрутил головой. — Вы, должно быть, считаете их неблагодарными, бесчувственными чурбанами.
— Они столько натерпелись за эти годы, что могли забыть родную мать.
— А вы? Вы меньше терпели? И за что — за их же писания.
— Скорее, за правду, которая в них содержится.
Они достигли Чаринг-кросс и медленно проталкивались в толпе. Щуплая продавщица оранжада пристроилась за ними, как шлюпка за бригом, и бойко распродавала свой товар направо и налево. Ее визгливый голос, казалось, способен был просверлить затылок. По Кинг-стрит со стороны Уайтхолла подъехала карета, кучер было замахнулся кнутом, требуя дорогу, но толпа сомкнулась, ощерилась. Кто-то вскочил на козлы, вырвал кнут, кто-то полез на крышу. В это время дверца распахнулась, маленький человек в епископском облачении выскочил на мостовую и бросился назад к дворцу. Его провожали хохотом, свистом, угрозами, однако не гнались и камнями не швыряли. Настроение было скорее умильно-торжественным, чем агрессивным.
Волна приветственных криков прокатилась, нарастая со стороны Сент-Джеймса. Толпа качнулась вперед, запрудила площадь, потом распалась на две части, оставив посередине узкий проход. Лилберна понесло в сторону, к стенам домов, но он собрал силы, уперся и шаг за шагом стал продираться вперед.
Ему надо было увидеть этих людей.
Когда-то он боготворил их. В его глазах мученичество окружало их ослепительным ореолом. В тот вечер, когда ему впервые удалось пробраться к ним в тюрьму, говорить с ними, от счастливого волнения его начало лихорадить. Потом, сам оказавшись в тюрьме, он припоминал подробности этих встреч, и ореол понемногу тускнел; тон Принна, каким он говорил с ним об основах пресвитерианства,[16] всегда оставался повелительным и высокомерным, шутки Баствика, любившего высмеивать его северный диалект и простоватые манеры, часто были безжалостны. Читая в тюрьме книгу Принна, он не мог не заметить, как часто непреклонность веры вытеснялась в ней непреклонностью гордыни. И все же он до сих пор любил их. Любил, может быть, только за то, что было в его глазах самым бесценным человеческим свойством, — за радостную готовность к самопожертвованию.
Ликующие крики звучали все громче, кое-кто утирал слезы. Гремели трубы. Голова процессии вступила на площадь, и охапки зеленых веток полетели на землю под копыта лошадей. Отряд пеших лондонских ополченцев двумя параллельными рядами раздвигал толпу, оставляя узкий проезд. Бертон, седой и улыбающийся, тяжело навалившись на луку седла, кивал и время от времени поднимал руку с зажатым в ней венком. Его сын и дочь шли по обе стороны лошади, держась за стремя. Принн ехал молча, полуприкрыв глаза. Казалось, он впитывал в себя эти волны радости и ликования, столь щедро изливавшиеся на них, и все не мог насытиться ими. Сквозь качающиеся копья было видно, как его волосы, откидываемые ветром, время от времени открывали страшные шрамы, оставшиеся на месте ушей.
— Долой епископов!
— Свободу проповеди!
— Да здравствует Ковенант!
— Мистер Принн! Мистер Принн! — Лилберн протиснулся уже в первые ряды и шел рядом с ополченцами. — Лондонские эпрентисы[17] приветствуют вас. Мистер Принн!
Тот не слышал. Темные клейма отчетливо были видны на тюремно-бледной коже щек. Конские гривы, украшенные цветами и зеленью, уплывали вперед. Процессия сворачивала на Стрэнд. Все еще крича, улыбаясь и размахивая рукой, Лилберн остановился, и толпа всосала его. От давки ли, от волнения дышать было трудно, в горле саднило.
Бесконечная вереница всадников, мужчины и женщины, те, кто выезжал встретить освобожденных узников еще за Брентфордом, двигались по оставшемуся проезду. В толпе мелькали береты шотландцев. С тех пор как переговоры о мире были перенесены в Лондон, их можно было видеть довольно часто. Заполучить шотландца в качестве гостя — об этом мечтал каждый пресвитерианин. Шотландцы могли завтракать в одном доме, обедать в другом, ночевать в третьем. Немудрено, что все они явились теперь на встречу: Принн в их глазах был пророком, мучеником, святым. Что ж, сегодня они имели право гордиться. Если б не их решимость, ему, как и прочим, еще долго пришлось бы гнить за решеткой.
За кавалькадой всадников двигались пешие, тоже с зеленью и цветами в руках. Толпа постепенно сливалась с ними, устремлялась обратно по Стрэнду в сторону Сити. Там была назначена торжественная встреча в ратуше, приветствия старейшин, банкет. Ни о какой потасовке теперь, конечно, не могло быть и речи — такой поток способен был разбить, смять, уничтожить любого, кто стал бы на его пути. Лилберн шел вслед за остальными, постепенно отставая, ища взглядом потерявшегося приятеля.