Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности - Вера Пирожкова 13 стр.


Лена довольно часто приезжала к нам летом в отпуск. Иногда Коля оставался у нас на даче, когда ей нужно было возвращаться в Ленинград на работу. Между мной и моим племянником, конечно, не называвшим меня тетей, было только два года разницы. Мы вместе играли, вместе водили деревенских лошадок на водопой или на пастбище, вместе старались неумело помогать жать рожь или выполнять какие-либо другие сельские работы. И с Леной я очень подружилась. Леша и Таня с самого раннего моего детства баловали меня. Леша дарил мне книги и игры, надписывая их неизменно: "Большой сестре от маленького брата". Они уже не жили дома, когда я родилась, у Тани был тогда полугодовалый сын. Леночка же жила еще дома. Кроме того, у нее был другой характер. Мама рассказывала, что в детстве только она сразу же начинала плакать, если мама хоть на короткое время куда-нибудь уходила, И как раз ее отдали в интернат, когда ей было всего 6 лет. Для нее это было травмой. Мой отец говорил, что если бы он тогда уже был женат на маме, он бы этого не допустил. Леша и Таня не смотрели на меня всерьез, не ставили себя на одну доску с таким малым ребенком. А Леночка была в какой-то мере уязвлена моим рождением. Она ревновала родителей ко мне. Я это чувствовала, когда была еще небольшим ребенком, хотя Лена уже давно жила отдельно, имела свою семью. Но как раз потому, что Лена относилась ко мне как бы как к равной, точно соревнуясь со мной в завоевании внимания родителей, между нами постепенно развились равные дружеские отношения, так, как будто разница между нами была не в восемнадцать лет, а в два-три года. Странным образом я и ее мужа, этого большого мужчину, который был на одиннадцать лет старше Леночки и почти на 30 лет старше меня, называла не Пантелеймон Николаевич, а просто Поня. Таких простых отношений у меня не установилось даже ни с первой, ни со второй женой брата, хотя он этого хотел. Я называла их по имени-отчеству. Помню, как двенадцатилетний Коля как-то возмутился, что его отца какая-то девчонка так называет, и сказал: "Ты бы хоть говорила "дядя Поня"". На что я ответила: "Но Поня - мне не дядя, а зять". На что сам Поня отозвался: "Правильно, Верочка!" Его это очень забавляло.

Поскольку я теперь жила в Ленинграде и часто бывала в семье сестры, наша дружба еще больше укрепилась. Лена была со мной вполне откровенна. В браке она не была счастлива, хотя никогда ничего отрицательного о муже не говорила. По натуре она была полной противоположностью Тане: она была воплощением постоянства и ни при каких условиях не бросила бы мужа. Кроме того, она обожала сына и не отняла бы от него отца, тем более не бросила бы его, как это сделала со своим первым сыном Таня. Но Коля вступал тогда в переломный возраст и у нее были с ним трудности, о которых она советовалась со мной. У меня же, 17-летней, конечно, не было ни малейшего опыта в воспитании 15-летнего мальчика. Но Коля, видевший во мне, естественно, не тетку, а, скорее, кузину, в свою очередь делился со мной своими трудностями, также и в отношении родителей. И я, не выдавая ни сестру, ни Колю, старалась учесть то, что говорила мне Лена для советов Коле, и то, что говорил он мне для советов его матери. Между прочим, Коля жаловался мне и на то, что на него в школе оказывают давление, чтобы он поступал в комсомол, и делают злые намеки на "вредное влияние семьи". "Если это будет продолжаться, - говорил он, - мне придется подать заявление в комсомол". Тут уж я ничего не могла посоветовать: на меня в школе, как я уже упоминала, серьезного давления не было, и у меня не хватало в этом вопросе опыта.

Но депрессии Леночки не обусловливались некоторыми трудностями роста ее сына, ни даже отсутствием большой любви между нею и ее мужем, они обусловливались общей обстановкой. Лена переносила ее с величайшим трудом. Материальные трудности усугубляли мрачность обстановки, но не были определяющими. Поня доказал, что он умел работать: когда в 1936 году Сталин заявил, что сын за отца не отвечает, и для "бывших" открылся путь к образованию, он поступил в вечерний вуз и, работая днем рабочим, сумел незадолго до войны этот вуз закончить и получить диплом инженера-химика, а вскоре и прилично оплачиваемое место. Материально семья вздохнула, но не надолго…

Леночка говорила мне, что не хочет жить дальше. Пока она нужна Коле, но когда Коля встанет на свои ноги, она покончит с собой. Меня это очень угнетало, и я старалась убедить ее в том, что для Коли ее самоубийство было бы ужасным и в том случае, если б он материально в ней больше не нуждался. Мать остается матерью и тогда, когда сын уже вполне взрослый и самостоятельный. Но она отвергала эти аргументы, другого смысла жизни я ей дать не могла. У меня самой его тогда не было.

Коля пал на войне. Поня умер в Ленинграде во время блокады. Но Леночка, слава Богу, с собой не покончила. Инстинкт жизни оказался сильнее.

Будучи в Ленинграде, я несколько чаще встречалась с Жоржиком. Он стал удивительно похожим на мать. Это была Таня в мужском издании: высокого роста, с правильными чертами лица, большими миндалевидными серо-зелеными Таниными глазами, которыми он даже поводил так же, как она; словом, он был красавцем. Но и легкомыслие своей матери он унаследовал тоже. Несмотря на все старания отца, он не закончил Даже десятилетки и пошел после семилетки работать на завод. Многие Девушки в него влюблялись. Когда его отец узнал, что одна из них от него забеременела, он настоял на том, чтобы Жоржик на ней женился: "это же не только ее ребенок, это же и твой ребенок, ты должен о нем заботиться", - внушал он сыну. Жоржику не хотелось, но он все же женился. Почти перед самой войной у них родился сын, мой внучатый племянник, так что я в 19 лет стала чем-то вроде бабушки.

Иногда наезжала в Ленинград и Таня с Димочкой. Второй сын Тани был странным образом не похож ни на нее, ни на своего отца. Небольшого роста, круглолицый, курносенький, с веселыми серыми глазами, он рос солнечным мальчиком, всегда приветливым, всегда радостным, несмотря на тяжелое детство.

Петербург - именно Петербург! - оказал на меня то же чарующее, затягивающее действие, какое он оказывал на очень многих. Леночка говорила: "Как ни тяжело бывает на душе, а пройдешься по Невскому и станет легче". То же самое я могла сказать о себе. А ходили мы много по всему городу, не только днем, но и в белые таинственные ночи. Город захватил меня какой-то магической силой. Но я не ощущала в нем ничего страшного или рокового, как многие из наших великих писателей. Наоборот, я радостно повторяла вместе с Пушкиным: "Люблю тебя, Петра творенье!" Ни один город меня так не захватывал, как Ленинград. Впрочем, через десятилетия возникло несколько аналогичное чувство к другому городу, но все же в совсем ином плане.

II курс

Лето 1939 года мы проводили в той староверской деревне, о которой я уже писала. В конце августа вернулись в Псков, и я начала собираться, чтобы за несколько дней до начала нового университетского года быть в Ленинграде.

Первый мой университетский год и жизнь в Ленинграде меня полностью захватили. Было так много новых впечатлений, так много работы по освоению основ высшей математики, - а тут еще длительная болезнь во втором полугодии, - что я мало интересовалась политическими событиями. Мельком я отметила Мюнхенское соглашение с Гитлером, даже захват им Австрии и Чехословакии прошел почти мимо меня. Я заметила, что советская пресса все меньше бранит "фашизм" Гитлера, как она называла национал-социализм, но я не сделала из этого никаких выводов. Так же мельком я обратила внимания на отставку Литвинова с поста наркома иностранных дел и замену его Молотовым. Тем неожиданнее оказался для меня приезд Рибентропа в Москву и договор сначала о ненападении, а потом и о дружбе.

Не успели мы опомниться от этой сенсации, как нас грохнули известием, что германские войска перешли польскую границу, а Франция и Англия объявили войну Германии. Мой дремавший весь прошлый год политический инстинкт пробудился с бурной силой. Я вся ушла в политику, не приносившую, однако, никакой радости. Хотя у нас в семье не возлагались надежды на Запад в смысле освобождения от коммунистической диктатуры, - мои родители часто говорили о позорной роли западных союзников во время гражданской войны, - все же тяжелым гнетом легло как бы исполнение коммунистических предсказаний, что "капиталистические" страны будут воевать между собой, а собирателем посеянной кровавой жатвы будет все тот же коммунизм. Тогда я начала усиленно следить за событиями и быстро научилась вычитывать из советских газет то, что стояло за их текстом.

Каждый день я покупала "Правду" и читала только ее четвертую страницу международные известия. Даже свою собственную занудную пропаганду коммунисты не умели напечатать в достаточном количестве экземпляров: "Правду" привозили из Москвы в Ленинград после обеда, часам к четырем-пяти. Хватало ее ненадолго, газета раскупалась через час-два, и потом ее уже нельзя было достать. Так что приблизительно в это послеобеденное время я выходила из дома и осматривалась: с какой стороны шли люди с газетой в руках. Ларьки снабжались тоже неравномерно, в один или другой могли и не доставить или доставить недостаточно. По следу людей с газетой я направлялась к соответствующему ларьку. И там, как везде в СССР, была очередь. Она не стояла, а медленно шла. У каждого был приготовлен гривенник, его клали на стойку, брали газету и отходили. Все делалось молча. Лица были сумрачны. Если у кого-либо не было гривенника и он хотел разменять деньги, в застопорившейся на момент очереди раздавался недовольный шум.

В то время я жила одна в небольшой комнате прежде большой квартиры с общей кухней, где жили еще 15 семей. В этой комнатке жила прежде семья из трех человек. Как же я в нее попала? Дворянская семья, из которой вышел Леночкин муж Поня, была большая - 5 детей, два сына и три дочери. Революция всех их разметала. Старшая из дочерей, Вера Николаевна, вышла замуж за простого рабочего и постоянно корила его своим дворянским происхождением, а он, мягкий человек с большим прирожденным тактом, молчал. Их семья жила в том же доме И том же коридоре, что и семья Леночки. Она, конечно, часто заходила к своему брату и Леночке, и я ее хорошо знала.

Вторая сестра, Надежда Николаевна, вышла замуж за русского еврея, мечтавшего об израильском государстве. Им удалось в 20-х годах выехать легально за границу, и о них в семье только говорилось иногда. Она не прекращала переписку со своей старшей сестрой и даже посылала посылки. Я лично познакомилась с Надеждой Николаевной много позже, уже когда я была в эмиграции. Младшей же сестре, Ире (Ироиде Николаевне), было 14 лет, когда произошла революция. Она была совсем сбита с толку и даже пыталась поступать в комсомол, но ее с насмешками отвергли. Позже она вышла замуж за своего рода выдвиженца, человека из совсем простой семьи, но имевшего действительно большие способности к технике, ставшего инженером, и очень хорошим. Однако ему разительно недоставало общего образования и той внутренней культуры, в которой нельзя было отказать мужу Веры Николаевны. Ира с мужем и ребенком жила в этой комнатке на Десятой Советской (бывш. Рождественской) ул. Но ее мужа перевели по службе в Москву. Кто из петербуржцев хотел покидать Петербург и менять его на Москву? Ира надеялась, что ее мужу удастся перевестись обратно в Ленинград. Они имели право полгода хранить за собой жилплощадь в Ленинграде, им удалось потом продлить это право еще на полгода. Эту комнату они предоставили мне, Комната была мала даже для одного человека: узкая, выходившая окном во двор и на другие здания, она была темноватой и немного смахивала на "гроб" Раскольникова.

В тот период я замкнулась в себе. Конечно, у меня были университетские контакты, но там, где я жила, я была одна. На кухню, где шумели 15 примусов, я не ходила, чай я варила на электрической плитке в комнате, а обедала в студенческой столовой или в так называемой "академичке", тоже студенческой столовой в здании бывшей Академии наук, но рангом повыше и немного дороже. Я могла себе это позволить, так как мой отец давал мне дополнительные деньги. Но жить лишь на стипендию, особенно на первом и втором курсах, было очень тяжело, скорее, невозможно. Стипендия была 120 руб. в месяц. Она не освобождалась от государственных займов, на которые каждый месяц отсчитывали 12 руб., 10 %. За койку в общежитии надо было заплатить 18 руб. в месяц. Оставалось 90 руб. Самый дешевый обед в студенческой столовой, для здорового мужчины совсем не сытный, стоил 3 рубля. На этот один обед уходила вся стипендия. А завтрак, ужин, стирка белья и вообще все, что еще нужно дополнительно?

Студенты работали иногда в порту, но тяжелый физический труд вызывал такой аппетит, что заработанные деньги скоро проедались. Девушки пытались вставать очень рано и работать почтальонами. Мне надо было бы подумать о том, насколько благополучно в сравнении с ними было мое материальное положение, у меня не было этих тяжелых насущных забот. Я могла спокойно учиться. Но мной тогда владели совсем другие настроения. Общие вопросы полностью заволокли повседневную жизнь. 17 сентября 1939 года металлический, с каким-то скрипом ржавчины, но без всяких эмоций, даже без модуляций, голос Молотова объявил "гражданам и гражданкам Советского Союза", что советские войска перешли польскую границу, чтобы "освободить" Западную Украину и Западную Белоруссию. Несчастную Польшу разодрали на куски. Некоторые опасались, что между новоявленными "друзьями" произойдет столкновение на демаркационной линии, что они не сумеют мирно поделить добычу.

Меня эти проблемы не заботили. Не потому, что я верила в дружбу двух разбойников, а потому, что мне тогда было не до внешних опасностей: вопросы о смысле жизни меня снова полностью поглотили. Как можно было вообще жить в таком мире? Чем жить? Иногда я часами ходила взад и вперед по сумрачной продолговатой комнате, не замечая, где я, не будучи в силах найти выход из внутреннего тупика.

Я даже не знала, кто еще обитает в этой квартире. Но один контакт у меня все же возник. Однажды я услышала тихое царапанье за дверью. Открыв дверь, я увидела на пороге молодого человека семи вершков от пола. Он вежливо представился: "Здрасте, меня зовут Миша". "Ну, что Миша, заходи". Он вошел, степенно осмотрелся, увидел стоявший в углу чемодан и, решив, что это мебель по его росту, уселся на чемодан и начал беседовать. Через какое-то время раздался стук в дверь, и в комнату влетела слегка растрепанная и точно испуганная миловидная женщина: "А, Миша у вас? Вы его гоните, если он вам мешает!"

Я заверила ее, что Миша мне не мешает. Мише было 4 года. Его родители, молодая еврейская пара, жили в соседней комнате. У отца, как я потом слышала, делавшего партийную карьеру, было надменное лицо, хотя он при встрече вежливо здоровался, он ясно показывал, что ни с кем здесь не хочет быть знакомым. Его жена производила симпатичное впечатление, но имела всегда странный встрепанно-испуганный вид. Может быть, ей самой было не так легко с ее мужем. Миша же был странным ребенком. Он никогда не бегал, не шумел, не играл. Он регулярно время от времени царапался в дверь, степенно заходил, садился на свой излюбленный чемодан и начинал беседовать. Иначе его разговора назвать нельзя. Не помню тем наших бесед, но однажды он даже ударился в политику. Это было во время финской войны. Подперев голову ручонкой, Миша меланхолично заявил: "Наши бьют немножко белофиннов, и белофинны бьют немножко наших". Слово "белофинны" выдавало лексику его семьи. Мы этого выражения не употребляли.

Иногда приезжала Ира с 5-летней дочерью Надей, живчиком, полной противоположностью Мише, которого ей удавалось растормошить. Моей специальностью было подкидывать детей в воздух. Надя визжала от восторга, когда я ее подкидывала, но Миша со скептическим видом отверг мое предложение произвести и с ним такую же операцию. Только уже после отъезда Иры и Нади он подошел ко мне и сказал: "И меня так, как Надю", затем закрыл глаза и отдался на волю судьбы. Я его подбросила несколько раз, но он не выказал ни страха, ни удовольствия. Так что мы этого эксперимента больше не повторяли и вернулись к нашим беседам.

Ира ненавидела коммунизм и советскую власть. Она просто тряслась, когда о них говорила. Ее муж, напротив, был полностью предан коммунистическим идеям. Он тоже приезжал, останавливался у друзей, но приходил на свою квартиру и пытался даже весьма топорно за мной ухаживать. Он мне говорил совершенно серьезно: "Знаете, почему у нас теперь нет великих поэтов? - Потому что стране нужны инженеры и техники, вот мы и делаем инженеров и техников. А когда страна ими насытится, мы будем делать поэтов". Как умная Ира могла жить с этим примитивным человеком?

В это мрачное для моего психического состояния время у меня была одна отдушина - опера. Оперой я начала увлекаться сразу же по приезде в Ленинград. Ходили мы в оперу так часто, как только могли, конечно, по-студенчески, на галерку. Ходили группами студентов и студенток с моего курса, ходили иногда старым школьным триумвиратом, Валя, Катя К. и я, но иногда я ходила совсем одна. Если меня тянуло в оперу, то меня не могло остановить даже отсутствие кого-либо, кто имел бы время и деньги пойти в этот вечер в театр. Я ухитрялась доставать билеты - для себя одной или для группы - на самые лучшие голоса, также и на гастроли приезжавших из Большого театра Москвы певцов и певиц.

Назад Дальше