Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга - Юрий Щеглов 6 стр.


Свой путь

События начала 20-х годов в Италии и Германии, фашизация общественного мировоззрения и направленность главного удара разрозненных полувоенных формирований и союзов, смерть Вальтера Ратенау, мюнхенский путч 9 ноября 1923 года, прошедший под знаком нацистского антиеврейского реванша, тесно связанного с событиями в Баварии и Венгрии пять лет назад, свидетельствовали о реальной угрозе, нависшей над людьми не исключительно семитского происхождения. Славяне - поляки, русские, чехи - тоже оказались под ударом. Территории, на которых они проживали, виделись нацистам лакомым и доступным куском. Об Украине и речи не шло. Украина - это Малогермания, а не Малороссия или Малопольша.

Нужно было быть слепцом, чтобы не замечать грубых нацистских выходок в Берлине, Мюнхене, Кельне, Гамбурге и особенно в городках Баварии, граничащей с землями западных славян. Эренбург обосновался на какое-то время в Берлине, куда из Праги постепенно перемещался центр русской эмигрантской жизни. Связи русского Берлина с Москвой налаживались быстро и приобретали стабильный характер. Веймарская республика не имела ничего против Советской России, но генерал фон Сект имел и знал, что следующий бросок немецкого тигра будет в восточном направлении.

Эренбург отдавал себе отчет, что без России за спиной ему нет места в континентальной Европе. Он очень остро чувствовал это. Любовь к Парижу только укрепляла связь с Россией, в чем нет ни противоречия, ни парадокса. Он хорошо знал, что происходит в Москве и Петрограде, и, естественно, как умный и чуткий человек, на время предпочел для жизни и работы Францию. Глупо порочить его за сделанный выбор. Он не выступал с антисоветскими заявлениями, не участвовал ни в каких группировках, нигде не служил, занимался издательской деятельностью, держал себя умеренно и достаточно аполитично, не привлекал к себе интереса 2-го бюро и агентов родного ГПУ. Он не желал носить ярлык эмигранта. Его приметил и процитировал Сталин, упрекнув в преувеличениях, но не в злостной клевете.

Высылка Троцкого не произвела на Эренбурга трагического впечатления, как на многих писателей вроде Веры Инбер, Бориса Пильняка и Исаака Бабеля. Борьба Сталина с оппозицией и последующие аресты, высылки и заключение в политизоляторы воспринимались им, очевидно, весьма спокойно. Отношение большевиков к противникам он знал. Страсти улягутся, шансы на гражданский мир не исчезали. ГУЛАГ еще не развернулся во всю ширь, рабский труд камуфлировался, призрак лагерной системы только поднимал в отдаленных районах свой безобразный лик, хлебодарные районы пока не потряс голод, раскулачивание и индустриализация не стояли в повестке дня. Сталинский нажим расценивался как переходное явление. Эренбург дома не считался персоной нон грата. Крупнейшему прозаику Евгению Замятину вот уже несколько лет обещали свободный выезд. Владимир Маяковский и Сергей Есенин без особых хлопот получали заграничные паспорта. Общественный климат позволял надеяться на логичное, плавное, а не конфликтное развитие. Эренбург, как и многие другие, занимался бессознательным самообманом. А когда спохватились - коготок увяз. И чтобы не пропасть всей птичке, надо было оставаться верным своим идеалам и своему пути, надо было идти вперед и бороться до конца. Любовь к Парижу не перечеркивала родовую связь с Россией. Франция все-таки чужая страна. Вместе с тем привлекательные лозунги коммунизма обещали, что фашизм не пройдет. Эренбург знал партию изнутри и не желал с ней иметь дела. Но даже та партия, которую он знал, переменилась. Вместе с тем мелодия "no pasaran" по-русски громко звучала в ушах. Он шел за флейтой Крысолова, не слыша треска расстрельных залпов и перестука колес теплушек, в которых везли на восток все новых и новых зеков. Такая слепота и глухота - большой грех. Но флейта Крысолова звучала как иерихонская труба. Она выводила замечательную мелодию. В конце концов он прозрел вместе с получением советского паспорта. Вот куда его завел так называемый свой путь.

Что было делать? И что его ожидало бы на чужбине без серпастого и молоткастого? Дранси? Дахау? Бухенвальд? Или Освенцим?

Жизнь киевская

Последний школьный год киевской жизни вертелся вокруг поступления в комсомол. Я отговаривался тем, что не готов, не чувствую себя достойным. Я боялся, что копаться начнут в прошлом семьи. Выяснят, что отец сидел, дядя расстрелян, другой дядя - известный в городе до войны человек - тоже расстрелян, сестра отца в концлагере где-то под Читой, сестра матери не то в "Олжире", не то под Джамбулом, где маялись жены репрессированных врагов народа, ее муж - профессор Ярошевский - отсидел лет десять. Словом, кругом шестнадцать. А у нас в классе если уж возьмутся за кого-нибудь, то душу вытрясут обязательно, и будешь ходить да озираться - без души и любой помыкать начнет. Дескать, я сын генерала, героя, кинорежиссера или главного инженера, а ты кто? Чей ты сын? У тебя вся семья - враги народа. Я знаю, что значит каждый день являться в школу с клеймом на лбу. С детского сада знакомо это ощущение.

Кроме всего прочего, я в комсомольские догмы не верил, Сталина не любил и боялся, забыть, что творилось с "выковырянными", когда отец сражался на фронте, не мог. Да и после возвращения - ничего хорошего. Хрущевскую политику я презирал, печерских отпрысков - детей украинского руководства - ненавидел, и не только за юдофобство, хромовые сапожки с отворотами и френчики из генеральского сукна, сделанные на заказ по мерке в ателье индпошива "Коммунар", но и за то, что они домработницам помогают таскать пайки из того же "Коммунара" - продуктового, расположенного на улице Институтской наискосок от Госбанка, а паек - мировой: квашенка белая с розовой морковью - ведром, колбаса "Полтавская" - кольцами на руку, шпроты и сардины - стопками, топленое масло в коричневых глечиках, красная икра в стеклянных литровых банках, американская тушенка опять же в банках, но уже золотистых, из жести, с вязью черных букв, яичный порошок в картонном конверте, плавленый сыр в серебристой упаковке, рафинад головкой: надколешь - синим отливает, шоколадный лом на вес и еще черт знает что - не унести за один раз: сумки оставляли под присмотром, а потом возвращались за ними - жили все рядом. Я ненавидел обладателей этих богатств за надменность и наглость. Их ни в школе, ни во дворе никто не трогал. И все комсомольцы, а пошустрее и в бюро пролезали.

Зла среди мальчишек клубилось много. Кто находился два с половиной года под немцем, вымещали то, что на сердце накипело, не на наркомовских сынках, а на таких, как я, беззащитных. Вадику Столярову, отец которого в охране Хруща служил, затрещину не отвесишь: здоровенные лбы в штатском руки-ноги обломают, темную ему не устроишь - дознаются, на одессу в подворотне в честной драке не возьмешь. А со мной можно как угодно, как левая нога захочет, можно и до крови избить, и до смерти, можно и втихую извести - способов десятки. Налетят и содержимое портфеля размотают по лужам: ползай потом в грязи.

Приблатненные

Били в Киеве со знанием дела. Повалят и каблуками обработают. Одного морячка на моих глазах за девчонку - дочку министра - отколошматили, зубы выплюнул. Баш на баш не стукались. Сашка Цуцин меня на одессу в темном переулке взял за Нелю Сыровую, а Толик Алексеев с Розы Люксембург уже на асфальте добивал. Цуцин из цековских, отца перевели в столицу.

Им, наркомовским и цековским, помогали приблатненные - Балый, например, сынок полицая, проживавший нынче в полуподвальном помещении и воровавший дрова. Подручный у него - приходящий с Бессарабки Джузеппе-банабак, брат его на рынке мясом торговал. А вокруг мелкая сволочь вроде Борьки Баткиса, между прочим еврея, но как-то с ними уживававшегося. Баткис этот в конце концов убрался в Италию, когда там создали перевалочный пункт на пути в Израиль, организовал банду и обирал до нитки эмигрантов, обещая охрану и продукты за половинную цену. Ну и нарвался на нож. "Вечерний Киев" с удовольствием про то сообщил.

Я с тех пор бабелевские вонючие рассказики о Бенчике Крике читать без содрогания не могу. Еврейских бандитов с детства не переваривал. Есть в них что-то специфически отвратительное. Лежал я однажды в днепропетровской больнице - клинике Кимбаровского - с матерым уголовником - крупняком. Нахватался всяких знаний, выучился настоящим воровским песням - не тем, что распевают в кинофильмах да в дурацких телепередачах о сталинской жизни, и усвоил от него удивительную истину: "Преступный мир не знает наций!" Сам он был из воронежских: от обыкновенного варнака с ломом в руках до держателя многотысячного общака все ступени прошел, а их там много. Вот такая жизнь была при вожде народов. Полнейший беспредел везде, куда ни кинешь взгляд. Блатные песни Высоцкого вызывают у меня не восторг, а содрогание. Это не путь к свободе, а путь в помойку. Хуже приблатненных нет людей на свете.

У Гавриила Державина есть поэма "Жизнь званская" - я очень ее люблю, и хочется мне частенько в крепостные, к помещику.

Школа коммунизма

Внезапно обстоятельства обернулись самым благоприятным образом. Курносую девчонку - Милю Стенину - выбрали комсоргом. Кого сделали старостой - не вспомнить, а меня двинули в профорги. То ли Ожегов велел, то ли Блинов - второй по значимости комсомольский вожак на факультете. Курносая, отозвав в сторону, сурово произнесла:

- Ты старайся, не манкируй. У нас, в Томске, профсоюзы - мощная сила. Зарекомендуешь себя - будем принимать.

Вот я и попал в тиски. Они-то от чистого сердца, а я с камнем за пазухой, да вдобавок с задними мыслями.

В киевских школах, где я учился, было сильное расслоение. Верховодили папенькины сынки, что, конечно, раздражало. И сплошь комсомольцы. Из необеспеченных семей ребята помалкивали, хотя и имели книжечки с профилем Ленина. Директор школы однорукий Урилов не скрывал, что он заинтересован в родителях, работающих в Совмине, ЦК, горкоме, райкомах и прочих подобных организациях. Вот их отпрыски и заседали в бюро. Все детишки, вскормленные на наркомовском молочишке птичьем, между прочим, - от Арика Толкунова, умершего потом под кайфом из-за передозировки, до Вовки Онищенко, с блинообразным белым пухлым лицом, и Вадика Спесивцева, с унылым вислым носом - являлись секретарями, комсоргами, старостами и прочими начальничками, тащили их за уши и пропихивали куда только возможно - в Артек, на разные слеты и всякие торжества. Кто их затронет, как говорится, трех дней не проживет.

А что у нас во дворе…

Ну как задеть Вовку Шугурова? У него отец - заместитель Генерального прокурора республики. Или Юрку Дубовика - у него батя где-то на совминовском Олимпе. Как добраться до Олега Павлова? Папа в ЦК - заместитель заведующего отделом, живет на Кирова, 2, в комнате на стене портрет Хруща. У Андрея Терещенко - до отца не дотянешься. Дети Кальченко и Коротченко, Кухарчуки, да и хрущевская поросль: из школы на дачу. Они по земле не ходили. Правда, по натуре ребята были разные. Шугуров, например, отличался добротой и честностью, не делал различий между национальностями. А вот Вадик Столяров выскочит на футбольную площадку и завопит:

- Алло, рефери, я-а-а-а играю! Прочь с дороги, куриные ноги!

Так он в основном обращался к Хабзику Кавицкому - сынку некогда важного чиновника - управляющего делами Совета народных комиссаров Украины и недолго - Совета министров. Нынче он работал обыкновенным управдомом и сидел не в шикарном фоминском здании на Кирова, а во дворе тридцать шестого номера по Институтской - в номере тридцать восьмом, где ютилась всякая мелкота и обслуга, на первом этаже, в крошечной комнатушке. Вадик почему-то особенно не любил Хабзика и гнал его с площадки в первую очередь:

- Пошел отсюда, Хабзон! Вали в Израиль!

Кричал Вадик, впрочем, без всякой особенной ненависти. Оскорбленный Хабзон уходил поспешно, с низко поникшей головой. Остальные над ним тоже издевались, выталкивая из вельможной среды. Отмашку недавно дал Хрущ - евреев на задворки. Вместе с папочками вроде Кавицкого выбрасывали и детишек. Хабзон - комсомолец и, вероятно, потому никак не мог сообразить, почему друзья изменили к нему отношение после возвращения из эвакуации и блистательного проведения на Украине Хрущом борьбы с космополитами. Разгром космополитов шел волнами и начался задолго до сталинской официальной команды по местной инициативе. Все внезапно узнали, что критик Илья Стебун никакой не Стебун, а Кацнельсон, Леонид Первомайский никакой не Первомайский, просто Леня Гуревич из паршивенького местечка под Харьковом. Дети космополитов тоже состояли в комсомоле. Когда родителей полоскали в газетах и они получали нахлобучки по партийной линии, отпрыски, с очами долу, вели себя тихонько, покорно и не вызывающе, как прежде.

Нет, не желал я вступать в комсомол, не хотел лицемерить и врать. Мой отец был членом коллегии наркомата, и директор школы № 77, куда я перешел из 147-й, каждый раз подчеркивал, что, мол, в его, Шадермана, учебном заведении в каком-то там классе сидит такая персона, как я. Противно было ужасно. В конце концов я Шадерману влепил:

- Во-первых, наркоматов уже нет, а во-вторых, его скоро освободят от должности.

Шадерман в страхе позвонил отцу. Отец не сделал мне выговора.

- В общем, ты недалек от истины, - заметил он и рассмеялся. - Умный больно, смотри не влипни. В случае чего вернемся в Кадиевку: шахты восстанавливать.

Закон ссылки

С комсомольцами мне не по пути, а с кем по пути - я не знал, так и болтался, как нечто в проруби. Блондин в бордовой рубашке, который оказался неплохим рисовальщиком, за меня на профсоюзном собрании не голосовал: воздержался. А его в редколлегию стенгазеты сунули.

- У нас в Сибири другие порядки, - опять сказала Женя гордо, уловив мое молчаливое изумление от собственного неожиданного взлета. - У нас в Сибири - был бы человек хороший.

- А откуда вы знаете, что я хороший человек?

- Этого, конечно, мы точно не знаем пока. Но решили поддержать, чтобы не чувствовал себя чужаком. Закон ссылки - закон локтя. - Я едва в обморок не упал - этого еще не хватало.

- Да ты что?! Я не ссыльный!

- Понятно, что не ссыльный. Не волнуйся. Тебя ссыльным никто не считает. Ссылку еще заслужить надо. Был бы ссыльным - в университет бы не взяли. Я закон имела в виду и наши сибирские характеры.

Я предпочел не углублять беседу. Один сибирский характер мне уже доподлинно известен. Зато я теперь в сто двадцать четвертой группе - одна из вершин треугольника. Насчет комсомола посмотрим, отмотаюсь как-нибудь, не съедят же меня с кашей?!

- Съедят, съедят, и именно с кашей, - вдруг сказала чародейка, и от ее колдовской догадливости я плюхнулся на стул и обмер.

Рынок и рыночные отношения

Мой пролог, утомленный обилием происшествий и действующих лиц, покачиваясь и прихрамывая, наконец добрался до заключительных аккордов, которые должны, как полагается, прозвучать современно. А что может быть современнее и насущнее, чем рынок и рыночные отношения в сегодняшней свободной России?

Несколькими страницами выше я уже обращал внимание читателя на распорядок в лагере для военнопленных, который находился на земле полуразрушенного Михайловского собора. Конечно, в том лагере не содержались осужденные военные преступники. Обыкновенные военнопленные жили приблизительно одинаково с окружающим населением. Режим мало чем отличался, а со временем разница совершенно сгладилась. Расконвоированных мадьяр, румын и даже немцев можно было встретить и в магазинах. В обеденный перерыв они спокойно уходили со стройки. На Печерске, возле завода "Арсенал", в двух-трех кварталах от Лавры, я часто видел прилично одетых немцев, с женами и детьми. Форма на них без знаков различия, тщательно вычищена и отутюжена. Они прогуливались в теплые вечера по тротуару, не испытывая никакого страха. Прохожие иногда с ними заговаривали, угощали папиросами, не проявляя ни малейшей враждебности. Среди них попадались и демобилизованные, судя по застиранным гимнастеркам и расшлепанным армейским сапогам. Наверняка они читали статьи Эренбурга и не пускали их на раскурку, а передавали окопным соседям. При разборе развалин конвоиры, вообще, не пресекали ни общения между взрослыми жителями и мальчишками с немцами, ни обмена какими-нибудь предметами. Своеобычный торговый рынок образовывался и свертывался мгновенно. Он часто перемещался вдоль улицы за немцами.

Я был непременным связующим звеном в возникающих контактах, так как слабенько шпрехал на дойче и умел кое-как объясниться. Немцы предлагали наборные мундштуки, очень красивые и прочные, ножички, ручки у которых делались из разноцветного плексигласа, резные портсигары, шкатулки, даже искусно и замысловато изогнутые запонки с отшлифованными янтарными ядрышками, всякие забавные фигурки из дерева, иногда самодвижущиеся, и прочие пользующиеся спросом жалкие изделия, которые пока никто не выпускал. Заправлял у них некий верзила Курт, который и заказы принимал. В оплату шли не менее жалкие продукты - хлеб клеклый, яблоки-падалки, кисловатый творог, огурцы - зимой соленые, вобла. Немцы брали, благодарили, радовались. Просили принести вязаные носки, стиральное мыло, полотенца, белье б/у, то есть бывшее в употреблении. Они довольны, и мы довольны. Постепенно крепли не дружественные, разумеется, но заинтересованные, что ли, отношения. Однажды мы не обнаружили на стройке Курта. Его товарищ сообщил:

- Курт - фьюить! Курт - капут! Курт - в Сибир!

И губы поджал.

- За что? - спросил я. - Курт умный, хороший.

Немец распахнул руки и зарычал, как мотор самолета, а затем показал, дрожа всем телом, будто стреляет из пулемета. Курта судили и отправили на север.

Я неохотно допускаю, что Хартманн, Граф, Герхард Баркгорн, сбивший более трехсот самолетов, Вильгельм Батц, с двухсот тридцатью семью крестами на борту, и даже какой-нибудь Курт Бон, с пятью победами, охотились за мирными целями. Возможно, не они. Но тогда кто? Кто гонялся за мной - верзила Курт или Курт Бон? Никогда я не найду ответа. Кто-то из них. Расписки они не оставили. Я могу согласиться, что условия содержания в концентрационных лагерях справедливо назвать ужасающими, хотя и в городе, и за городом я наблюдал существование немцев в плену и по тем временам ничего ужасающего не видел. Многие выглядели весьма неплохо. Но вот с чем я не желаю согласиться совершенно.

Назад Дальше