Когда я пришел в институт, атмосфера там была достаточно раскованная, хотя ведь незадолго перед этим прогремели грозные постановления. Но уже в сорок девятом в литературе вновь наступили суровые времена. В литературе - и сразу же в Литературном институте, может быть, отчетливее и резче, чем когда-либо до этого. Костя Левин оказался в числе тех, кому предъявлялись претензии или, скорее, обвинения - в эстетстве и прочих тогдашних грехах.
Он отводил эти угрозы со сдержанным достоинством, и от него скоро отстали. Но печать осталась, тем более что в институте появилось новое руководство, прежний дух искоренялся, вольности кончились.
А на следующий год нужно было защищать диплом. У них был, наверное, самый малочисленный курс: Расул Гамзатов, Владимир Огнев, Андрей Турков, Василий Федоров, Ольга Кожухова, Инна Гофф, Маргарита Агашина, Владимир Корнилов, Игорь Кобзев, Анатолий Злобин, Владимир Шорор. Может быть, кого-то и забыл. А их недавний однокурсник Наум Коржавин уже учился в ту пору в Карагандинском горном техникуме.
Председателем Государственной экзаменационной комиссии был Константин Симонов. От него, разумеется, зависело очень многое, если не все. Он был секретарем Союза писателей, главным редактором "Литературной газеты" (недавно переместился туда из "Нового мира"). Он был молод - неполных тридцать пять лет. И главное - это был Симонов.
Но он не решился помочь Косте. Он уже чего-то боялся. Не пошел даже против институтской администрации. А ведь он симпатизировал Косте, вызывал его в Союз, беседовал с ним, сочувствовал. И на самой защите говорил тепло, сердечно и в то же время находил какие-то несвойственные Левину черты: самолюбование, рационализм, напыженность. Процитировав с явным удовольствием строфу:
Сорокапятимиллиметровая
Старая знакомая моя,
За твое солдатское здоровие
Как солдат обязан выпить я,
он сказал, что стихи написаны только ради первой строчки, эдакого фокуса. Неверно! В этих стихах истинно фронтовая лихость. А первая строка действительно замечательна.
Короче - Косте Левину поставили за диплом тройку. Казалось бы, ерунда, кому это нужно. Но ведь с другой стороны - тройку как бы за все, что написал в жизни, что сделал, - и за войну тоже.
Мне кажется, именно здесь он испытал неожиданное глубочайшее разочарование, отсюда его необъяснимое для многих жизненное решение.
К слову сказать, тройку за диплом получил тогда же и Василий Федоров. Самолюбивый Вася всю жизнь не мог простить этого Луконину, который был членом ГЭКа и, по мнению Федорова, являлся главным его обидчиком. А на самом деле это также произошло из-за весьма кислого официального отзыва, присланного Н. М. Грибачевым, в ту пору и слыхом не слыхавшим о Федорове. Вася предпочел об этой служебной рецензии забыть.
Что же касается Константина Левина, то, получив диплом, он устроился работать, не в штат, без сиденья от сих до сих, в литературную консультацию при Союзе писателей, разбирал рукописи других, отвечал им на самом высоком профессиональном и, я бы сказал, человеческом уровне. С иными он переписывался чуть ли не десятилетиями, знача в их жизни очень много. Он зарабатывал этими рецензиями не более того, сколько нужно для жизни, как добавление к инвалидной пенсии. Жил скромно, но каждое лето ездил дикарем на юг, любил себе это позволить. И когда бы мы ни встречались, костюм его был безупречно отутюжен, обувь начищена.
Он уверял, что не пишет стихов. Его не раз уговаривали дать что-либо в редакцию, подготовить книгу. Он всегда уклонялся. Что это было - недоступная другим повышенная требовательность к себе, скрытая неуверенность, стойкая гордость?
Однажды Слуцкий сказал мне, что слышал очень хорошие стихи Кости Левина о Бунине. Когда же я передал это Косте и попросил, чтобы он прочел их, тот несколько смущенно отмахнулся: да нет, пустяки…
Так случайно получилось, что мы длительное время жили рядом, в соседних домах. Часто сталкивались на улице. Он любил остановиться, основательно поболтать, потолковать, о многом расспрашивал. Как-то познакомил меня с приехавшей к нему в гости мамой. Несколько раз бывал у нас. Всегда перед этим его приходилось долго уговаривать. Однажды он пришел со своим близким другом, известным адвокатом.
Меня всегда привлекал в нем интерес к другим. Он любил говорить о литературе, обменяться мнениями. В нем не замечалось никакой задетости.
Он был, вероятно, красив, - открытое серьезное лицо, серые глаза. Его любили женщины, во всяком случае, он им нравился. Женщины, как правило, не претендующие на замужество, но добрые, отзывчивые, живо откликающиеся на его сдержанную доброту. Однажды я встретил его даже в обнимку с молодой женщиной, из тех, кого когда-то называли милашками. Мы перекинулись словцом, но он не счел нужным знакомить меня с нею.
Жил он одиноко, был, что называется, старым холостяком, - как мне казалось, во многом по причине нежелания обременять кого бы то ни было своим увечьем.
Потом он стал встречаться мне реже, до нас дошел слух о его тяжелой болезни. В конце восемьдесят третьего года отмечалось пятидесятилетие нашего института, мы с Инной спешили на вечер, и неожиданно он попался нам в зимней полутьме около метро, все такой же, может быть, чуть похудевший.
- Костя, ну, поехали с нами! - стали уговаривать мы его, но он только грустно улыбался. Наверное, я видел его в последний раз.
Вскоре он переехал, получил однокомнатную квартиру в новом районе, - до этого жил в коммунальной.
А затем мы узнали, что он лежит в онкологическом центре.
Однажды позвонила незнакомая женщина, его бывшая одноклассница, и как-то несколько задето стала говорить о том, что, мол, вот вы пишете о дружбе, а когда доходит до дела, ничего не предпринимаете. Наверное, она думала, что я какой-нибудь начальник. Оказалось, что Костю выписывают из больницы, а он слаб и за ним некому ухаживать. Нужно, чтобы его оставили. Я попытался уладить это через помощника Георгия Маркова, тот звонил, но ничего не получилось. И тут меня осенило: Расул! Он, к счастью, находился в Москве, одного его звонка главному врачу оказалось достаточно.
Через некоторое время позвонил Костя - поблагодарить. Меня не было дома, он долго говорил с Инной, они же были однокурсниками. Она спросила, где его стихи. Он не был уверен, что они собраны. Тогда она взяла с него слово, что он запишет их на магнитофон. Он обещал твердо и незадолго до конца сделал это. Он прочел их все наизусть, - уже одно это подтверждает, что они истинные.
В последний момент его все же вытолкнули из больницы. Он умер дома. Когда его хоронили, нас не было в городе. На поминках звучала та пленка.
Ее расшифровали, получилась рукопись. Я составил письмо директору издательства, его вместе со мной подписали тот же Гамзатов, Евгений Винокуров и Владимир Соколов. Все они прекрасно знали Костю. Я написал и внутреннюю рецензию. Книжка вышла. Ряд стихотворений напечатан друзьями в журналах.
Хочу засвидетельствовать: те воспоминания о его стихах, те давние оценки их оказались верными. Время только подтвердило это. Мало кто писал тогда так. Другие его сверстники лишь впоследствии пришли к такому уровню - и стиха, и взгляда, и понимания, собственного, самостоятельного. Ему присуща глубоко патриотическая позиция:
…Где шла моя большая Родина
Твою судьбу спасать, Европа,
Ты сосчитала ль - сколько рот она
В твоих оставила окопах?!Так пусть вовек не забывается,
Ни за какою сединою,
Тот час, тот бой, что называется
Отечественною войною.
Это написано как раз в сорок девятом.
"Печален и прекрасен мир" - говорит поэт. И далее:
Еще не все в нем безупречно,
Но тем хорош наш белый свет,
Что он отныне и навечно -
Свет, а не суета сует.
Очень хороши, психологически точны стихи о женщинах, прошедших сквозь его жизнь. Нежность, благодарность, сострадание - побудительные мотивы интимной лирики К. Левина. Стихи откровенные, серьезные, с иронией, направленной главным образом против себя.
Прямодушие, бесхитростность, взгляд в упор характеризуют поэта. Он бесстрашно, почти бесстрастно говорит о своей смертельной болезни, о близком конце.
Сила жизни, беспечность, серьезность, самоирония - всё вместе - помогали ему держаться. И, конечно, его стихи - стихи истинного, своеобразного, мужественного поэта.
Одно стихотворение мне хочется привести полностью. Называется оно "Памяти Фадеева".
Фадеев был фигурой сложной и неоднозначной, как и время, в котором он жил и действовал. Опубликованы заметки К. Симонова "Глазами человека моего поколения", где немало места уделено Фадееву, легко уживавшимся в нем прямоте и коварству. Достаточно вспомнить историю с публикацией в "Новом мире" рассказа Андрея Платонова. По другому поводу Симонов говорит "…о том литературном политиканстве, которое иногда, как лихорадка, судорожно овладевало Фадеевым, вопреки всему тому главному, здоровому и честному отношению к литературе, что составляло истинную его сущность".
И стихи Константина Левина о Фадееве - это честные, глубокие, очень человечные стихи:
Я не любил писателя Фадеева,
Статей его, идей его, людей его,
И твердо знал, за что их не любил.
Но вот он взял наган, но вот он выстрелил -
Тем к святости тропу себе не выстелил,
Лишь стал отныне не таким, как был.
Он всяким был: сверхтрезвым, полупьяненьким,
Был выученным на кнуте и прянике,
Знакомым с мужеством, не чуждым панике,
Зубами скрежетавшим по ночам.
А по утрам крамолушку выискивал,
Кого-то миловал, с кого-то взыскивал.
Но много - много выстрелом тем высказал,
О чем в своих обзорах умолчал.
Он думал: "Снова дело начинается".
Ошибся он, но, как в галлюцинации,
Вставал пред ним весь путь его наверх.
А выход есть. Увы, к нему касательство
Давно имеет русское писательство:
Решишься - и отмаешься навек.
О, если бы рвануть ту сталь гремящую
Из рук его, чтоб с белою гримасою
Не встал он тяжело из-за стола.
Ведь был он лучше многих остающихся,
Невыдающихся и выдающихся,
Равно далеких от высокой участи
Взглянуть в канал короткого ствола.
У каждого поэта - своя судьба. Даже у поэтов, близких друг другу, людей одного поколения, схожей биографии. Это естественно. Но и при всем том литературная судьба Константина Левина совершенно уникальна.
Цырен-Базар Бадмаев
В нашем действительно разноплеменном институте со мною на курсе учились среди прочих два бурята: Цыден-Жап Жимбиев и Цырен-Базар Бадмаев. Жимбиев - самый юный: маленький, трогательный, наивный. У него сразу же установились буквально со всеми замечательные отношения. Мы и сейчас дружим. Дружат и наши дочери-художницы: его - керамистка, моя - график.
Бадмаев появился на курсе не сразу, через год или два. Тем, кто не мог запомнить его имя - Цырен-Базар, он снисходительно советовал:
- А ты зови меня: Центральный рынок.
Он был крупный, медлительный, исполненный достоинства. Настоящий кочевник. Легко, по его словам, мог съесть за один раз полпуда вареной баранины.
После института я видел Цыден-Жапа гораздо чаще. А Цырен как-то прислал мне письмо, где сообщал, что покинул Улан - Удэ, живет со стариком - отцом в Читинской области, в степном Забайкалье, пасет скот и находит в этом удовлетворение. Он сообщал мне также, что в Москве у него готовится книжка, что он написал за последнее время "голов двадцать стихотворений", как он выразился, и просит меня перевести их. Подстрочники он пришлет позже. Я ответил ему, что давно уже, с тех пор как начал писать и прозу, перестал переводить и не могу сделать исключения даже для него, ибо остальные друзья, которые уже смирились, тоже этого потребуют.
Потом я получил от него мелкоисписанную открытку, где он поздравлял меня с Новым годом.
…"дай бог тебе здоровья и твоим тоже. Желаю этого как истый буддист. Получил твое письмо, не отвечал не потому, что ты не захотел перевести мои стихи, просто у меня не было времени, сил моральных и физических, ведь я ухаживал здесь за больным отцом (92 лет), который недавно умер. Я его тело предал огню, как он сам настоятельно просил раньше, и теперь по истечении 49 дней, когда душа его найдет следующее перерождение, я уеду отсюда к себе в Улан-Удэ. Недавно только я сам встал с постели, ибо в последние дни жизни отца я не спал сутками, ослаб. А когда сжигал его тело на большом костре в открытой степи, продрог и схватил грипп. Вот и исполнил сыновний долг.
Костя! Ты все равно не уйдешь от меня, ты переведешь одноединственное стихотворение и подпишешь "В. Константинов". А подстрочник пришлю после Нового года. Я молюсь за тебя. Что пишешь? Черкни пару строк. Ц. Бадмаев".
Так и вижу вьюжную лютую степь и костер в ее неохватном просторе.
Теперь нет уже и самого Цырен-Базара Бадмаева.
Б. Балтер и О. Генри
В студенческие времена мой однокашник Борис Балтер сказал в компании по поводу какой-то неожиданности, что это похоже на рассказы Отто Генри.
Мы были курсе на втором, от силы на третьем.
Одни не обратили внимания, другие слегка удивились, я же спросил:
А почему ты его называешь Отто?..
Боря, сделав ударение на первой букве, наставительно разъяснил:
- О. Генри! Отто! А кто же еще?..
- А, может быть, Оноре? - не согласился я. - Или Оливер, Огюст, Орест?..
Трудно передать выражение ошеломленности, застывшее на его лице.
Чтобы как-то снять напряжение, я добавил:
- Олег, Отар…
Обладатели двух последних имен с нами учились.
Силен был Боря в своей решительности, - командир полка, Однако этот казус заставил меня заглянуть в энциклопедию. Настоящее имя писателя О. Генри было - Уильям Сидни Портер.
А про знаменитого английского футболиста Бобби Чарльтона Балтер много лет спустя сказал одному нашему критику:
- Он напоминает мне Ромена Роллана…
Тот бурно изумился:
- Но почему?
Выяснилось, что Боря имел в виду Ролана Быкова.
Вася Федоров и "Мертвые души"
Я как-то случайно обнаружил, что мой однокашник по Литинституту Вася Федоров не читал "Мертвых душ".
Встречаю его однажды и говорю:
- Привет, иностранец Василий Федоров!..
Он очень удивился:
- Почему иностранец?
А между тем в первой же главе Павел Иванович Чичиков, осматривая губернский город, куда недавно прибыл, среди прочего наблюдательно отметил… "магазин с картузами, фуражками и надписью: "Иностранец Василий Федоров""…
Конечно, подобная мелочь быстро забывается читателем, но не в том случае, когда фигурируют его собственные имя и фамилия.
Тут уж, согласитесь, не забудешь.
Бушин и Новицкий
После войны в Литературном институте читал лекции j профессор Павел Иванович Новицкий. Старый большевик и одновременно интеллигент, театрал, друг вахтанговцев. Он вел спецкурс по советской литературе и отдельно по Маяковскому.
У него был глубокий, низкий, богатый интонациями голос, отчетливо слышный даже из коридора. Полуседые прямые волосы падали на лоб.
Были времена борьбы с космополитизмом, эстетством, низкопоклонством и прочими тогдашними опасностями.
Шло партийное собрание. На трибуне студент Владимир Бушин. Он говорил о бдительности и о том, что у нас она не на должной высоте. На кафедре марксизма-ленинизма, говорил он, висит портрет Ленина. Но это не портрет Ильича. Это портрет артиста Штрауха в гриме Ленина. Вот до чего может доходить близорукость.
И вдруг из зала раздался хорошо поставленный бас Новицкого:
- Вы это говорите потому, что думаете, будто Штраух еврей. А Штраух - не еврей.
Бушин сбился, растерялся.
- Нет, - ответил он, - я говорю не потому, что так думаю. - Он помолчал и спросил Новицкого: - А что, Штраух действительно не еврей?
Зал, как говорится, лег.
Телеграмма Хрущеву
Шестьдесят второй год. Карибский кризис.
Хрущев спроста решил разместить советские ракеты под самым американским берегом. Что из этого получилось - известно.
Но энтузиазм был большой, и не только у нас. Молодые кубинские бородачи понравились многим. Я встречался тогда с итальянскими учеными, они были от Кастро в восторге.
Сидели мы в нашем писательском ресторане, ужинали. Оказались за одним столом случайно, но знали-то друг друга хорошо - учились вместе. Солоухин, прекрасный грузинский поэт Отар Челидзе, мы с Инной Гофф и, кажется, Винокуров. Был еще и Евтушенко - следующее вплотную поколение.
Выпили изрядно. И не помню, кому первому пришла эта идея, ибо она тут же стала общей, как прежде говорили, овладела массами:
- А давайте запишемся добровольцами - защищать кубинскую революцию!
Выпили еще, за успех нашего дела, и отправились дружно в соседнее почтовое отделение Г-69 по улице Воровского. Солоухин заполнял телеграфный бланк, остальные подсказывали. "Дорогой Никита Сергеевич"… Вариантов было много, он вставлял, зачеркивал. Инну, как женщину, не включили, оставили у очага.
Наконец подали бланк в окошко.
- А намарали-то! - сказала приемщица.
- Вы посмотрите - кому! - бросил в нее свое оканье Солоухин.
Она небрежно ответствовала:
- Да вижу, вижу…
Наутро с претензиями к Инне позвонила Роза Солоухина, жена Володи:
- Ну, они пьяные дураки, но ты-то как могла допустить, у нас же дети!
Инна ответила:
- Ты не понимаешь - у них порыв.
На другой день добровольцы собрались у нас: Инна пригласила по их просьбе. Евтушенко, как вы понимаете, несколько опоздал. У него было выступление.
Сидели долго, разговаривали уже как единомышленники. Смеялись. Солоухин сказал:
- А давайте еще одну телеграмму пошлем: "Никита Сергеич, мы пошутили".
Через несколько дней состоялось писательское собрание, на какую-то совсем другую тему. В этой толчее обычно общаешься с множеством людей. Но запомнились два разговора.
Тогдашний секретарь парткома Матвей Крючкин подошел в перерыве ко мне (мы подписывали телеграмму по алфавиту, и я оказался первым) и сообщил, что там (палец вверх!) одобрили наш патриотический шаг, но просили передать, что пока в этом нет необходимости.
И еще подбежала Юлька Друнина с жутким возмущением: как мы могли забыть о ней!
А на Кубу чуть позже поехал один Евтушенко. Как говорится, по своим каналам. Он встречался с Фиделем и написал об этом много - много стихов.