Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга - Юрий Щеглов


Собственная судьба автора и судьбы многих других людей в романе "Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга" развернуты на исторической фоне. Эта редко встречающаяся особенность делает роман личностным и по-настоящему исповедальным.

Содержание:

  • ПРОЛОГ - Человек у руля 1

  • ЧАСТЬ 1 - В сибирских Афинах 13

  • ЧАСТЬ 2 - Испанский сапог 41

  • ЧАСТЬ 3 - Красная звезда 72

  • ЧАСТЬ 4 - Щит на воротах гетто 134

  • ЭПИЛОГ - Улица Горького 159

  • Примечания 201

Юрий Щеглов
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Историко-филологический роман

О, если б слово мысль мою вмещало…

Данте Алигьери. Рай, песнь XXXIII.

Перевод М. Лозинского

Скорей свои цимбалы выдам,
Но не разящую пращу.

Илья Эренбург, 1923 год

Пора признать - хоть вой, хоть плачь я,
Но прожил жизнь я по-собачьи…

Илья Эренбург, 1962 год

Ассоциации и личность - два непременных условия создания современной прозы.

Джилберт К. Джеймс

ПРОЛОГ
Человек у руля

О Сталине он писал чудовищные вещи. Сегодня люди, признающие за Эренбургом колоссальные нравственные и литературные заслуги, стараются не вспоминать эти элегии. Люди, отвергающие его с плеча и считающие Сталина по-прежнему всемирным гением и вождем народов, не цитируют, например, финал статьи "Большие чувства" по иным причинам. Не примитивизм отпугивает их и не национальность. Эренбург - еврей, но мало ли евреев лезли к Сталину, лицемерно пытаясь угодить?! Не пересчитать их. Наконец, третьи ссылаются на верноподданнические строки как на свидетельство, подтверждающее, что Эренбург, наряду, впрочем, со многими другими советскими писателями, был предателем, эгоистом и негодяем. Вот что пишет Аркадий Белинков в своей знаменитой книге "Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша": "Меня просят простить Эйзенштейна за гений, Алексея Дикого, сыгравшего Сталина после возвращения из тюрьмы (лагеря, заключения), за то, что у него не было иного выхода, Виктора Шкловского за его прошлые заслуги и особенности характера, Илью Эренбурга за статьи в "Красной звезде" во время войны, Алексея Толстого, написавшего "Хлеб", пьесы об Иване Грозном и много других преступных произведений, за брызжущий соком русский талант, простить Юрия Олешу за его метафоры и несчастья". Ничего не понимая в жизненных задачах, поставленных перед собой Эренбургом и не давая себе труда задуматься, Аркадий Белинков клеймит его последними словами вместе с остальными. Считая Эренбурга прекрасным писателем, он не желает прощать, потому что это, дескать, "не научно".

Итак, Эренбург "негодяй и предатель", добровольно выполнявший социальный заказ, а порою и бежавший впереди прогресса.

Не станем спорить, протестовать и опровергать. Пойдем дальше. Между тем высокопарные поэзы о великом друге и вожде сегодня мирно существуют рядом с различными мнениями об Эренбурге, выполнив давно свою нынче ошельмованную задачу. Напомним, однако, фрагмент из одного подобного опуса - он того стоит:

"В неспокойную погоду на море у руля стоит капитан. Люди работают или отдыхают, смотрят на звезды или читают книгу. А на ветру, вглядываясь в темную ночь, стоит капитан. Велика его ответственность, велик его подвиг. Я часто думаю о человеке, который взял на себя огромный груз, думаю о тяжести, о мужестве, о величии. Много ветров на свете. Люди работают, сажают яблони, нянчат детей, читают стихи или мирно спят. А он стоит у руля".

Здесь нет ничего о конкретных деяниях героя льстивого и лживого очерка. Нет ничего о раскулачивании, о коллективизации и индустриализации. Нет ничего о Шахтинском процессе, нет ничего о процессе Промпартии, нет ничего о судилище над членами мифической "Спiлки визволення Украiни", нет ничего о зверском голоде на той же Украине, ни звука о московских сфальсифицированных процессах, арестах, допросах и пытках, о провале испанской интервенции, ничего о ГУЛАГе, о Большом терроре, о бездарном пакте с Гитлером нет здесь также ни полслова. Даже намека на ужасающий разгром, происшедший в первые месяцы войны, нам не уловить. Ничего нет в процитированном опусе о борьбе с космополитизмом, об уничтожении биологической науки и об убийстве Михоэлса. Ничего нельзя отыскать и об общем бедственном и отсталом положении страны, ни о преступных насмешках над кибернетикой и генетикой. Словом, ничего из того, что было бы в ладах с истиной.

Статья "Большие чувства", как подчеркивалось в советских газетах той поры, это гимн всенародной любви к вождю. Я помилосердствовал, не включив в название главы, начинающей пролог, этот поэтический термин, означающий хвалебную торжественную песнь. Стоит заметить, что автор столь примечательного произведения - личность, которую и сегодня ненавидят лютой ненавистью многие, в том числе и, быть может, особенно поклонники Сталина. Один из персонажей только что не зарифмованного текста, простой солдат, решил приободрить младшего товарища, дрогнувшего перед трудностями жизни:

"Сталину тяжелее, а он молчит…" Молчит и делает великое дело. Один он на всех. Он - надежда мира.

Портрет вождя, надо отдать должное мастерству Эренбурга, создан лаконичными, емкими фразами. Это уже не вождь, не герой, а полубог, нет, пожалуй, Бог.

К послевоенному обожествлению Сталина Илья Григорьевич шел издалека. С той первой плитки кузнецкого чугуна в "Дне втором" с надписью "И.В. Сталину" через массу разного рода упоминаний, даже в художественных романах, через статьи "Человечество с нами" и "Чудо", посвященную поражению немцев под Москвой, где он, блестящий военный публицист, пишет совершеннейшую несусветицу. Видно, не всегда удавалось удержаться на благопристойном уровне. То ли Эренбург торопился, то ли нервы сдали. Сегодня просто стыдно читать подобную чепуху:

"В эти дни мы еще раз поняли человеческую силу Сталина. Он думал не о нападении на чужие земли. Он думал о новом мире. Он отдавался стройке заводов, освоению Арктики, каналам, превращавшим пустыню в сады, школам, воспитанию человека. Великий поэт выражает свою сущность в поэме, опережая современников. Сталин писал Конституцию. Ни на минуту он не забывал об опасности, грозившей стране".

Я поневоле должен прервать цитирование и дать себе и читателю передышку. В дни разгрома немецко-фашистских захватчиков под Москвой не очень прилично было вспоминать о прошлых никчемных затеях Сталина. Советскую Конституцию создавал не он, а Николай Иванович Бухарин, о чем Эренбург знал лучше, чем кто-нибудь другой, и что еще не успели забыть в столице под прицелом танковых орудий Гудериана.

Куда смотрели ошалевшие от страха редактора, сдававшие подобную ерунду в печать?

Смешно, но первым обратил внимание не Эренбург на Сталина, а Сталин на Эренбурга. Слушатели лекций, которые потом вошли в обязательный для изучения труд "Об основах ленинизма", с восторгом присоединились к мнению будущего вождя, защитившего какого-то безвестного эмигрантского писаку от тех, кто правду хотел выдать за клевету на советскую действительность. Эмигранты не всегда лгут и возводят напраслину. Сталин демонстрировал настоящую партийную позицию, в чем следовал Владимиру Ильичу Ленину, откликнувшемуся на антисоветский сборник Аркадия Аверченко "Сто ножей в спину революции".

"Кому неизвестна болезнь "революционного" сочинительства и "революционного" планотворчества, - говорил Сталин студентам свердловской академии, - имеющая своим источником веру в силу декрета, могущего все устроить и все переделать? Один из русских писателей И. Эренбург изобразил в рассказе "Ускомчел" (Усовершенствованный коммунистический человек) тип одержимого этой болезнью "большевика", который задался целью набросать схему идеально усовершенствованного человека и… "утоп" в этой "работе". В рассказе имеется большое преувеличение, но что он верно схватывает болезнь - это несомненно".

Изучая ленинизм

Я списал сегодня выдержку из лекции Сталина, но узнал о ее существовании от отца, а тот, в свою очередь, от старшего брата, который находился среди студентов, которые услышали о "русском писателе И. Эренбурге" от самого Сталина. Брат отца входил в группу Сергея Ивановича Сырцова, так называемый "Комитет пяти", которую уничтожили по личному приказу вождя в конце 1937 года в Свердловске. Моя бабушка ездила туда на свидание и, добившись его, была поражена внешним видом сына, который в течение отведенных прокурором двух-трех минут не вымолвил ни слова - лишь приподнял прядь волос, вместе с кожей отделившихся от черепа.

Впрочем, расстреляли не весь комитет. Предателя, выдавшего Сырцова и сырцовцев, Бориса, если не ошибаюсь в имени, Резникова или Резника - в разных материалах по-разному - оставили на какое-то время в живых. Любопытно, что Сырцов - умный, опытный, жесткий и проницательный человек - доверял Резникову больше, чем Нусинову, Каврайскому, Курсу и Гальперину - верным друзьям и единомышленникам, которые последовали за ним из Новосибирска в Москву, когда Сырцова назначили Председателем Совета народных комиссаров РСФСР.

Заметив русского парижанина, Сталин больше никогда не терял его из поля зрения.

Роща золотая

Кто живал в Томске, тот знает цену последним теплым мгновениям и никогда не забудет цвет воздуха - оранжевый, очищенный речным ветром и отмытый недавно прошедшими дождями. Полвека прошло, а знаменитая Университетская роща, с просвечивающим сквозь необлетевшую листву зданием, не изгладилась из памяти. Часто по ночам я слышу ее мелодичный волнообразный шум. Небо высокое, светло-синее, стволы деревьев белые, выбрасывающие вверх золотисто-зеленые неширокие языки. Роща и университет - одно целое. Погружение в рощу вызывает особые чувства, a гулкий прохладный вестибюль переносит мгновенно в совершенно неведомую и неуловимо чем одухотворенную реальность.

Историко-филологический факультет располагается рядом с рощей и главным зданием. Дверь выходит прямо на щербатый тротуар. Восхождение по стертой и узковатой лестнице, кажется, на четвертый этаж не вызывает никаких поэтических ощущений. Пахнет пылью. Однако впечатление от торопливой прогулки по роще несколько смягчает обиду. Математикам, биологам, химикам везде отдают предпочтение. Ну ничего! Сквозь давно не мытые стекла все-таки пробиваются окрашенные охрой лучи. Из неширокого и коротковатого коридора дверь ведет в аудиторию, похожую скорее на обыкновенный класс в школе. Я немного опоздал. Группа под номером сто двадцать четыре уже находилась в полном сборе, расселась за столами в ожидании, когда куратор Атропянский начнет напутственную речь. Атропянский - аспирант, со сплюснутой у висков массивной головой, одет небрежно, лысоват, пальцы короткие, суставчатые, нелегко ухватывающие листы, лежащие в беспорядке на столе. Я попросил прощения - он простил, прилипчиво и внимательно остановив взгляд.

Стены аудитории до половины покрыты грязноватого колера масляной краской. Жирная коричневая черта делит плоскость на неравные части. Серо-желтоватой штукатурки меньше. Унылая одинокая лампочка без абажура свисает с потолка. Три закупоренных окна. Все места будто бы заняты.

За первыми столами девочки, несколько парней у задней стены. Один в очках, шевелюра густая, волнистая, один в потертом синем френче - на груди орден Красной Звезды, рядом - по возрасту - тоже демобилизованный, в приличном пиджаке, джемпере и бордовой рубашке, с аккуратно выпущенным отутюженным воротничком. Смотрит иронически, прищурясь, пристально, иногда скалит зубы, крупные, белые. Уставился, вроде я икона. А я - заяц, битый заяц, и одновременно пуганая ворона. Я сразу почуял опасность и кто чем дышит. Атропянский и этот, у стены, с меня глаз не спустят и спокойно жить и учиться не дадут.

Как у Ивана Шухова

Смотрю вдоль и вижу - у края, впереди очкарика, сидит девушка, некрасивая, с птичьим носиком и бесцветными, чуть навыкате, немигающими глазами. Резко отличается от остальных студенток. Большинство - миловидные, смешливые, одеты, вероятно, во все самое лучшее. Миловидные замерли, нервничают, но улыбаются и надеются на какое-нибудь мимолетное развлечение. Некрасивая глядит перед собой не то чтобы враждебно, но с угрюмым подозрением или, во всяком случае, ужасно неодобрительно. Кофта на ней старушечья, темная, рукава подвернуты, коса долгая, заплетена не волосок к волоску и перекинута на плосковатую грудь. Висит без ленты в конце, веревка веревкой. А сибирячки в первых рядах пышненькие и крепкие. До революции их давно бы замуж выпихнули. Некрасивая сидит бука букой - недаром, очевидно. Ее не выпихнешь - охотника не найдешь. Зато сидит единственная не на стуле, а на скамье, и если вежливенько потеснить, то вполне присоседишься. Она без просьбы сама пожалела опоздавшего - подвинулась. Как раз вовремя. Атропянский отыскал листок на столе, ухватил в конце концов и уселся, вылепившись барельефом на черной, с белыми разводами от плохо стертого мела, доске.

Речь Атропянского не затронула сознания. Больше беспокоил блондин в бордовой рубашке. Он что-то все время рисовал и косился. Ударил и мелкой дробью рассыпался звонок - академический час истек. Девочки сбились в кружок, ребята по двое, очкарик в одиночестве. Соседка моя не поднимается. Я, повторяю, битый заяц, мне неожиданности не нужны. Подойду к кому-нибудь: вдруг нарвусь на отскечь. Я осторожен, на дворе 1951 год, вдобавок я меченый - не комсомолец. Сижу-посиживаю, как Чебутыкин у Чехова, перебираю страницы хрестоматии по западноевропейской литературе, помалкиваю, глаз не поднимаю. А у доски девушка, с характерным курносым профилем, опрашивает и записывает по поручению заглянувшего в аудиторию прочного лобастого паренька, ежиком подстриженного, с приятной фамилией Ожегов, чисто, между прочим, лингвистической, представившегося без всякой фанаберии факультетским комсоргом. Чин немалый. Сейчас курносая доберется до меня, и выяснится, что я не только битый заяц и пуганая ворона, но еще и беспартийная сволочь. Вскоре оказалось, что не один я беспартийный, но и блондин в бордовой рубашке не член ни ВЛКСМ, ни ВКП(б). Демобилизованный в синем френче член, наоборот, ВКП(б), и стаж приличный. Двое беспартийных на группу. От сердца отлегло. Значит, у блондина червоточинка. Как-то стало на душе легче.

Шумящая золотисто-зеленая роща, хрустальный воздух, не я один клейменый, следующая пара латинский язык, чему я весьма рад, хрестоматию по античной литературе под редакцией профессора Дератани захватил из Киева, место оказалось неплохим, доска видна наискосок, соседка тихая, пахнет от нее сухими душистыми травами, тетрадок у локтя стопка, повадкой прилежная, не болтушка, серьезная, мешать не станет, я намерен - заниматься по-настоящему. Словом, как у Ивана Шухова - день прожит не зря и без особых происшествий, а сорваться мог не раз.

Правда, об Иване Шухове тогда еще никто ничего не знал в сто двадцать четвертой группе, кроме меня. За краткое пребывание в Томске жизнь столкнула с человеком шуховской судьбы - зеком из маленького лагерька вблизи Нарыма.

Вздох облегчения

Ни один писатель в мире не имел столь могущественных личных врагов. И вряд ли кто-нибудь из литераторов вызывал подобную ненависть и зависть у близких коллег. Недаром Надежда Яковлевна Мандельштам назвала его белой вороной - в советской, разумеется, среде. Вместе с тем нельзя не подчеркнуть, что редкий автор пользовался - пусть и на небольшом отрезке времени - столь безоговорочным успехом у военного народа, главным образом у солдат и офицеров разного ранга, гибнущих миллионами на фронтах Великой Отечественной войны. В госпиталях ждали выступлений в печати Эренбурга, как манны небесной - древние иудеи. Если бы военный народ отверг Эренбурга, то Сталин сократил бы его публикации до минимума и использовал бы лишь для внешнего употребления, как он это сделал, например, по отношению к Соломону Михоэлсу и Перецу Маркишу. Эренбург и Гроссман получили от него карт-бланш. Но этот карт-бланш они в полном смысле слова завоевали.

Задумаемся над тем, что - возможно и даже вероятно - для миллионов последними прочитанными в жизни русскими строчками были принадлежащие Эренбургу, которые сегодня кто с высокомерным пренебрежением, а кто и со злобой отбрасывает, приписывая им никогда не существовавший смысл. Их отбрасывали и раньше - в этом нет ничего нового, и голоса осуждения часто раздавались из разношерстной толпы, состоявшей нередко из тех, кто не рисковал ни собственной судьбой, ни близкими. Зато ничья фамилия не вызывала, появившись в газете, такой искренний и почти всеобщий вздох облегчения у интеллигенции: если жив, не отстранен и не арестован - значит, есть еще надежда, значит, не все потеряно, значит, стоит бороться и не надо впадать в уныние. Вряд ли чье-либо писательское имя вызывало такие разноречивые, глубокие и острые чувства. Вряд ли чье-либо писательское имя раскалывало общество на две части, одна из которых прославилась бескомпромиссным неприятием всего, что связано с Эренбургом, и вряд ли кто-либо из писателей подвергался столь изощренным диффамационным атакам и в родной стране, и за ее рубежами, в периоды войны и в периоды относительного затишья. Война в XX веке вокруг Эренбурга, за Эренбурга и против него не прекращалась ни на минуту.

Дальше