Оставив возле себя полтора-два десятка автоматчиков, всех остальных Юганов направил во главе с комвзвода, коммунистом младшим лейтенантом Лужиным, на южный край немецкой обороны с известной задачей: одновременно атаковать левый фланг противника и ударить в тыл фашистам.
Вершина высоты, где проходила линия обороны немцев, нами хорошо просматривались, мы видели каждое их сооружение. Немцы были лишены этого преимущества. Наше расположение скрывали лес и предутренняя мгла. Они не увидели ни нашего сосредоточения, ни наших ползущих групп. И теперь только коварная предутренняя тишина могла подвести - выдать нас. Эта напряженная тишина сильно волновала оставшуюся группу, а вдруг... - любое неожиданное падение, стук, кашель, чих могли вызвать преждевременную тревогу врага, и тогда весь план подвергался тяжкому испытанию. Прольется лишняя кровь, будут неоправданные жертвы. Вот здесь и нужен был второй план - это самое "а вдруг". Его, то есть второй план, командир обязан разработать в мельчайших подробностях задолго до наступления, если он серьезно желает добиться успеха. Во фронтовой практике успех дела чаще решал именно этот - второй план, который никак нельзя втиснуть в штабной планшет.
Но пока все шло хорошо, по первому плану.
Было около четырех часов. Слегка посветлевший восток разгорался все ярче. Появившиеся тучки потянулись к восходу, словно стремясь погасить надвигающееся пламя зари. Ветер слегка зашумел вершинами деревьев, но сам лес еще глухо молчал. Продвигавшиеся вперед наши боевые группы, по-видимому, пока не встречали на своем пути серьезных препятствий.
Тут следует сказать, что почти весь сорок первый год и мы, и немцы воевали, можно сказать, примитивно. Основной упор тогда делался на огневые средства и живую силу, тогда как минирование и заградительные средства вообще почти не использовались. Возможно, это объясняется скоротечностью боевых операций и большой маневренностью той и другой стороны в начале войны; тем не менее это следует считать недостатком.
Но вот на вершине что-то глухо охнуло. Затем послышалась какая-то возня. Потом выстрел! Другой!
- За мной! За Родину! За Сталина! Ур-р-а-а! - вскочив, бросился на высоту Юганов, строча из автомата.
Все автоматчики, опережая своего командира, с криками "Ура!" вихрем устремились к немецким окопам, поливая их смертоносным дождем автоматных очередей.
Одновременно на левом фланге немцев затрещала частая стрельба, захлопали резкие разрывы гранат и прокатилось эхо того же могучего русского "Ура!". Ошеломленные столь неожиданным и дерзким ударом, фашисты заметались, стремясь как-то наладить оборону. Но, услышав многоголосое и дружное "Ура!" у себя в тылу, они, как стадо баранов, панически ринулись на свой правый фланг, где по ним снова ударили пулеметные очереди, теперь со стороны левого фланга одного из наших полков.
При свете восходящего солнца мы осматривали отбитую у немцев безымянную высоту. Ничего особенного на нее гитлеровцы не принесли и ничего интересного не оставили. Юганов тут же отдал приказ переоборудовать огневые точки в сторону противника, почистить окопы и траншеи, углубить их и оправить брустверы, подобрать все брошенное противником оружие и боеприпасы, эвакуировать всех своих и немецких раненых в тыл.
Только к восьми часам немцы начали пристрелку высоты из минометов. К этому времени связь роты с КП дивизии и с соседями была уже налажена. Юганов попросил артиллеристов подавить минометные батареи противника, и те охотно согласились. И вскоре прибывшие артиллеристы уже выкатили три орудия почти на самую вершину высоты и вступили в поединок с несколькими минометными батареями противника.
Дуэль с "фиатом"
Простившись с командиром и политруком роты, я отправился в обратный путь, на командный путь дивизии. Но, проходя мимо артиллеристов, остановился и залюбовался, с каким азартом они вели дуэль с немецкими батареями. Сначала немцы беспорядочно разбрасывали мины и снаряды по всей территории высоты, затем, когда почувствовали точный огонь нашей батареи, стали медленно нащупывать ее. Вот первая тяжелая мина ударила справа от батареи, и оба расчета кубарем скатились в щель. Но тут же, казалось, через мгновение, снова оказались у своих орудий. Так - не меняя позиций, они продолжали борьбу долго, пока не вынудили немцев послать своего воздушного разведчика-корректировщика на маленьком итальянском спортивном самолете.
Желтокрылый одномоторный маленький "фиат" медленно летел на бреющем полете почти над самыми вершинами деревьев. Кабина почти не скрывала фигуры летчика, его туловище торчало сверху. Издали казалось, что он сидит верхом на своей стрекозе.
Самолетик скрылся. И совершенно неожиданно, как вор, вновь выскользнул из-за леса. Словно не замечая артиллеристов, сверкая огнем своего пулемета, он летел... прямо на меня. Я четко видел летчика: его движения, высокий оранжевый, как у мотогонщика, шлем, его большие, сверкающие на солнце очки. Однако, почувствовав редкие брызги пуль, поспешил укрыться за лежавший рядом большой валун. Не успел приземлиться, как надо мной снова затарахтел все тот же самолетик и летчик, что-то крича, швырнул в мою сторону гранату.
- Ах ты, нахал! - в свою очередь закричал я, выхватывая пистолет, и несколько раз выстрелил ему вдогонку.
Наблюдая за этим обменом любезностями, артиллеристы выскочили из своих укрытий и, пренебрегая опасностью, от души хохотали и подзадоривали меня.
Убитые и раненые
К вечеру стали поступать тревожные вести. Не желая оставлять за нами высоту, враг с остервенением атаковал ее защитников. За день было отбито шесть атак. Чтобы выбить нас с высоты, немцы перебросили сюда значительную часть артиллерии. Наш артиллерийский полк тоже работал в полную силу, подавляя батареи противника и ведя ответный огонь по живой силе. Небольшая высота площадью в четыре-пять гектаров превратилась в настоящую мясорубку.
Поток раненых все нарастал. Тела убитых подбирать было некому. Да и невозможно. Над высотой весь день стоял непрерывный гул, а в небе постоянно висела черная туча из дыма и пыли. Прибывая с поля боя - все изорванные, раненые скорее походили на шахтеров, только что извлеченных из-под обвала. Пот и кровь, смешанные с грязью, довершали картину. На телах трудно было найти живое место. Едва ли лучшую картину могли наблюдать у себя и немцы.
Прыгая из воронки в воронку, часто меняя места и уклоняясь от многочисленных мин и снарядов, наши защитники самоотверженно отражали атаки противника.
Во время очередного массированного артиллерийского налета Юганову перебило обе ноги. Леонтьев замертво рухнул рядом. Санинструктор коммунист Сандурский бросился к Юганову, чтобы оказать ему помощь и вынести из боя, но тот грозно приказал:
- Помогите политруку, я попридержу немцев, - и, перевернувшись на живот, продолжал вести огонь из автомата.
Пока Сандурский выносил тяжело раненного Леонтьева, его самого дважды ранило. Однако, оставив в безопасном месте политрука, он все же поспешил к Юганову. Но было поздно. Когда он снова добрался до командира, тот был уже мертв. Но вынести тело командира Сандурский уже не смог. Истекая кровью, теряя сознание, он успел забрать документы лейтенанта, выползти из зоны огня и потерял сознание. Его обнаружили неподалеку от вынесенного им политрука. Для обеспечения успеха гитлеровцы бросили авиацию, она бомбила все дороги и доступы к месту боя, затрудняя наше движение и помощь обороняющимся. К ночи немцы все же овладели высотой. Так и не удалось нам вынести тело Юганова.
Вернувшись перед вечером после очередного сопровождения подкрепления, я увидел на КП дивизии несколько санитарных повозок. На одной из них лежали политрук Леонтьев, санинструктор Сандурский, боец-казах Уразбеков и шофер Карпенко. Леонтьев все еще был без сознания, лицо вспухшее и дочерна синее, голова вся забинтована. Время от времени он тихо поднимал правую руку и, стиснув зубы, проводил ею по лицу. На мой голос Леонтьев не реагировал, глаз не открывал. Подошедшая медработница попросила не тревожить раненого, ему необходим сейчас абсолютный покой. Сандурский, с хрипящим дыханием, часто останавливаясь, медленно рассказывал о трагической и геройской гибели лейтенанта Юганова. Уразбеков лежал рядом и, кажется, спал.
Шофер Карпенко, у которого была по колено отбита левая нога, все время спокойно лежал, внимательно и терпеливо слушал нашу беседу с Сандурским, а когда беседа была закончена, энергично подтянувшись за борт, сел в угол повозки. Как всегда, лицо его было спокойно, даже бесстрастно; забинтованная культя лежала на чем-то мягком, слегка приподнятая кверху. Еще во время беседы с Сандурским, поглядывая на Карпенко, я понял, что он хочет о чем-то меня спросить или рассказать. Потому, закончив беседу, я перешел на его сторону повозки. Первое, с чего он начал, рассказал, как потерял ногу.
- Понимаете, - с каким-то удивлением говорил он, - снаряд разорвался совсем близко. Слышу, чем-то больно ушибло левую ногу возле колена и вроде одеревенело. Гляжу, а она болтается на одной коже. Я позвал санитара, говорю: отрезай мою отбитую ногу, потому что теперь она мне ни к чему, а только мешает. Я до того пробовал ползти, так она - волочится за мной. Как чурка! За все цепляется, а мне от этого больно. Ну, значит, я и говорю санитару: "Вот видишь? Режь". А он испугался и вначале не хотел было резать мою кожу, а потом, когда я крикнул на него: "Что тянешь?!" - он и вынул ножницы и стал все-таки резать. Резал, резал и никак не может отрезать. Руки трясутся, ножницы выпадают. Смотрю - ну ничего у трясуна не получается! Выхватил у него ножницы и сам себе отхватил ногу! И отшвырнул подальше - от злости!
Слушавший этот прямо относившийся к нему рассказ Сандурский не выдержал, тихо захохотал, но тут же с искаженным лицом схватился за грудь и сильно закашлялся. Откашлявшись и чуть передохнув, Сандурский тихо произнес:
- Никогда еще не встречал такого человека, который бы так смело, я бы сказал безжалостно, резал свое собственное тело.
Посмотрев на меня, Карпенко лукаво усмехнулся. Потом попросил:
- Товарищ комиссар! - Карпенко почему-то всегда так ко мне обращался, хотя и знал, что я не комиссар батальона. - Будьте добры, выполните одну мою просьбу.
- Пожалуйста, хоть две, - не зная еще, о какой просьбе идет речь, торопливо ответил я.
- Пока я доберусь до госпиталя, - продолжал Карпенко, - да пока напишу домой, письма на меня будут сюда идти. Прошу вас, не сообщайте мой жене, что мне ногу отбило.
- Хорошо, хорошо! - немедленно согласился я, хотя и не понял как следует смысла и значения этой необычной просьбы.
Конечно, нельзя было тогда, как и вообще, копаться в душе человека, которая к тому же, несмотря на все его мужество и стойкость, уже глубоко надломлена. Дело в том, что война для Карпенко теперь уже была практически окончена. Но удовлетворял ли его такой ее исход, сказать трудно. Может, он обещал жене вернуться домой только с победой. Или, может, жена просила его возвращаться домой только со славой.
А может, и это вероятнее всего, горячо любя свою жену, зная ее чувствительное и нежное сердце, Карпенко сам хотел, исподволь, подготовить ее к восприятию постигшего его несчастья. Во всяком случае что-то глубоко интимное и, я бы сказал, высоко благородное лежало в основе его необычной просьбы.
Уставив глаза вдаль, Карпенко молча о чем-то мечтал. Я тоже, задумавшись, стоял возле санитарной повозки, в которой лежало четыре тяжело раненных бойца, судьба каждого из которых была еще не известна. Вдруг Карпенко повернул голову и спросил:
- Товарищ комиссар, у вас есть сахар?
Я порылся в полевой сумке:
- Да, есть.
- Дайте мне, пожалуйста, кусок сахара, а то у меня сухари есть, а сахару нет.
- Так у меня еще и сливочное масло есть, сало шпик, будете кушать? - предложил я Карпенко.
- Нет, - спокойно ответил он. - Я люблю сахар с хлебом или с сухарями, а если к этому, допустим, еще клубничка, земляничка или, скажем, клюква, то для меня это просто деликатес.
Удивляясь его спокойствию, логическому и даже шутливому ходу мыслей, я спросил:
- Сильно болит нога?
- Да, болит, - опять спокойно ответил он. - Но что поделаешь? Скорей бы в госпиталь.
И тут я ощутил горькую обиду на себя! Может, именно из-за меня задерживается обоз с ранеными?! Может, эти минуты кому-то из раненых будут стоить жизни?!
Рванувшись с места, я бегом бросился разыскивать медработника, ответственного за эвакуацию раненых.
- Что ж вы не отправляете раненых! - со злостью закричал я на медичку, спокойно беседующую со штабным офицером. - Ведь там же есть умирающие!
Подняв на меня удивленные глаза, она спокойно сказала:
- А что же вы прикажете из-за одного-двух всех погубить? Вы же видите, что делается, - она подняла глаза к небу. Слышен был гул и взрывы налета. - Вот стемнеет - тогда и повезу. Кроме того, вы преувеличиваете. Умирающих там нет. Я всех тщательно проверила, что вам может подтвердить - вот, товарищ майор медицинской службы, - она указала на своего собеседника.
- Да-да, безнадежных в этой партии нет, - подтвердил начальник медслужбы дивизии.
Я с облегчением повернулся и посмотрел на стоящий с ранеными обоз. Надвигались вечерние сумерки. В небе все еще гудели фашистские самолеты. Где-то все реже и реже продолжали ухать пушки, рвались снаряды, но предвечерняя тишина овладевала пространством все шире и глубже. Лошади, запряженные в санитарные повозки, мирно дремали и, подергивая ушами, лениво обмахивались хвостами. Ездовые, собравшись в кучку, сидели на траве, курили и о чем-то негромко переговаривались. Карпенко по-прежнему спокойно сидел в своем углу санитарной двуколки и с завидным аппетитом продолжал грызть сухари с сахаром.
Наконец, закончив свою беседу с майором, медичка вприпрыжку побежала к обозу. Ездовые подскочили, и обоз тихо тронулся в путь.
ДЕЛА ЖИТЕЙСКИЕ
Фронт постепенно начал стабилизироваться, хотя постоянной линии все еще не было.
Закончились осенние дожди. За ними последовали сначала ночные, а затем и дневные заморозки. Листва с кустарниковых, осин, берез густо посыпалась на землю, как выстреленные конфетти. Подули холодные северные и северо-восточные ветры, и ночевать на воле под плащ-палаткой стало уже невозможно. Тянуло куда-нибудь в теплое убежище, страшно хотелось попариться в жаркой бане, надеть чистое белье. Но все это было только мечтой.
Блиндажей как таковых у нас фактически не было, разве что на командных пунктах полков и дивизии да где-нибудь в тылах, основная же масса солдат и офицеров продолжала по-прежнему находиться в окопах, траншеях, открытых щелях. Даже мы, саперы, и то лишь изредка сооружали для себя крытые землянки. Да и где же, когда их можно было соорудить? Ведь нам еще не удавалось постоять на одном месте и нескольких дней. Мы все время находились в маневренных боях. Но время шло, холода усиливались, и люди, волей-неволей, часто незаметно для себя, приспосабливались к новым условиям.
Однажды в конце дня я шел в тыл дивизии и на знакомом месте увидел совершенно незнакомое сооружение. В неглубокой лесной балке прямо под откосом была вырыта полупещера, над ней возвышалась широкая сложенная из камня труба, из которой валил густой дым. В былое время это сразу привлекло бы внимание фашистской авиации, но теперь она появлялась все реже и реже, видно, поредели ее ряды, да и погода стояла нелетная. А погода нелетная бывала все чаще и чаще, так что теперь где-нибудь в тылу можно было и задымить. Вот воспользовавшись такой обстановкой, саперы и соорудили баню и теперь топили ее. Вход был завешен плащ-палатками. Я заглянул внутрь сооружения. Невысоко над головой на четырех столбах висел дощатый потолок, пол был плотно устлан аккуратно обтесанными жердями, и в дальнем левом углу была сооружена печь с вмонтированным в нее большим котлом; позади котла кучей был навален булыжник, сквозь который красными языками прорывалось пламя горящих под котлом дров. Словом - типичная сибирская курная баня.
- Вечером будем париться, товарищ политрук, - не без гордости доложил мне сапер, хлопотавший здесь за старшего. - Мы вот уж и веничков достали, - похвалился он, указывая на лежавшую кучу банных веников с сухой березовой листвой.
- Молодцы, - похвалил я солдат, - это вы хорошо и вовремя придумали. Ну что ж, топите покрепче, попариться теперь в самый раз.
- Будьте уверены! Натопим так, что волосы будут трещать, - вновь похвастал все тот же сапер.
Пока я закончил свою работу в политотделе дивизии, наступила ночь. Хотя было и не такое уж позднее время, все же осенью в лесу темнота наступает как-то особенно быстро. Возвращаться на КП дивизии было уже поздно и одному небезопасно, поэтому я зашел в нашу хозяйственную роту, располагавшуюся здесь же, неподалеку, в надежде помыться в бане, поменять белье, переночевать и, словом, отдохнуть до утра.
Часам к двадцати двум в хозроте вдруг появились комбат, комиссар, начальник штаба, другие штабисты, настроение у всех было какое-то приподнятое, веселое. Ну, думаю, товарищи почуяли жаркую баньку, горят желанием поскорей приобщиться. Нет, думаю, - дудки! Я буду первым! И, взяв потихоньку у старшины пару чистого белья, я побежал в баню.
Здесь мытье шло уже полным ходом. Я тоже помылся хорошенько в горячей воде, оделся в чистое, натянул свои суконные брюки - благо, более или менее приличного вида; что же касается хлопчатобумажной гимнастерки, то тут я засомневался: вся она была в темных пятнах, с белыми просоленными кругами на спине, груди, а уж у воротника просто задубелая. Взяв в руки, я долго вертел ее и думал, что же с ней делать? Надеть? - Уж больно страшная. Заменить бы. Да есть ли у старшины новые гимнастерки?
Заметив мое замешательство, один из саперов сказал:
- Товарищ политрук, оставьте гимнастерку, я постираю. К утру будет готова.
Вот, думаю, спасибо, и, недолго думая, отдал гимнастерку саперу:
- Ну хорошо, постирайте, пожалуйста, а то эдакую да после бани и одеть неприятно.
А про себя подумал: впервые за войну попробую поспать, как человек, в белье.
Накинув на печи шинель, я ушел в хозроту. По пути зашел на кухню, поужинал и, выпив кружку горячего чая, вернулся в землянку, где находилось командование батальона. Смотрю на них и не понимаю: время уже двадцать четыре часа, а из них никто еще и не подумал о бане, все почему-то сосредоточились над картой, подклеивают к ней еще листы, что ли, новый курс или маршрут прокладывают?
- В чем дело? - спрашиваю у начальника штаба.
- Как "в чем дело"? - подняв недоумевающие глаза, переспросил он. - Разве вы не знаете? Нашу дивизию снимают с этого участка фронта и перебрасывают на другой. Через два часа выступаем.