Моя жизнь. Том I - Вагнер Рихард Вильгельм 40 стр.


107

Предварительно я позаботился точно указать при помощи метронома темпы в моей опере. За неимением такого инструмента мне пришлось его занять, и в одно прекрасное утро, спрятав метроном под тоненьким пальто, я вышел из дому, чтобы отнести его владельцу. День, в который это произошло, был одним из удивительнейших в моей жизни: все бедствия моего тогдашнего положения как будто соединились вместе, чтобы сразу обрушиться на меня поистине ужасным образом.

Помимо того, что со дня на день мне все труднее становилось добывать жалкую сумму франков, необходимых для ведения нашего весьма скудного хозяйства, теперь как раз наступил срок выплат по нескольким векселям, которые, как это было принято в Париже, я в свое время, устраивая новую квартиру, выдал в обеспечение платежа. В ожидании какого-нибудь выхода из этого положения я должен был склонить владельцев векселей к отсрочке. Так как подобные векселя, как ценности чисто коммерческие, переходят из рук в руки, то мне пришлось разыскивать многих лиц в самых различных частях города. В названный день мне предстояло уломать торговца сыром, жившего на пятом этаже в Сите. В то же время я решил обратиться с просьбой о помощи к брату моих зятьев, Генриху Брокгаузу, приехавшему тогда в Париж. Я намеревался зайти к Шлезингеру и взять у него хотя бы столько денег, сколько нужно на отправку партитуры.

Захватив с собою метроном, я с раннего утра вышел из дому, с тяжелым сердцем простившись с Минной, знавшей по опыту, что когда я отправляюсь добывать денег, до позднего вечера меня не будет дома. На улицах стоял густой туман, и первое, что я увидал, выйдя из дверей дома, был Роббер, пропавший год тому назад. Мне казалось, что предо мной привидение. Громким голосом я позвал собаку. Она сразу узнала меня и подошла довольно близко. Но когда, вытянув руки, я направился к ней, это резкое движение, по-видимому, вызвало у животного, не менее меня захваченного врасплох неожиданной встречей, страх перед наказаниями, какие я, к сожалению, применял к нему в последнее время нашей совместной жизни. Этот страх совершенно заглушил, очевидно, все другие воспоминания: собака пугливо бросилась от меня в сторону и, когда я пустился за ней, все быстрее стала убегать. Для меня было ясно, что она меня узнала, потому что на углах она пугливо оборачивалась и, заметя, что я, как безумный, бегу за нею, с удвоенной скоростью пускалась дальше. Так я гнался за ней среди все гуще застилавшего улицы тумана, обливаясь потом, задыхаясь, с метрономом под мышкой, пока окончательно не потерял ее из виду у церкви Святого Роха. Несколько минут я стоял, точно окаменелый, неподвижно глядя в туман. Я спрашивал себя, что означает это призрачное появление товарища моих путевых приключений в этот ужасный день? То обстоятельство, что он бежал от своего прежнего господина с пугливостью дикого зверя, казалось мне печальным предзнаменованием и наполняло сердце странной горечью.

Глубоко потрясенный, я, с подкашивающимися коленями, пустился дальше по своим невеселым делам. Получив от Генриха Брокгауза ответ, что он решительно ничем не в состоянии мне помочь, я ушел с чувством унижения, которое всячески старался скрыть от него. Результаты моих дальнейших шагов были столь безнадежны, что, проторчав под конец несколько часов в конторе Шлезингера, где мне пришлось выслушивать пустейшие, намеренно растянутые разговоры с посетителями, я с наступлением ночи вернулся домой, не добившись решительно никакой помощи. Еще с улицы я заметил у окна Минну, высматривавшую меня в сильнейшей тревоге. Предчувствуя неудачу, она тем временем обратилась к нашему жильцу и пансионеру, флейтисту Бриксу, которого мы с трудом, но терпеливо переносили ради его добродушия, с просьбой дать ей небольшую сумму вперед. Благодаря этому она имела возможность приготовить подкрепляющий ужин.

Дальнейшую помощь на некоторое время я извлек, хотя и ценой тяжелых жертв, из успеха одной оперы Доницетти. Шлезингер, потерпев значительные потери на операх Галеви, приобрел очень слабое произведение итальянского маэстро, "Фаворитка", пользовавшееся, однако, благодаря двум небольшим кабалетам значительным успехом у низко павшей в музыкальном отношении парижской публики. Зная мое беспомощное положение и решив использовать его, он однажды утром влетел ко мне с сияющим лицом и потребовал карандаш и бумагу, чтобы сразу ослепить громадной цифрой доходов, которые он намеревался мне предоставить. Получив требуемое, он написал следующее: "Фаворитка", полный клавираусцуг; клавираусцуг без текста в 2 руки; то же в 4 руки; полное переложение для квартета; то же для двух скрипок; то же для корнет-а-пистона. За все эти работы – 1100 франков. Аванс – 500 франков. Я сразу понял, какую страшную обузу взвалю на себя, приняв этот заказ, но все-таки не колебался ни минуты.

Притащив домой эти 500 франков, выданные мне пятифранковыми монетами, я, к нашему общему восторгу, выложил всю кучу денег на стол. Как раз в это время к нам случайно пришла сестра Цецилия Авенариус. Зрелище нашего богатства подействовало на нее успокаивающим образом, уничтожив нерешительность, какую она до сих пор проявляла в своих отношениях с нами. С этих пор мы стали видеться чаще, и нередко она приглашала меня с Минной по воскресеньям к обеду.

Мне было, однако, совсем не до развлечений. Потрясения последнего времени произвели на меня такое серьезное действие, что, словно в искупление всех когда-либо совершенных мною грехов, я наложил на себя кару, отдавшись всецело унизительной работе, в которой заключалось мое единственное спасение. Для экономии топлива мы ограничили нашу квартиру одной только спальней, которая служила нам одновременно гостиной, столовой и рабочей комнатой. Достаточно было сделать два шага, чтобы прямо от постели очутиться за рабочим столом, от которого простым поворотом стула я переходил в столовую. Вставал я с этого стула лишь поздно вечером, чтобы лечь опять в постель. Самым регулярным образом, через каждые четыре дня, я разрешал себе некоторый отдых в виде непродолжительной прогулки. Такой образ жизни, продолжавшийся почти всю зиму, положил начало болезни органов брюшной полости, от которой я уже не мог отделаться почти никогда.

108

Доходы еще увеличились, когда я взял на себя мучительную и поглощавшую массу времени корректуру доницеттиевских опер, за что я выудил у Шлезингера 300 франков, пользуясь тем, что у него не было никого, кто мог бы исполнить такую работу. При этом мне надо было еще найти время написать оркестровые партии моей "Фауст-увертюры", которую я все еще не терял надежды услышать в исполнении Оркестра консерватории.

И чтобы противопоставить хоть что-нибудь той унизительной музыкальной работе, за которую я взялся, я сочинил небольшую новеллу: "Паломничество к Бетховену" [Eine Pilgerfahrt zu Beethoven], появившуюся в Gazette musicale под заглавием Une visite a Beethoven. Шлезингер не скрыл от меня, что новелла обратила на себя внимание и чрезвычайно понравилась, и что в самом деле многие литературные листки и газеты перепечатали ее целиком или частями. Он советовал мне продолжать в таком же роде. Тогда я написал вариант этой новеллы под названием "Конец одного музыканта в Париже" [Das Ende eines Musikers in Paris], озаглавленный по-французски: Un musicien étranger à Paris. В нем я вознаградил себя за все перенесенные унижения. Он понравился Шлезингеру гораздо меньше, но зато доставил мне трогательные выражения одобрения, главным образом со стороны бедняги, заведующего конторой Шлезингера, и хвалебный отзыв Г. Гейне, сказавшего: "Такую вещь Гофман не был бы в состоянии написать". Даже Берлиоз отозвался на мою новеллу, упомянув о ней одобрительно в одном из своих фельетонов в Journal des Débuts.

Следующая музыкально-эстетическая статья "Об увертюре" заслужила мне его симпатии, правда, главным образом за то, что я выставил увертюру Глюка к "Ифигении в Авлиде" как образец искусства, осветив тем самым собственный взгляд на композиции этого рода.

Это придало мне мужества искать более близкого знакомства с Берлиозом. Я давно был ему представлен в конторе Шлезингера, где с тех пор до-вольно часто встречался с ним. Я преподнес ему экземпляр своих "Двух гренадеров", но не мог от него ничего добиться по их поводу. Он сказал мне, что играет немного на гитаре и потому не в состоянии сыграть их на рояле. Но его крупные инструментальные произведения, которые я еще в прошлую зиму слышал несколько раз под его управлением, произвели на меня большое впечатление. В ту зиму (1839–1840) он в трех концертах, на одном из которых я присутствовал, исполнил в первый раз свою симфонию "Ромео и Джульетта".

Это был для меня совершенно новый мир, в котором я хотел разобраться с полным беспристрастием, исходя только из личных впечатлений. Прежде всего, на меня ошеломляющим образом подействовала необыкновенная виртуозность оркестрового исполнения, какой я себе раньше и не представлял. Фантастическая смелость и необыкновенная ясность самых рискованных комбинаций, встававших с такой отчетливостью, что они казались почти осязаемыми, совершенно подавляла мое собственное музыкально-поэтическое чувство. Я весь ушел слухом в вещи, о которых до сих пор не имел ни малейшего понятия и которые должен был себе уяснить. Правда, немало мест в "Ромео и Джульетте" производили на меня впечатление пустоты и незначительности, и это было тем более неприятно, что, с другой стороны, отдельные увлекательные моменты в этом произведении, неудачном по своим размерам и по своему построению, действовали на меня с необыкновенной силой и убивали всякую возможность критического к ним отношения.

Вслед за этим Берлиоз в ту же зиму исполнил несколько раз свою "Фантастическую симфонию" и "Гарольда". Уже обе эти вещи вызвали мое изумление и восхищение, первая главным образом вплетенными в нее музыкальными жанровыми картинками, вторая почти вся целиком. Но лишь последнее произведение этого удивительного композитора, его "Траурная симфония в память жертв Июльской революции", написанная для громадного, самым остроумным образом скомбинированного военного оркестра и исполненная летом 1840 года по случаю открытия Июльской колонны на площади Бастилии, показала мне все величие и мощь этой в своем роде единственной и несравненной художественной натуры. Однако я никогда не мог превозмочь странного, глубокого и серьезного стеснения, которое внушала мне эта фигура во всей своей цельности. У меня всегда оставался в душе некоторый страх перед чем-то навсегда для меня чуждым, и этот страх вызывал во мне целый ряд пытливых размышлений о том, что нет такого крупного произведения Берлиоза, которое не пленяло бы меня и в то же время не вызывало бы во мне отвращения, даже скуки. Эту мучительную загадку, какой в течение многих лет являлся для меня Берлиоз, я полностью разгадал только впоследствии.

109

Но не подлежит сомнению, что в то время я чувствовал себя школьником перед Берлиозом. Поэтому я и пришел в большое смущение, когда Шлезингер, решив использовать успех моей новеллы в благоприятном для меня смысле, предложил включить в программу большого концерта, устраиваемого редакцией Gazette musicale, что-нибудь из моих оркестровых вещей. Я понимал, что ни одна из имеющихся у меня в запасе композиций ни с какой стороны не пригодна для данного случая. Моей новой "Фауст-увертюре" я еще не доверял, главным образом потому, что ее чрезвычайно тонкое и нежное заключение, как мне казалось, могло бы иметь внешний успех только у расположенной ко мне публики. К тому же мне готовы были предоставить оркестр второго ранга – тогдашний оркестр Валантино из казино на Рю-Сент-Оноре – и всего лишь одну репетицию. Вот почему я решил, что остается или совсем отказаться от сделанного мне предложения, или попытать счастья с моей поверхностной юношеской работой, магдебургской увертюрой "Колумб". Я остановился на последнем.

Когда я отправился за оркестровыми партиями к Хабенеку, все еще хранившему их в консерваторском архиве, он сухо, но благожелательно указал на опасность выступить с этим произведением перед парижской публикой, так как оно, как он выразился, слишком "vague". Большие затруднения встретились из-за невозможности найти исполнителей для шести труб. Этот инструмент, которым немцы владеют с таким искусством, в парижских оркестрах лишь редко находит для себя хорошего музыканта. Корректор моих сюит для корнет-а-пистона, Шильц, благодушно принял во мне участие. Он посоветовал сократить число труб до четырех, причем поручился за хорошее исполнение только двух из них. И действительно, на репетиции этот главный эффектный ресурс доставил мне очень много возни, совершенно обескуражившей меня. Высокие, нежные места ни разу не были исполнены чисто.

Кроме того, так как мне не было дано дирижировать самому, пришлось иметь дело с дирижером, глубоко убежденным, что мое произведение не более как ерунда. Взгляд его, как мне казалось, разделял весь оркестр. Берлиоз, присутствовавший на репетиции, молчал. Он не подбадривал меня, но и не обескураживал; улыбкой и легким вздохом он как бы говорил мне, что успех в Париже – дело не легкое.

Назад Дальше