Я иду вслед за ней по узкому коридору. У вешалки она помогает мне снять пальто, и мы входим в небольшую комнату. В глубине, на тумбочке – настольная лампа с самодельным абажуром из чертежной бумаги. Вдоль стены – диван. Над ним – окно. Девушка садится на диван, ставит локти на овальный стол, упирает подбородок в ладони и показывает глазами в кресло напротив.
– Садись, Коля. Рассказывай.
Я молча опускаюсь в кресло.
Все заготовленные слова и привычные фразы вдруг вылетают из головы. Я смотрю на ее серые глаза, длинные темные ресницы, нежный овал чуть удлиненного лица, на короткие волосы, уложенные в простую прическу и неожиданно для себя спрашиваю:
– А где же косы?
– О-о, – смеется она. – Кос уже давно нет.
Она повзрослела и осунулась. Глаза кажутся усталыми, и в углах рта – две грустные морщинки.
Я все молчу и смотрю на нее.
Из двери в соседнюю комнату, отодвинув коричневую драпировку, выходит маленькая девочка лет десяти со светлыми волосами, заплетенными в две косички, и с любопытством косится на меня.
– Яна, – спрашивает она, не сводя с меня глаз. – Можно я пойду гулять?
– Иди, Машенька, – отвечает Яна и поправляет синий бант на одной из косичек. Потом поворачивает девочку за плечи ко мне:
– Это моя сестра. Ты ведь не видел ее никогда?
– Нет… Здравствуй, Маша.
– Здравствуйте… – смущенно шепчет Маша, отворачивает голову в сторону и вылетает из комнаты.
Мы оба смеемся. Я окончательно забываю о разведке, о Западе, о своих неразрешимых проблемах и спрашиваю вдруг о том, что еще совсем недавно не показалось бы мне важным:
– Ты замужем, Яна?
– Нет, – отвечает она и добавляет как что-то не менее существенное. – Чай будешь пить?
– Да, – решительно говорю я. – Спасибо, выпью.
Яна стучит чайником за перегородкой. Слышен шум воды, бьющей сильной струей в металлическое дно. Откуда-то из-за стены невнятно доносится музыка соседского радио. Я рассматриваю маленькую комнату. Низкий, оклеенный бумагой потолок. Коричневые, тисненые маленькими кружками обои на стенах. В углу – старинный буфет с мраморной доской, белеющей в полутьме. Надгоревший от лампочки бумажный абажур отбрасывает узкий круг света на стол и отражается в стеклянных дверях небольшого книжного шкафа. Я нагибаюсь к стеклу. Старые тяжелые книги. Черный том Байрона. Желтая серия сочинений Гончарова. Двухтомник Шекспира. Блок, Ахматова. Целая полка Тургенева, Толстого…
На шкафу, по бокам резной деревянной шкатулки, – две фотокарточки в простых рамках. Я встаю и подхожу ближе. На одной из них женщина с открытым русским, очень красивым лицом облокотилась на ручку кресла. Наверное, Янина мама. В нашу последнюю встречу Яна ничего не рассказывала мне о ней. На другой фотографии – молодой человек в кителе необычного, по-видимому, польского образца. У него прямые, строгие черты лица. Фотокарточки старые и сняты, наверное, очень давно.
Входит Яна с чашками и сахарницей в руках.
– Это твоя мама?
– Да.
– Она жива? – спрашиваю я и слышу короткий ответ:
– Нет. Она умерла в сорок втором году.
Я подхожу совсем близко к ней.
– Подожди. Твой отец умер, насколько я помню, еще до войны. Значит, ты и Маша остались после сорок второго года сиротами?
– Да, – коротко отвечает еще раз Яна.
Я хочу что-то еще сказать, но из кухни доносится дребезжание крышки закипевшего чайника. Яна быстро выходит из комнаты. Я медленно опускаюсь в кресло. А что, собственно, я мог бы сказать? Слова в таких случаях – ни к чему.
Тринадцатая квартира занимает правую четвертушку полуподвала в доме номер пять по Кривоникольскому переулку. Дом был построен еще до революции, и осенью сорок девятого года квартира казалась темной и сырой. В былые времена она отапливалась печками, но самая большая из них, соединявшая стены трех комнат – спальни, столовой и кухни, – рухнула незадолго до конца войны. Когда Яна с братом Андреем и несколькими друзьями по институту разобрали груду кирпичей и обгорелой глины, в полу осталась большая дыра.
На ремонт за счет государства, как обычно, рассчитывать было нечего. Дыру забили сами досками, приобретенными у плотника с соседней фабрики за литр водки. Залатанное место особенно в глаза не бросалось, – старый и истертый пол красотою не блистал. Оставшаяся в коридоре печка дымила и чуть ли не чихала всякий раз, когда ее затапливали.
Я привык к своей светлой и просторной квартире на улице Воровского, со стенами, выкрашенными масляной краской и увешанными картинами моего деда-художника. Я свыкся с личным телефоном, ванной комнатой и газовой колонкой с горячей водой. Но я хорошо знал, как и всякий советский гражданин, что моя квартира была редким и счастливым исключением. Кругом меня было столько старых, не ремонтированных домов, где в убогих комнатах ютилось по нескольку семей в одном помещении. В этих квартирах передняя называется "проходной комнатой", а возможность ночевать на сундуке в кухне – "углом для одинокого". Шкаф, поставленный поперек, или занавеска наискось отделяют жизнь одной семьи от другой. Такие квадратные метры пола не случайно называются всего-навсего – "жилплощадью".
Однако при всей ее убогости "жилплощадь" в Москве является предметом мечтаний тысяч людей, живущих в пригородных мансардах. Они годами копят деньги, чтобы потом с помощью хитроумных "обменов" приютиться где-нибудь в Москве и начать следующий этап квартирной борьбы "за удобства".
На фоне общего положения москвичей квартира Яны была неплохой и имела даже ряд "удобств".
Во-первых, она была отдельной. Жили в ней все свои, и была возможность образовать изолированный, замкнутый мирок. Потом в квартиру вскоре после войны провели газ. Искусно воздвигнутые еще руками Яниного отца перегородки превратили полуподвал бывшей прачечной в систему небольших комнат. Появилась редкая для московских условий возможность отделить столовую от спальни, коридор от кухни, комнату брата от комнаты сестры.
Район был удобным – много магазинов вокруг и недалеко от метро. Все это и ряд других мелочей облегчали Янину жизнь. Она любила свою квартиру. Очень скоро привязался к этому дому и я. Но по другим причинам.
После вечера тринадцатого ноября прошло несколько дней. Я опять был в гостях у Яны, сидел на диване в одной из комнатушек и рассматривал маленькие подушки, вышитые, наверное, еще ее мамой.
Яна незадолго до того пришла с работы и хлопотала над массой мелких дел, которые так быстро накапливаются в хозяйстве.
Она отставила утюг на зазвеневшую мелодично подставку и начала расправлять небольшие белые манжеты. Манжеты лежали на сером одеяле, закрывавшем овальный стол. Машины манжеты от школьной формы. Яна прогладила их, аккуратно сложила и занялась синими ленточками.
Я смотрел на плавные, уверенные движения ее рук, на аккуратно заштопанный локоть синего заношенного жакета, на бледное лицо, слабо освещенное отсветом настольной лампы, и думал, что очень привязался к ней за эти несколько дней.
Инстинктивное чувство осторожности все еще удерживало меня касаться вопроса о моей работе. Яна не расспрашивала меня. Когда-то во время войны я рассказал ей полунамеками о своем участии в партизанской борьбе.
С тех пор прошло пять лет. У меня уже не было причин гордиться своим служебным положением. Скорее – наоборот. Я невольно побаивался возможной реакции Яны на мою откровенность. А что, если она заледенеет, как леденели другие мои друзья? Что, если наша дружба, дружба двух людей, хотя и не близких, но давно знающих друг друга, исчезнет при первом упоминании правды?
В конце концов, почему Яна должна оказаться иной? Все, что я знаю о ней как о человеке, я знаю по догадке, или, как принято называть туманно, – "по интуиции".
Да. Мне известно теперь, что она успела кончить за годы войны Институт Инженеров Коммунального Хозяйства. Я знаю, что она работает инженером-металлистом в конструкторском бюро "Промэп" Министерства электростанций. Я знаком даже с тем, как складывается ее каждодневная жизнь. Рано утром она уезжает на край города в Бауманский район и там девять часов подряд проектирует каркасы для гидростанций по всему Советскому Союзу, редактирует строительные альбомы, проверяет производственные чертежи. Вечером Яна едет через всю Москву обратно домой, чтобы, побродив по магазинам, заняться хозяйственными хлопотами. В эти хлопоты входят и заботы о маленькой сестренке, которой надо помочь вырасти, выучиться и, например, выгладить ленточки для кос. Часто, когда Маша укладывается спать и в соседних окнах уже гаснут огни, Яна раскладывает на овальном столе ватманские листы сверхурочной работы, приносящей дополнительный заработок. Лишние деньги очень нужны в хозяйстве советского инженера.
О ее семье мне неизвестно почти ничего. Брат Андрей, инвалид войны, уехал в Мурманск в надежде найти работу на рыбных промыслах. О других родственниках разговора у нас пока не было.
Но если я и знаю примерно, как Яна живет, то мне трудно предположить, как она думает. Точнее – как она могла бы отнестись к моему званию сотрудника советской разведки.
Однако рискнуть, по-видимому, придется. Ведь я столь упорно старался в последнее время найти хоть кого-нибудь, способного разделить мои сомнения и проблемы. Кого-то, кто бы выслушал меня и не испугался, а захотел понять и помочь. Разве не тайная надежда, что именно Яна окажется таким человеком, приводит меня снова и снова в ее дом?
Да, конечно, страх, что эта надежда не оправдается, держит меня и заставляет пока молчать. Но нельзя же затягивать неизбежный шаг до бесконечности. Что я могу потерять, в конце концов? Еще одного иллюзорного друга?
Я набираюсь решимости.
– Яна, ты так ни разу и не спросила меня, где я работаю. Тебе что – неинтересно?
– Интересно. Но я жду, пока ты скажешь сам. Я же не знаю, имеешь ли ты на это право.
Я неловко улыбаюсь и стараюсь подобрать правильные слова:
– Не особенно… Но мне очень хочется тебе сказать… Знаешь… Вообще-то я сотрудник разведывательной службы…
Она поднимает голову и внимательно смотрит на меня.
Я заканчиваю фразу:
– …разведывательной службы, входящей в состав Министерства государственной безопасности.
По Яниному лицу пробегает тень. Она опускает голову и молча продолжает гладить. Я жду. Мы оба, видимо, не знаем, что говорить дальше. Потом я первый не выдерживаю молчания:
– Может быть, лучше было не говорить? Моя откровенность тебе, кажется, не особенно понравилась…
– Да нет, – Янин голос звучит очень ясно, и она пожимает плечами. – Я чувствовала, что с твоей работой связано что-то необычное, но не думала, конечно, что дело так плохо.
Она берет утюг, выходит из комнаты, возвращается с картонной коробкой и начинает собирать Маше завтрак на утро. Мы опять оба молчим.
Я сижу, рассматривая механически вышивку на подушках, и не могу отделаться от ощущения, что стал лишним в этой комнате. Чувство своеобразной обиды поднимается в моей душе. В конце концов, почему я обязан стыдиться моего положения? На моей совести нет никакого преступления. Почему я должен просить кого-то о понимании, совете, помощи? Неожиданно для себя я говорю Яне почти вызывающим тоном:
– По-твоему эта профессия столь позорна?
– Не знаю, – медленно, почти задумчиво отвечает она. – Мне не приходилось сталкиваться с работой МГБ. Только для порядочных людей…
Она запинается на секунду, но тут же решительно добавляет:
– Для порядочных людей есть много более приличных занятий.
– Спасибо, – горько бросаю я.
– Ты зря обижаешься, – грустно говорит Яна. – Ты же не можешь требовать, чтобы я лживо обрадовалась твоему несчастью. Хотя, может быть, ты просто любитель острых ощущений. Тогда, конечно, мое сочувствие тебе совсем неуместно…
Мне все кажется, что начни я сейчас говорить, мои слова зазвучат как оправдание. Поэтому я предпочитаю молчать.
Яна садится в кресло напротив, принимает свою любимую позу – локти на стол, подбородок в ладони – и внимательно смотрит на меня. Я понимаю, что она ждет объяснений, но заставляю себя встать и медленно говорю:
– Ну, что же. Мне, пожалуй, пора домой…
– Как хочешь… – отвечает Яна.
В голосе ее звучит все та же грустная нотка. Она подымается и идет в коридор. У самого порога я догоняю ее и поворачиваю к себе. Она откидывается назад, прислоняется спиной к стене и, заложив руки назад, чуть приподымает левую бровь. Я наклоняюсь к ней совсем близко.
– Почему ты молчишь?
– А что я могу сказать тебе, Коля? Неужели ты сам не понимаешь…
Из-за коридорной стенки внезапно раздаются пьяные голоса, разом и нестройно затягивающие разгульную песню: "Шумел камыш, де-е-ревья гну-у-лись". Потом чей-то визгливый и очень немузыкальный женский голос отчаянно включается: "А-а но-о-чка те-е-м-ная была…"
Я вопросительно смотрю на Яну.
– Дядя Вася, – кивает она головой на стенку, – наш сосед-сапожник.
Янина улыбка, относящаяся, наверное, к соседу, вдруг укрощает мое самолюбие. Я думаю, что, может быть, все гораздо лучше и гораздо проще, чем нарисовало себе мое усталое воображение. Я беру ее за локоть и тяну обратно в комнату. Она аккуратно высвобождает локоть, но в комнату возвращается.
Мы опять сидим друг против друга, и на этот раз я уже не избегаю ее взгляда.
– Яна, ты не права. Ты очень не права. Все совсем не так, как ты думаешь. Я числюсь сотрудником МГБ, это правда, но пришел к ним во время войны и по совершенно особым причинам. Самое же главное то, что я твердо решил уйти от них.
Я рассказываю ей о "московском подполье", о партизанских отрядах, о поездке в Румынию, о том, как вначале мне незачем было думать и не с чем сравнивать, и о том, как пришло понимание правды и неизбежное решение. Я рассказываю ей о рапорте и о сопротивлении моего начальства. Только о своих страхах, о своей слабости, о колебаниях последних дней я не решаюсь упоминать. И не потому, что мне стыдно за них, а потому, что они не кажутся мне больше столь важными и реальными…
Во время моего длинного и откровенного рассказа я боялся только одного, – что Яна не поймет и не поверит. Но случилось иначе. Она поняла и поверила.
Прошло еще несколько недель. Семнадцатого декабря мое начальство решило нарушить затянувшееся молчание. Меня вызвали на конспиративную квартиру. По всей видимости, Судоплатов рассчитывал, что кривая моей капитуляции должна была подойти к сдаче. Но сдачи не произошло. Оказавшись лицом к лицу с Судоплатовым и Коваленко, я, к собственному удивлению, не почувствовал ни колебаний, ни страхов. Я не успел окончательно понять, почему мои старые доводы зазвучали по-новому, убедительно для меня самого, как чудо уже случилось. Судоплатов покачал головой и улыбнулся углами рта:
– Хорошо, Николай. Сядьте и успокойтесь. Нет смысла столько спорить. Я надеялся, что ваша настойчивость окажется временной. У нас сейчас много работы и каждый сотрудник на вес золота. Но и насильно посылать на такие задания мы не можем… Ладно, займитесь учебой, если для вас это так важно. В конце концов, в нашей стране каждый имеет право учиться. Жаль только, что вы решили заняться этим именно сейчас… Хорошо, хорошо, я же говорю вам, что согласен. Подберите приличный институт и старайтесь, чтобы студенты ничего не узнали о вашей истинной профессии. Товарищ Коваленко достанет вам подходящие гражданские документы какого-нибудь научно-исследовательского учреждения.
Коваленко, чувствуя перемену в настроении начальства, разрешил себе понимающе снисходительную улыбку по моему адресу:
– Мы можем дать вам удостоверение научного сотрудника номерного института. Институт помещается в Москве, но он полностью засекречен.
– Ну и прекрасно, – продолжал генерал. – Проверить вас никто не сможет, да и лишних вопросов задавать не будут. Учитесь на здоровье и берегите свои нервы. Они еще пригодятся государству.
Так просто все обошлось? Даже не верится. А шантаж с подпиской, угрозы Эйтингона, призраки ссылки или ликвидации? Неужели действительно отпускают?
– Павел Анатольевич, а может быть, не стоит с фальшивыми документами…
Коваленко начал было объяснять:
– Документы не фальшивые. В сорок четвертом научно-исследовательском институте в отделе кадров сидят наши люди. Вы будете занесены в особый список и считаться сотрудником института. На работу ходить вам, конечно, не надо, но если кто-либо позвонит за справкой, вашу личность удостоверят. Только и всего.
Я не успокаивался:
– Но зачем все эти фикции. Не лучше ли начать с обычной трудовой книжки. Ведь когда я буду поступать на работу, меня могут спросить…
Судоплатов остановил меня жестом подчеркнутого недоумения:
– На какую работу? О какой трудовой книжке вы говорите? Мы, наверное, не понимаем друг друга. Я отпускаю вас на учебу временно, по соответствующему закону и с сохранением денежного содержания. Кончите учиться – вернетесь к своим обязанностям. Нам нужны разведчики с высшим образованием. Вы хотите учиться? Так я вас понял? Чего же вы теперь еще стараетесь добиться?
Я опомнился. Чересчур натягивать струны было нельзя.
Ну, что ж… Они отпускают меня на учебу… Это уже какое-то начало. Несколько недель тому назад я боялся даже мечтать об этом.
Яна, как всегда, открыла мне дверь сама. Я почти ворвался в квартиру и крикнул:
– Отпустили! Понимаешь? Отпустили!
– Как, совсем? – удивилась Яна.
Я немного замялся:
– Нет, пока не совсем. Только на учебу. Но это не важно. Главное, что пошли на уступки. И ехать никуда не надо… А я-то! Я-то боялся, что арестуют, сошлют, всякие ужасы себе рисовал…
Чуть ли не восторженным голосом я начинаю описывать свои недавние страхи, колебания, едва не состоявшуюся капитуляцию и неожиданный, совершенно неожиданный успех.
В Яниных глазах теплый свет:
– Не надо, Коля, больше об этих страшных вещах. Ты голодный? Я сейчас что-нибудь скомбинирую и давай ужинать…
Потом, поздно вечером, она просит меня рассказать что-нибудь, не имеющее отношения ни к разведке, ни к политике или секретной работе. Мне вспоминается кинофильм Рене Клэра "Моя жена – колдунья". Я рассказываю ей, как однажды, четыреста лет тому назад, в Америке под одним старым дубом было закопано двое колдунов – отец и дочь. Как они пролежали под деревом до наших дней, пока случайная молния не расщепила дуб. Как освободившиеся души колдунов стали бродить по городу в поисках подходящего человеческого обличья. Отец оживил тело старого пьяницы, а дочь сумела стать красивой, обаятельной девушкой.
Я притягиваю Яну к себе. Ее голова у меня на коленях, и глаза вблизи кажутся уже не серыми, а зеленоватыми. Ее глаза смеются, когда я рассказываю о приключениях колдунов в современном американском городе со всей его сегодняшней техникой и сегодняшними предрассудками.
История, как и следовало ожидать, заканчивалась брачным счастьем девушки, отрекшейся от колдовства, и одного американца, попавшего под ее натуральные чары. Мой рассказ обрывается, и мы оба долго молчим.
– Скоро Рождество, – задумчиво начинает Яна. – Давай посчитаем, в воскресенье будет или нет.
– Ты разве празднуешь католическое? Мне в Румынии приходилось по легенде праздновать 25-го декабря, но здесь, в России?
– А почему же нет? У нас дома всегда праздновали оба Рождества… И католическое, и православное. Между прочим, по метрике – я католичка.