Мы вырвались, но за нами шли по пятам. Волокитин решил, что остается лишь одно: изобразить из себя немецкий карательный отряд. Звездочки с шапок были спрятаны, отряд перестроен по трое, Виктор и я достали из вещевых мешков наши немецкие формы. Днем при ярком солнечном свете мы вышли на шоссе и замаршировали открыто сквозь деревни и поместья. Наши враги потеряли нас на какое-то время. Мы настолько осмелели от своего успеха, что заглянули в имение одного польского помещика, где "солдат" угостили завтраком в деревне, а "господ офицеров" пригласили в дом самого пана.
На завтраке Волокитин разыгрывал офицера-власовца, Сергей – немецкого прихлебалу-артиста, а мы с Виктором – немцев, связных от вильнюсского штаба. Как бы хорошо все ни было задумано, к концу завтрака хозяин скис и, вероятно, понял, что его гости не совсем настоящие. Нам пришлось уходить из имения как можно скорее. Прощание с хозяином было все же внешне сердечным. Было сказано даже несколько раз "Хайль Хитлер!" В устах Волокитина это звучало особенно забавно.
Пятого июня мы добрались до Руденских лесов. На следующий день в радиорубке дружественного отряда литовцев узнали об открытии второго фронта. Нам всем стало ясно, что гитлеровская Германия обречена и что крах ее – вопрос ближайшего времени. Но с нас никто не снимал наших заданий и, устроившись под Вильно, мы приступили к работе.
"Валентина" была немедленно послана в Вильно. Ей удалось сравнительно легко устроиться, и она посылала нам оптимистические сообщения, обещая организовать базу для приема Виктора и меня в самое ближайшее время.
Однако обстановка на восточном фронте гитлеровской армии менялась так быстро, что комплекты документов, привезенные Волокитиным из Москвы для нас с Виктором и для испанцев, уже устарели. Москва задерживала также и отправку Пальникова в Вильно в связи с какими-то новыми сведениями о власовской армии. Начались короткие летние ночи. Самолет, посланный к нам с документами и боевым снаряжением, вернулся с полдороги с простреленными крыльями. Мы терпеливо ждали, изучая понемногу через местные связи обстановку в Вильно и Ковно. Через эти же связи в июле мы получили неожиданные и тревожные сообщения. Наш агент "Валентина" была замечена на рынке, где она скупала золото. Почти одновременно от нее пришло письмо, в котором она приглашала Виктора и меня приехать в город. За квартирой Валентины в Вильно через связи соседних отрядов было установлено наблюдение. Вскоре удалось засечь подозрительные машины, навещавшие по вечерам ту самую квартиру, куда Валентина нас приглашала. Волокитин сообщил Москве, что "Валентина", по-видимому, перевербована гестапо. Москва приказала: связь с "Валентиной" оборвать, весь отряд передислоцировать на территорию Германии. В качестве базы были намечены Августовские леса. Теперь нам нужно было идти на юго-запад, по местам, где дружественного партизанского движения не было. Однако за несколько недель до приказа о переброске нашего отряда Волокитину удалось заключить первое в истории войны соглашение с командованием Армии Людовой. По этому соглашению вражда между польскими и советскими партизанами прекращалась и обе стороны обязывались оказывать друг другу посильную помощь. Наш отряд был первым, который был взят под охрану отрядами Армии Людовой и проведен по польской территории почти до самого Немана. В Августовские леса мы должны были уже пробиваться сами.
Но на самой государственной границе Германии нас обогнала Советская армия, вырвавшаяся вперед в неожиданном прорыве фронта. В течение нескольких часов из тыла немецкой армии мы попали в тыл армии советской. Москва посетовала, но делать было нечего. Мы получили приказ двигаться к Вильно, чтобы распутать историю с "Валентиной".
В Вильно и Ковно наша группа проработала до сентября. Валентина осталась в Вильно и сразу по приезде Волокитина была арестована. Вскоре Волокитин рассказал мне, что по результатам следствия стало ясно: "Валентина" сотрудничала с гестапо и собиралась выдать нашу группу. Я в следственной работе участия не принимал и получил от Москвы разрешение на вылет домой. Волокитин устроил мне место на военном самолете. В конце сентября я был уже в Москве.
Мое участие в партизанской войне закончилось, но время, проведенное в тылу врага, внесло в мою жизнь много нового. Дело было не только в боевых впечатлениях партизанской войны. Новое пришло в мой внутренний мир, в мое отношение к окружающей действительности.
Как и многие мои сверстники, я привык считать советскую власть чем-то безусловно правильным и нужным народу. Я знал, что на моей Родине жизнь далеко не райская. Из книг русских классиков, из рассказов старшего поколения мне было известно, что до революции люди лучше ели, лучше одевались и, может быть, меньше работали. Но я чувствовал себя гражданином государства, где строится будущее для всего человечества. Я верил, что советская система, пока, может быть, и не самая благоустроенная, является, наверняка, самой справедливой. У меня не было ни малейших сомнений, что рядом, в капиталистических странах, рабочие и крестьяне живут в бесправии и нищете, а горстка эксплуататоров творит беззакония. Мне казалось, что все честные люди земного шара только и мечтают о приходе советской власти, об установлении диктатуры пролетариата, государственной собственности и колхозной системы. Весь мир просто и ясно делился на две группы: на защитников советской власти, составлявших большинство человечества, и на кучку ее врагов, оставшихся в незначительном и злобном меньшинстве.
Красок было только две – белая и черная. Заниматься анализом остальных мелочей жизни было ни к чему.
Психологи объясняют, что велосипедист удерживает равновесие благодаря особому, выработанному привычкой рефлексу. При малейшем крене велосипеда он молниеносно поворачивает руль в противоположную сторону. Что-то похожее выработалось постепенно и в моей философии. Повседневная советская жизнь не проходила, конечно, совершенно мимо меня. Но как только встречались какие-нибудь расхождения с моей верой в справедливость советской власти, я инстинктивно отклонял свое объяснение в ту сторону, которая помогала сохранить равновесие.
Мне тем более было легко это делать, поскольку газеты, радио, кино, театр находились в руках государства, а оно тщательно заботилось, чтобы никакие противоречивые сведения о жизни советской страны не смущали налаженную совесть молодежи, вроде меня.
Большинство моих сверстников ушло на фронт сразу, с началом войны. В окопах, во время боевых походов, под вражеским огнем впервые по-настоящему встретились друг с другом миллионы советских людей. В такие дни доверие приходит само собой.
Началось великое пробуждение советского народа. Уроки войны усваивались жадно, быстро и накрепко.
Я же запоздал с поступлением в эту школу. Изучая Германию и фашистскую армию, я не подозревал, что все больше и больше отстаю от мыслей и чаяний своего собственного народа.
В первые недели за линией фронта мое внимание было целиком поглощено разыгрыванием роли немецкого офицера.
Потом, когда нервное напряжение первого боевого задания ушло, я стал постепенно прислушиваться к рассказам местных жителей и даже просматривать немецкие газеты на русском языке.
С антисоветской пропагандой я уже встречался при изучении "трудов" геббельсовского ведомства. Мне было ясно, что фашисты ненавидят в первую очередь русский народ, а коммунизм ругают из чисто стратегических соображений.
Слышал я и про некую "Белорусскую Раду", называвшую себя новым правительством. В пропаганде этой марионеточной организации обычно было столько всеотрицающей злобы по отношению ко всему советскому народу, что сомневаться в продажности ее авторов не приходилось.
Знал я и о существовании власовской армии. Власовцы представлялись мне обычными русскими людьми, которые попали в немецкий плен против своей воли и были затем сломлены голодом и пытками в концлагерях. Я считал их предателями, хотя и понимал, что пошли они по этому пути, просто не имея сил к дальнейшему сопротивлению.
Но иногда в статьях, подписанных власовцами, попадалось кое-что, внушавшее мне смутное чувство неуверенности в моем приговоре.
В привычном для меня упорядоченном мире люди, ненавидящие советскую власть, попадали автоматически в категорию врагов народа. Я был совершенно уверен, что эгоистические и антинародные стремления этих людей отделяли их от миллионов советских граждан барьером взаимной ненависти.
Здесь же, в статьях, русские люди, выросшие в одной стране со мной, рассказывали о стройке рабоче-крестьянского государства как об этапах подавления народной воли путем обмана и террора. Конечно, утверждение, что интересы советской власти и русского народа противоположны, звучало для меня клеветой, но я не мог отделаться от ощущения, что авторы статей любили оставленную ими Родину не меньше меня. Это чувство витало между строчками, диктовало многие фразы, не укладывавшиеся в стандарты немецкой пропаганды, и подсказывало мне, что трагедия власовцев была гораздо сложнее предательства во имя сохранения собственной жизни.
Однако все это были только статьи, слова, безличные и написанные людьми с немецкой стороны. Руль моей философии без труда повернулся в нужном направлении. Я сказал себе, что у людей, находившихся в фашистских руках, нет, очевидно, другого способа выжить, как ругать советскую власть всеми способами. А народ – народ, по всей видимости, был на стороне советской власти и был готов защищать ее до последней капли крови. Так мне казалось.
Тем временем школа войны продолжала давать мне уроки.
Это были уже не статьи и не пропаганда врага, а встречи с живыми людьми, находившимися на советской стороне, воевавшими против фашистов, но образ которых не укладывался в мои привычные категории.
В партизанских отрядах под Минском я услышал о деревнях, где немецкую армию встречали хлебом-солью и цветами. Когда настоящее лицо фашистов стало явным, многие жители таких деревень ушли в лес партизанить.
Мне показывали этих людей, которые когда-то приветствовали немцев, и я знал, что они не были ни кулаками, ни агентами врага. Начальник контрразведки им не доверял, но рядовые партизаны, за исключением редкого подтрунивания, относились к ним как к равным. Воевали эти "подозрительные" не хуже других. Мне не удалось поговорить с ними. Контрразведчик заявил, что "нечего им голову мутить. Пусть пока воюют".
Зато мне удалось поговорить с крестьянином с хутора, когда-то бывшего пограничным между Польшей и Советским Союзом. Мы зашли в эту избу, потому что узнали, что хозяин ее был всю жизнь бедняком и партизанам помогал охотно. Рассказав ему последние новости с фронта, я начал было расспрашивать о том счастливом времени, когда в его деревню пришла советская власть. Он отвечал неохотно и путанно, потом вдруг замялся на секунду и спросил решительно:
– А что, неужели, когда наши вернутся, опять колхозы будут?
Я не ожидал от него ни такого вопроса, ни откровенной, искренней тревоги в голосе. Мои спутники не казались удивленными. Многие из них были партизанами из Восточной Белоруссии и тоже крестьянами. Один, помоложе, кашлянул значительно и пробормотал:
– А кто его знает… Нас не спросят…
У меня осталось ощущение, что, если бы меня и остальных "москвичей" в комнате не было, обмен мнениями зашел бы значительно дальше.
Вечером на остановке в лесу перед форсированием шоссе я присмотрелся внимательнее к бойцам, собравшимся у костра. Мне все еще верилось, что нас, разведчиков, прилетевших из Москвы, и местных партизан связывает боевая дружба людей, воюющих за одно и то же. Но когда я завел разговор о встрече со "странным поляком", свободной беседы не получилось. Я не мог отделаться от чувства, что симпатии моих партизанских товарищей были на стороне озабоченного крестьянина из пограничной деревушки.
– Ну, что ж… Ясно, человек волнуется… – сказал один из них негромко.
А другой добавил откуда-то из темного угла:
– А что? Зря воюем, что ли? По-старому, вроде, не должно больше быть. Времена теперь не те…
Дело не пошло дальше отрывочных фраз, процеженных сквозь зубы, полунамеков, брошенных безличным голосом, туманных комментариев, сказанных с оглядкой.
Моя интуиция подсказывала вывод, который эти люди не решались произнести вслух. Фанатическими защитниками советской власти они не были. Более того, у них явно имелись какие-то счеты с властью и тайная надежда, что "по-старому больше не будет".
А ведь этих людей нельзя было назвать врагами народа. Они были самим народом, плотью от плоти его.
Я подумал в тот момент, что, будь я на фронте где-нибудь в землянке обычным солдатом среди обычных солдат, разговор был бы иным: прямым и беспощадным. Странно, откуда явилась такая мысль, но она пришла.
Здесь же, в тылу врага, будучи разведчиком из Москвы, я не только не мог ожидать откровенности от бойцов, но и далее со своими близкими друзьями не решался поговорить о таких вещах по душам.
Но все равно – во впечатлениях недостатка не было.
Мелочь за мелочью, встреча за встречей все больше и больше знакомили меня с действительными настроениями народа.
Особенно запомнился мне эпизод с проводником в районе "белых пятен" партизанского движения.
Мы понимали уже, что местное население этих районов поддерживать советскую власть не собирается. Но мы еще не знали границ его решимости.
Предстояло перейти крупную железнодорожную магистраль. Она сильно охранялась. В одной из хат на окраине деревни, соседней с "железкой", мы попросили хозяина провести нас в обход железнодорожных разъездов. Он отказался, сказав, что плохо знает дорогу.
Командир нашего отряда оглядел внимательно избу.
За холщовой занавеской жена хозяина укачивала ребенка. С печки свешивались две детские головы, с любопытством рассматривавшие нас.
Командир хлопнул ладонью по столу:
– Поведешь! У нас выхода нет. Ходить по хатам мы не можем. А выведешь не туда, куда надо – погибнешь вместе с нами. Или сами расстреляем.
Крестьянин молча снял шапку с гвоздя и повел нас болотными тропами. По пути ему еще раз напомнили шепотом, что если предаст – расстреляем. Он кивнул головой и ничего не ответил.
К рассвету проводник вывел нас к железной дороге. До насыпи было метров пятьдесят вырубленного леса. Когда мы дошли до середины вырубки, раздалась пулеметная дробь. Прямо перед нами был разъезд и вокруг него – огневые точки немцев.
Проводник стоял, сжав в руках шапку, и смотрел, не мигая, на нашего командира.
– Ты что наделал, сволочь!? – закричал тот.
– Советским помогать не буду, – тихо ответил крестьянин.
Снова прострочил пулемет. Мы лежали между пнями и корягами, заняв оборону. Только проводник стоял во весь рост с непокрытой головой и ждал.
– Чего стоишь? Пошел к… Слышишь?! – рявкнул на него командир. Крестьянин очнулся, кинулся обратно в лес и через секунду исчез.
Бросив наших лошадей, открыв ответный огонь по немцам, мы начали обходить разъезд уже при дневном свете. Переправиться нам удалось, хотя и с потерями. Обсуждать поступок проводника никому не хотелось. В том числе и мне. Я давно был знаком с образом Ивана Сусанина, но никогда не мог предположить, что, защищая советское государство, увижу такого человека своим врагом.
Потом мы пошли по земле, где советской власти никогда не было. Ей полагалось быть населенной теми самыми угнетенными и обездоленными, ради которых строилась крепость мировой революции.
Но на встречи с угнетенными и обездоленными нам не везло.
Дом, в который мы зашли для разведки пути, стоял на отлете. Он ничем не отличался от таких же домов, вытянувшихся в длинную цепочку вдоль проселочной дороги.
Нас никто не встретил. Жители дома бежали через огороды, завидев приближающуюся группу партизан.
Хозяйство выглядело зажиточным и налаженным, хотя и не богатым, судя по сараю, где было стойло только для одной коровы и одной лошади.
Войдя в дом, мы поразились изобилию мелочей, не привычных для нашего советского глаза. Кружевные занавески на окнах, коврики на вощеном полу, гнутые стулья, разноцветная и блестящая утварь на кухонных полках и даже горка фарфоровой посуды в застекленном шкафу.
Внезапно один из бойцов шагнул вперед и со всего размаха ударил прикладом по дверкам шкафа. Стекло и осколки фарфора полетели во все стороны.
– Ты что – спятил?! – вырвал у него кто-то винтовку.
Боец опомнился и посмотрел на нас растерянными глазами.
– Ведь как живут, черти… – проговорил он, как бы оправдываясь.
Возможно, именно тогда в душе этого бойца, так же, как и в моей, вместе с фарфоровой посудой надтреснула вера, навязанная нам, что в западных странах весь народ живет в нищете и грязи.
Многого из "заграницы" я увидеть не успел. С полпути мне пришлось вернуться в Москву. Но миллионы моих соотечественников пошли дальше, вглубь "буржуазных стран", чтобы сделать окончательное сравнение между жизнью на Западе и жизнью в советском государстве. Я опять отстал на какое-то время от бурного духовного роста моих сверстников.
В Москве осенью 1944 года под влиянием радостной шумихи возвращения домой противоречивые впечатления партизанских походов подзабылись. Встречи с родными и друзьями; торжественный вызов в Кремль, где Шверник вручил Карлу и мне золотые звезды ордена Отечественной войны; серебряная медаль – "Партизану", пришпиленная к лацкану моего пиджака Судоплатовым; наконец, счастливое чувство, что самое трудное позади и дело идет к победе – все это помогло мне восстановить прежнее равновесие и выбросить "неразрешимые вопросы" из головы. Но ненадолго.
В конце октября Маклярский вызвал меня к себе в здание НКВД.
После обычных расспросов о настроении, о доме, о том, как я провожу отпуск, он задержался на секунду и, внимательно рассматривая выражение моего лица, медленно спросил:
– Коля, что вам известно о вашем отце?
Ничего не подозревая, я ответил коротко:
– Когда я был в тылу, пришло извещение, что он погиб в 1942 году.
– И больше вы ничего не знаете?
Я пожал плечами:
– Писем с фронта он не писал. Что мы можем знать еще?
Маклярский вынул из ящика стола небольшую фотокарточку и повернул ее ко мне, не выпуская из пальцев.
– Этого человека вы знаете?
Тон и форма вопроса показались мне странными. С карточки смотрело лицо моего отца.
– Конечно… Это – мой отец.
Маклярский отложил карточку и протянул мне лист бумаги:
– Пойдите в соседнюю свободную комнату и напишите объяснение.
– Объяснение? О чем? Мне же ничего не известно…
– Так и напишите, что ничего не известно. И об извещении с фронта обязательно.
Дисциплина не разрешала задавать лишних вопросов. По лицу Маклярского было видно, что ни о чем рассказывать он не собирается.
Когда я вернул ему листок с немногочисленными строчками "объяснения", он одобрительно кивнул головой и переменил тему разговора.
Больше я никогда от него об отце ничего не слышал.
Однако от родственников и друзей отца я узнал, при каких обстоятельствах он погиб. Сведения, хотя и были отрывочными, ошеломили меня.