Писательский Клуб - Ваншенкин Константин Яковлевич 36 стр.


Как я любил бывать у него дома, слушать его музыку! Уютный кабинетик. Коричневый рояль, купленный по рекомендации Бернеса. На стене финская "Золотая пластинка" песни "Я люблю тебя, жизнь". Керамическая плашка "В дождь" работы А. Зиневича, подаренная мною и Инной к пятидесятилетию Эдика.

Мощная медаль "Алеша" на подставке. Книги, магнитофон, проигрыватель. И сейчас все как было, только хозяина нет.

Расскажу еще о двух наших песнях. По той лишь причине, что никто уже не сможет сделать это точней и детальней, чем я.

Однажды на улице я попал под густейший снегопад. Я шел с трудом, чуть ли не раздвигая его руками. От белого снегопада стало почти темно. И возникли строчки:

За окошком свету мало,
Белый снег валит, валит…

И почти сразу:

А мне мама, а мне мама
Целоваться не велит.

Вот ведь как. Минуту назад я ни о какой маме, не позволяющей дочери целоваться, и не думал. И вдруг - пожалуйста.

Я зашел в глубокую арку, достал блокнот и записал, чтобы не забыть. Но вскоре опять пришлось записывать.

Говорит: "Не плачь - забудешь!"
Хочет мама пригрозить,
Говорит: "Кататься любишь,
Люби саночки возить".

Теперь я уже знал, что песня получится, и смотрел на нее со стороны.

Говорит серьезно мама,
А в снегу лежат дворы.

И тут (все же при моем участии, конечно) эта история перешла в другой временной ряд. Песня из девичьей превратилась в женскую:

Дней немало, лет немало
Миновало с той поры.

И уже слова зрелой женщины:

И ничуть я не раскаюсь,
Как вокруг я погляжу,
Хоть давно я не катаюсь,
Только саночки вожу.

И в конце - почти повтор первой строфы. Почти - потому, что дважды появилось слово "опять". Жизнь продолжается.

Колмановский написал чудесную музыку, и признаюсь: это самая моя любимая песня, - из моих, конечно.

И еще штрих. Песня была записана (первая - Л. Зыкина), но очень редко звучала по радио. В редакции работали дамы, усмотревшие в ней скрытую фривольность, некий неприличный намек. Ими руководило то, что называется - испорченное воображение. Одна выдала себя, неосторожно спросив у Колмановского: "А что значит - саночки вожу?" Тот взорвался: "Как что? Это и значит!.." Другая, симпатизирующая ему, пыталась защитить: "Это она внука возит…" Вот какие еще приходилось преодолевать барьеры.

Но, несмотря на препоны, песня непостижимо широко распространилась в народе, в чем не раз случалось убедиться. Я всегда изумлялся: откуда они слова знают?

И еще одна непредсказуемая судьба нашей с Колмановским песни. На этот раз "Алеши". Новые власти Болгарии решили было демонтировать самый памятник русскому солдату в Пловдиве. И хотя акция не была одобрена большинством жителей, посягательства на него продолжались. Я процитирую в связи с этим нашу газету "Культура" (от 28 декабря 1991 г.): "…Узнав о готовящемся демонтаже "Алеши", мэр Москвы Гавриил Попов (за день до объявления о своей отставке) и премьер правительства Москвы Юрий Лужков направили письмо президенту Болгарии Желю Желеву, где заявили, что, несмотря на трудное положение, найдут средства, чтобы перенести памятник в Москву". Далее в заметке сказано, что и деловые новгородцы хотели бы принять Алешу у себя, в Новгороде Великом.

Итак, Россия была готова взять Алешу назад. Домой!

Я жалею, что так не получилось. Его предполагали поставить на Поклонной горе. И денег бы меньше ушло, чем потом на нее убухали. А как этот памятник, который благодаря песне близко знают столь многие, действовал бы эмоционально! Я даже написал тогда вариант:

Белеет ли в поле пороша
Иль гулкие ливни шумят,
Стоит над Москвою Алеша,
Вернувшийся русский солдат.

Но - увы!..

А теперь о другом. Вспомните тост Колмановского на поминках по Яну Френкелю. Так вот, сюжет этот продолжился. Спустя пять лет, на поминках по Эдику, таких же сердечных, только устроенных в Доме композиторов, я сделал для себя неожиданное открытие. Я вдруг осознал, что хотя за это время умирали, конечно, и другие композиторы, но из тех, кто был тогда на поминках Яна, первым ушел Колмановский. Таким образом, он, как и Шуберт, провозгласил роковой тост за самого себя.

Что же еще? Его жизнь была и счастливой, и нелегкой, и трагической. Песни его будут звучать и звучать, но я никогда не смогу привыкнуть к тому, что больше нет Эдика Колмановского.

Генеральский ужин

Лет тридцать назад мы с Эдуардом Колмановским ездили в войска. С нами была еще певица, она исполняла наши песни. Выступали в Домах офицеров, в солдатских клубах и столовых, очень часто помимо утвержденного плана: старались не отказывать никому.

Однажды нас пригласил в гости молодой генерал, наш горячий поклонник. Был ли он таковым и раньше или стал только сейчас - не помню, да и какое это имеет значение. Зашел за нами в гостиницу - он жил поблизости. Едва мы поднялись к нему, как появился еще один гость, да не просто генерал, а сам командующий.

Отношения сразу образовались простые и дружеские. Бутылки сверкали на столе разнообразнейшие, еда подавалась свежая и вкусная. Роль официанта безукоризненно исполнял солдат - ординарец или вестовой.

Композитор играл на рояле, певица пела, пел и он сам, генералы подпевали. Все были довольны.

Помню, еще в начале ужина хозяин спросил у командующего, почему тот приехал без жены, и предложил подослать за ней машину.

Командующий ответил:

- Она не может. Ей сегодня зубы вставили, - и, помолчав, добавил: - В рот.

Было уже очень поздно, когда застолье меня утомило и я решил прогуляться по квартире.

Вышел в соседнюю комнату, видимо, в гостиную, из нее дверь вела в следующую: там оказался кабинет. Оттуда я попал в спальню, где стоял приоткрытый платяной шкаф, а в нем что-то сверкало. Я заглянул.

В шкафу висел генеральский парадный мундир.

Я надел на себя тяжелый от многочисленных орденов голубой китель, затянул золотой пояс с кортиком, чуть сдвинул на правую бровь роскошную генеральскую фуражку. Долго рассматривал себя в напольном зеркале и, видимо, остался своим видом вполне удовлетворен.

Пора было возвращаться, но сперва я решил дойти до конца и еще через несколько комнат неожиданно для себя очутился в столовой, откуда начал свое познавательное путешествие. Только я вошел теперь в другую дверь, с противоположной стороны.

Оказалось, что комнаты в квартире расположены не анфиладой, а кольцом, но я по ряду причин этого не заметил.

Никто не обратил на мое появление никакого внимания. Тогда я подошел к командующему, приложил пальцы к козырьку и негромко сказал:

- Товарищ командующий, разрешите обратиться…

Он посмотрел на меня с интересом, но отчасти вопросительно (перед ним стоял незнакомый генерал, однако где-то он его все-таки видел) и ответил с готовностью:

- Да-да, пожалуйста…

Через мгновенье они все меня узнали, и я немного смущенно снял мундир хозяина.

…Невинные забавы былых времен.

"…Нужно еще поколдовать"
(об Аркадии Островском)

Вспоминаю встречу московских поэтов и композиторов в 1949 году, в Дубовом зале ЦДЛ, - такие вечера устраивались тогда регулярно. Исполнялись - впервые - совсем новые песни, поэты читали стихи, пригодные, на их взгляд, для песен будущих. Но, как правило, именно только на их взгляд - тексты, что шли потом в дело, были уже в руках у композиторов. То есть я хочу сказать, что все это было любопытно, занятно, но из таких коллективных смотрин и сватовства ничего не выходило - процесс создания песни гораздо загадочней, интимней. Куда больший интерес представляло слушание уже готовых песен.

И вот помню среди прочих песню Аркадия Островского и Льва Ошанина "Дайте трудное дело". Островский - молодой, во всяком случае, моложавый, энергичный, возбужденный. Под стать ему и его соавтор. А сверху, с антресолей, неожиданно свисают огромные листы ватмана с крупно написанными словами припева. Чтобы могли подпевать все желающие - словно это происходит в комсомольском клубе.

Вот такое воспоминание. С Островским я еще не знаком. Песен писать не собираюсь, хотя в глубине души, вероятно, смутно мечтаю об этом. Во всяком случае, мое общение с Исаковским или Фатьяновым, которых я уже хорошо знаю, а они знают меня, совершенно не касается этой области.

Когда познакомился с ним лично? Точно не помню, но очень давно. И, конечно, очень легко, учитывая его исключительную общительность. Но познакомились, и только. Ничто нас долгое время не связывало.

И вот Аркадий Островский обратился ко мне и высказал желание тоже написать музыку на мои слова. Мне нравились его песни, я с охотою согласился и подарил ему несколько своих сборников, чтобы он оттуда что-нибудь выбрал.

И однажды он позвонил и сказал нарочито будничным тоном:

- Константин Яковлевич, знаете, написали мы с вами песню.

- Прекрасно! - обрадовался я. - А что за стихи?

- Ни за что не угадаете. Из книги "Окна". Они у вас без названия, а начинаются: "Как провожают пароходы…"

- Действительно неожиданность.

Я приехал, и он сыграл мне мелодию, кое-как проборматывая слова, путаясь в них с непривычки. (Потом кое-что, явно не поющееся, пришлось переделать, на что я согласился с легким сердцем, так как не числил стихотворение среди своих удач.)

Островский опять и опять играл мне мелодию.

- А отыгрыш какой! Только один человек в Советском Союзе умеет это делать!

И, продолжая играть (а он здорово играл), круто поворачивал ко мне голову, надолго оставляя на лице радостную, трогательную в своей наивности улыбку.

- Кто же ее споет? - спрашивал он себя, все еще наигрывая, и отвечал себе же: - Пожалуй, Хиль. Константин Яковлевич, а на готовую музыку вы принципиально не пишете?..

Потом, изредка встречая его, я всякий раз говорил:

- Ну, как там наша песня?..

Он с готовностью объяснял:

- Надо еще подержать, поколдовать. Конечно, я мог бы и сейчас выпустить, но ведь у нас с вами - марка!

И наконец объяснил, в чем дело:

- Вы знаете, там нужен небольшой припев. Иначе скучновато. И музыка уже есть.

- Вот пусть и будет просто музыка.

- Нет-нет, поверьте мне. Там всего-то пустяки: пам-пам, пам-пам, пам-парьям-парьям-пам-пам. А болваночка, "рыба", совсем простая: "вода, вода", потом проигрыш, и опять: "вода, вода".

- Что же такая скучная рыбка? - спросил я, смеясь. - Вы хотя бы разнообразили:

Вода, вода,
Кругом вода.
Вода, вода,
Шумит вода.

- Годится! - вскричал он.

- Это-то не годится, конечно. Но я попробую.

- Что-то несложное, - напутствовал он меня.

Я практически не пишу на готовую мелодию, на так называемую "рыбу", - не потому, что не умею, а потому, что не люблю. А здесь я и вовсе не ощущал в припеве необходимости, смысла. Все же попробовал: "Наш путь далек, в морях пролег". Не получалось, потому что стихотворению это было не нужно.

Я сказал об этом Островскому:

- Пусть будет просто музыкальный припев без слов.

Он неожиданно легко согласился.

Недели через две он позвонил мне и сообщил время радиопередачи. Вступление, запев, знакомые мне, и вдруг я услыхал с подлинным ужасом:

Вода, вода,
Кругом вода…

Я возмутился, воспротивился, потребовал изъять запись.

- Хорошо, - пообещал он. - Если вам не нравится. Это ваше право.

Но через два дня я снова услышал по радио песню вместе с "водой".

- Не волнуйтесь! - уговаривал меня Островский. - Уже ничего нельзя сделать. Песня пошла пулей!

А вскоре уже радостно говорил мне:

- Вышла на гибкой пластинке. Сегодня на улице Горького продавали с лотка, я видел. Как воблу разбирают!

Я потом всегда говорил при случае:

- Стихи мои, музыка и вода - Аркадия Островского.

Года через три мы участвовали с ним в общей телевизионной передаче. Там исполнялась и "Как провожают пароходы".

- Константин Яковлевич, - спросил он прямо перед камерой, - вы на меня не сердитесь?

Я ответил:

- Только когда слышу эту песню.

Кроме того, что он был автором музыки многих известнейших лирических и гражданских песен, он писал о детях и для детей ("Пусть всегда будет солнце" или - о чем знают немногие - телевизионная колыбельная "Спят усталые игрушки").

Он был несколько наивен, инфантилен, что порою свойственно талантливым людям, и дети охотно принимали его в свои игры, что, впрочем, не всегда кончалось вполне благополучно.

Не могу не вспомнить рассказ А. Островского и его жены о том, как они были приглашены и пришли в гости, но получилось так, что до этого побывали еще в другом доме и теперь были утомлены. Поскольку Аркадий Ильич был главный, почетный гость, то хозяева, желая видеть его освежившимся, предложили ему отдохнуть в соседней комнате, а чтобы не помешал вздремнуть четырехлетний сын хозяев, сказали мальчику, что там будет спать Бармалей. Должен заметить, что при всем добродушии и веселости внешне Островский мог сойти за этого персонажа.

И вдруг в комнату, где сидели остальные гости, вбежал мальчик, возбужденный, бледный, с палкой в руке, и вскричал взволнованно и гордо: "Я… убил… Бармалея!.."

Все повскакали с мест, кинулись в соседнюю комнату.

Аркадий Ильич, ничего не понимая, сидел на диване и держался за голову. На лбу его начинала просматриваться быстро созревающая шишка.

Когда Островские рассказали в компании эту историю, кто-то заметил, что благородство и бесстрашие нового поколения достойны восхищения. Я же сказал, что, отдавая должное отваге маленького героя, несколько насторожен другим обстоятельством: расправой без проверки фактов.

Бармалей весело смеялся.

С ним и вокруг него вообще часто происходили всякие забавные случаи.

Однажды мы с женой неожиданно встретили Островских на еще малолюдной по-весеннему ялтинской набережной. Мы торопились уже к себе, в стоящий на горе писательский дом, а они начали уговаривать нас отобедать вместе с ними. Они жили в гостинице "Ореанда", где был тогда отличный ресторан.

Болтая, мы стояли под громадным шарообразным платаном, в его пятнистой тени. И тут я увидел направляющегося прямо к нам высокого, стройного человека.

- А тебя мы ждали, - сказал я ему, протягивая руку. - Как долетел?

- Понимаешь, Костик, не очень, - озабоченно ответил человек, поздоровавшись со всеми. - Меня укачало в самолете. Пойду отлежусь.

- Да, да, - тут же вступил Островский. - Вы какой-то бледный. Идите отдохните, а мы еще погуляем.

- До вечера, - сказал я, не в силах сдержать смеха, и, едва тот отошел, спросил Островского: - Знаете, кто это? Знаменитый ас, заслуженный летчик - испытатель, Герой Советского Союза Марк Галлай. Что? А это у него такая манера шутить.

- О! - воскликнул Аркадий Ильич без тени удивления или смущения. - Я читал его книги.

Островские жили в Ялте уже давно, и композитор умудрялся не раз летать в Москву, чаще всего на один день, - то записать фонограмму, то сделать наложение солиста.

- Вы понимаете, - объяснял он мне, - все разъезжаются, студии свободны. А я хитрый, - и весело подмигивал.

Энергия из него просто била.

А через неделю мы пригласили их на ужин в ресторан "Джалита", на автовокзал, построенный таким образом, что прямо через здание, бурля, протекает горная река.

Островский много тогда выступал по телевидению. Его узнавали, оглядывались. Официанты сияли. Оркестр играл его музыку.

Когда мы вышли, за дверью, у воды, стоял парень лет семнадцати. Он глядел куда-то в пол.

- Можно вас на минутку? - сказал он Островскому.

- Да, да, - отвечал тот с готовностью.

Они отошли на несколько шагов. Я на всякий случай придвинулся ближе.

- Где вы брали эти туфли? - спросил парень.

Островский посмотрел на свои ноги.

- В Париже.

- А вы не могли бы их мне уступить?

- Ладно, Аркадий Ильич, пора идти, - вмешался я, беря композитора под руку.

По дороге Островский объяснял бесхитростно:

- Я думал, он попросит, чтобы я его прослушал.

Там, в Ялте, мы написали еще одну нашу песню - "Хотят ребята в моряки".

Сколько раз предлагал он мне сделать что-нибудь. Но после первого случая я все остерегался. А здесь, сблизившись, дал ему эти, написанные совсем недавно стихи.

Он сочинил музыку очень быстро.

Помню, мы сидим вчетвером у нас на балконе. Круто уходит вниз темный сад, сверкают зеленые огоньки Ялты. А за ними черное море - я пишу здесь это слово с маленькой буквы, потому что оно действительно совершенно черное. И ярко освещенные лайнеры - на набережной, у причала.

А до этого он в десятый раз, наверное, поет в гостиной эту песню, и мелодия искрится и вздымается волной, и отыгрыш опять поразительный. Перед ним истертый уже листочек с моими стихами и его нотными крючочками. Но он уже помнит наизусть и в листок не заглядывает.

Привлеченные музыкой, входят люди, присаживаются в уголке, слушают, улыбаются. Островский подмигивает мне:

- Хорошо, но нужно еще поколдовать, не торопиться…

…Когда его не стало, а это случилось неожиданно и очень

скоро, тот листок не нашли.

- Если отыщется и не закончено, я допишу, - говорил мой друг Эдуард Колмановский. Но единственный черновик нашей песни так и пропал.

Потом другой композитор написал музыку на эти стихи, встретив их в газете, но это было уже совсем не то. Он и сам признал, что не угадал с мелодией.

А мне вспоминается Ялта, набережная, море, огромный круглый платан, и наш балкон на горе, и смеющийся, полный жизненных сил Аркадий Островский.

Портрет Искандера

Моя дочь захотела написать портрет Фазиля Искандера. Они долго уславливались - все не получалось. Наконец уговорились. Дело происходило на даче.

Она с этюдником и холстом на подрамнике пришла к нему в коттедж. Он сидел мрачнее тучи. Дело в том, что в Абхазии было тогда напряженнейшее положение, и в этот день особенно. Фазиль ужасно переживал.

Галя предложила включить музыку - он отказался. Так он и просидел несколько часов в своей спортивной сине-красной курточке.

Она закончила односеансный портрет. Он посмотрел, одобрил, сказал удивленно:

- Я не думал, что это так заметно…

В конце дня приехала с работы его жена Тоня, зашла к нам - глянуть. С ней была их дочь Марина, она уже видела. Тоне тоже понравилось.

Потом, уже в сумерках, они сидели вместе с моей женой и с Галей, разговаривали. Портрет стоял на стуле. Тоня вдруг повернула голову в направлении портрета и спросила:

- А ты что молчишь?..

Ей показалось, что и Фазиль в комнате.

Назад Дальше