Быстрокрылых ведут капитаны -
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстремы и мель,Чья не пылью затерянных хартий -
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путьИ, взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт,Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвёт пистолет,
Так что сыпется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет.Пусть безумствует море и хлещет,
Гребни волн поднялись в небеса -
Ни один пред грозой не трепещет,
Ни один не свернёт паруса.Разве трусам даны эти руки,
Этот острый, уверенный взгляд,
Что умеет на вражьи фелуки
Неожиданно бросить фрегат,Меткой пулей, острогой железной
Настигать исполинских китов
И приметить в ночи многозвездной
Охранительный свет маяков?
Потерпевший в реальности очередное поражение, в своих поэтических грёзах Николай Степанович снова был прекрасен и могуч.
В пору разоблачения "Черубины де Габриак" нескромные рассказы Гумилёва об его недавней близости с нею компрометировали девушку и были ей переданы. При очной ставке Дмитриева, разумеется, объявила его лжецом. Ну, а Волошин на правах друга поэтессы вступился за её честь. Последовал вызов, театральность которого была подчёркнута временем и местом действия.
Так получилось, что главные герои столкновения и их ближайшее окружение сошлись в Мариинке в мастерской художника-декоратора Головина. Откуда-то снизу доносились звуки оркестра и голоса оперных певцов. Шёл "Орфей". Поводом для сборища послужила редакционная затея "Аполлона", заказавшего Головину групповой портрет своих сотрудников.
В этот вечер позировать должен был Волошин. Тут он и залепил пощёчину Гумилёву. Поэт-эллинист Анненский, тоже присутствовавший, сумел абстрагироваться даже в этой скандальной ситуации и спокойно заметил: "Достоевский прав. Звук пощёчины – действительно мокрый".
На другой день поэты стрелялись парой пистолетов, аналогичных и даже современных тем, которые были употреблены во время последней дуэли Александра Сергеевича Пушкина. Вполне литературная дуэль: между поэтами по поводу их отношения к поэтессе и на месте известном из литературы. Чуковский, один из участников события, вспоминал:
"Местом дуэли выбрана была, конечно, Чёрная речка, потому что там дрался Пушкин с Дантесом. Гумилёв прибыл к Чёрной речке с секундантами и врачом в точно назначенное время, прямой и торжественный, как всегда. Но ждать ему пришлось долго. С Максом Волошиным случилась беда – оставив своего извозчика в Новой Деревне и пробираясь к Чёрной речке пешком, он потерял в глубоком снегу калошу. Без калоши он ни за что не соглашался двигаться дальше и упорно, но безуспешно искал её вместе со своими секундантами. Гумилёв, озябший, уставший ждать, пошёл ему навстречу и тоже принял участье в поисках калоши…"
Как видим, даже на традиционную беллетристическую канву дуэльной истории характеры её героев легли вполне индивидуально. Естественно, что "бесстрашный конквистадор" Николай Степанович Гумилёв потребовал стреляться на пяти шагах до смерти. С трудом удалось через его секундантов договориться о более гуманных условиях – пятнадцати шагах.
Стрелялись по команде – на счёт "три". Гумилёв промахнулся. Пистолет Волошина дал осечку. Николай Степанович потребовал, чтобы тот повторил выстрел. Опять осечка. Один из секундантов (Алексей Николаевич Толстой) подбежал к Волошину, вырвал у него из дрожащей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гумилёв продолжал стоять, требуя третьего выстрела. Секунданты, посовещавшись, отказали…
Об этом дуэльном лицедействе, случившемся 22 ноября 1909 года, Гумилёв вспоминал всегда иронически, с полным сознанием своего превосходства, Волошин – добродушно посмеиваясь над собой. А Саша Чёрный в одном из своих стихотворений назвал Макса Волошина Ваксом Калошиным…
В "Аполлоне" Николай Степанович начинает сотрудничать с первых номеров, причём не только стихами, но и статьями, посвящёнными разбору выходящих книг. Поэты, отдавшие немало сил собственному ученичеству, непременно стремятся поучать других. Эстафета мастерства.
Многие упрекали Маковского за столь активную роль, предоставленную им Гумилёву. Особенно возмущался Вячеслав Иванов, считавший Николая Степановича глупым и необразованным, и удивлялся, как можно такому поручить рубрику "Письма о русской поэзии". Выходит, и ведущий теоретик символизма пока что видел в Гумилёве лишь "гадкого утёнка".
Впрочем, и поверивший в него Маковский воспринимал молодого поэта весьма реалистично: "Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке с очень высоким тёмно-синим воротником (тогдашняя мода), причёсан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно-мягкий нос, толстовато бледные губы и немного косящий взгляд (белые точёные руки я заметил не сразу). Портил его и недостаток речи: Николай Степанович плохо произносил некоторые буквы, как-то особенно заметно шепелявил, вместо "вчера" выходило у него – "вцера"".
К этой чисто внешней характеристике, хотя и сделанной приятелем, но не слишком лестной, добавим, что Гумилёв был столь же мужествен в слове, как и в поступках. Говорил, что думал – без обиняков. А его поэзия была лишь продолжением его обычных разговоров, всегда романтически-увлекательных и метафорически-ярких. В своих устных рассказах Николай Степанович обыкновенно живописал, как бы исчезая за создаваемым образом. Отсюда более эпический, чем лирический склад его стихов. Не была надуманной и симпатия поэта к "братьям нашим меньшим". Достаточно сказать, что в доме Гумилёвых жила белая ручная мышь, которую он нередко брал с собою и носил в кармане или рукаве.
30 ноября 1909 года в Петербурге на Царскосельском вокзале по пути домой от разрыва сердца умер Иннокентий Анненский. Книга лучших стихов поэта "Кипарисовый ларец", составившая ему имя в русской поэзии, увы, опоздала с выходом совсем немного. Промедлил с публикацией его стихов в "Аполлоне" и Сергей Маковский. А четырёхтомное издание драм Еврипида в переводе Анненского вышло и того позже – только через семь лет.
Впрочем, существеннее другое: Иннокентий Фёдорович успел познакомиться и подружиться со своей поэтической сменой, провозвестниками его грядущей славы: Ахматовой, Мандельштамом, Волошиным, Кузминым… Но прежде всего – выполнил свою напутственную роль по отношению к Гумилёву, для которого явился в поэзии первым наставником. Вручая ему свою единственную изданную при жизни книгу "Тихие песни", поэт сделал дарственную надпись:
Меж нами сумрак жизни длинной,
Но этот сумрак не корю,
И мой закат холодно-дынный
С отрадой смотрит на зарю.
Это высокое признание и стоит пушкинского: "Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил", но теперь уже адресовано не оставшимся к ушедшему, а уходящим к остающемуся, и через это обращение миры здешний и потусторонний оказались квиты.
Поэты, вызревающие вне общего литературного брожения, обречены на своеобразие и независимость. Их странность и дикость – естественный отпечаток одиночества. Впрочем, самоизоляция становится ещё и причиной долгого кружного пути к успеху, к славе, в которую они въезжают, чаще всего, уже на катафалке. Иннокентий Фёдорович был из таких. Что-то писал, что-то переводил, что-то издавал, да и то тишком, исподволь, незаметно. Зато без чужих глупых подсказок и психических травм. "Ты царь: живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечёт тебя свободный ум…" – этому Пушкинскому завету он следовал, как никто другой и, возможно, безо всякой преднамеренности.
Когда же волею судеб реально соприкоснулся с современными ему поэтами, тотчас же был уязвлён и презрительным отношением тогдашних "классиков": Бальмонта, Сологуба, Вячеслава Иванова, и бестактными переносами своей публикации в журнале "Аполлон"… Смертельный инфаркт и был спровоцирован такими вот житейскими неприятностями. Едва поэт стал "принадлежать жизни", как тут же умер. Впрочем, разве иное допустимо, разве можно было умереть не живя?
Николай Степанович на похоронах Анненского отсутствовал, ибо находился в это время далеко от Царского Села и вряд ли знал о случившемся. Ещё 26 ноября вместе с несколькими друзьями-поэтами он приехал в Киев и выступил на вечере "Остров искусств".
Среди публики находилась и Анна Андреевна Горенко. Из прочитанного тогда Гумилёвым лишь "Сон Адама" и мог её заворожить. Причём, покоряюще подействовала на девушку ни только роскошь звучных, ароматных строф, но и юная отвага её прародительницы Евы, светло и чисто радующейся своему мужу накануне уготованных им испытаний.
Для Анны Андреевны, прежде всего, для неё и были прочитаны эти стихи. Не исключено, что именно они и склонили её хотя бы на один вечер забыть осторожность. Похоже, что "Сон Адама" усыпил бдительность новейшей Евы. После концерта Горенко согласилась посетить гостиницу "Европейская", где они пили кофе, и она дала согласие стать его женой, теперь уже окончательное, не допускающее отступлений. Три дня они провели вместе, а на четвёртый Николай Степанович выехал в Одессу, чтобы оттуда, пересев на пароход, отправиться в Африку.
На этот раз Гумилёву удаётся примкнуть к исследовательской экспедиции, возглавляемой директором "Музея антропологии и этнографии" академиком Радловым. Николай Степанович занимается сбором местного фольклора, впоследствии проявившегося в его "Абиссинских песнях" и поэме "Мик". Путешествие продолжалось по февраль следующего года. За это время он побывал в Константинополе, Каире, Джибути, ДиреДауа и Харраре. Тут уже довелось ему соприкоснуться и с дикими племенами, и с экзотической природой.
Между тем, родители Гумилёва исправно получали от него письма, но отнюдь не из Африки. Поскольку отцом было ему строжайше запрещено навещать Чёрный континент вплоть до окончания университета, хитроумный сын заготовил впрок целую пачку писем и поручил своим друзьям их последовательную отправку. Уловка, за которой угадывается, может быть, не столько забота о душевном комфорте родителей, сколько увлекательная игра в приключения. Молодое, пуще того – мальчишеское озорство!
А ведь возвратись он из путешествия хотя бы днём позднее, отца в живых мог бы не застать, ибо на следующие сутки по приезде сына Степан Яковлевич скончался. Давно болевший, должно быть, крепился он, как только мог, чтобы дотянуть до этой встречи. Ну, а как дождался, так и дал слабину – испустил дух.
Вот и получилось, что проводила Гумилёва в Абиссинию смерть его "поэтического отца" – Иннокентия Анненского, а встретила по возвращении – смерть отца, что называется, по плоти и крови. Может быть, поэтому и не следовало бы ему гоняться за южною, чужеземной экзотикой, а поискать вдохновения в родимом Отечестве? Ни на это ли досадное обстоятельство был ему дан этот грустный и печальный намёк?
И сын-поэт, и прочие домочадцы весьма спокойно отнеслись к смерти главы семейства, не очень-то переживали. Уж слишком стар был статский советник, да и свойственным ему деспотизмом особых симпатий среди своих домашних не снискал. Недели не прошло, как Степана Яковлевича похоронили, а Николай Степанович уже перебрался в бывший отцовский кабинет и всё там переставил в своём вкусе. А на материнские укоры за такую поспешность ответил, что писать стихи в гостиной долее никак не возможно – все, мол, ходят, мешают.
Но существовала другая, истинная причина этакой бестактности – поэт готовился к приезду своей невесты Анны Андреевны Горенко, которая обещала появиться в Петербурге на масляную неделю. И появилась. Где только он с нею не побывал за эти несколько дней: театры, музеи, литературные вечера. Сводил
Николай Степанович свою ненаглядную и к Вячеславу Иванову на Башню, ядовито прозванную Мережковскими "становищем".
И действительно, преогромная эта квартира, если и была Башнею, так только единожды в неделю – по средам, а в прочие дни, когда её странные, подчас и неведомые хлебосольным хозяевам обитатели расползались по неисследимому лабиринту залов, комнат и комнатушек, она превращалась в нечто среднее между солдатским бивуаком и цыганским табором. Впрямь – становище!
Можно было бы даже сказать, что молодые на масляной неделе не худо повеселились, если бы не постоянная оглядка на ещё свежую утрату. Будто кто-то их постоянно одёргивал. И всё-таки они развлеклись, хотя и проделали это чинно, сдержанно и в подобающих трауру костюмах.
Свои книги Гумилёв обычно издавал сам, находя более удобным издерживать на это собственные, подчас последние деньги, чем заискивать перед меценатами. Единственный сборник, на который он не потратился, это – "Жемчуга". Право на его издание Николай Степанович отдал даром "Скорпиону". "Жемчуга" и посвящены были Валерию Яковлевичу Брюсову, и открывались стихотворением адресованным ему:
ВОЛШЕБНАЯ СКРИПКА
Валерию Брюсову
Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
Не проси об этом счастье, отравляющем миры,
Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
Что такое тёмный ужас начинателя игры!Тот, кто взял её однажды в повелительные руки,
У того исчез навеки безмятежный свет очей,
Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,
Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,
И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,
И когда пылает запад и когда горит восток.Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервётся пенье,
И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, -
Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленье
В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.Ты поймёшь тогда, как злобно насмеялось всё, что пело,
В очи, глянет запоздалый, но властительный испуг.
И тоскливый смертный холод обовьёт, как тканью, тело,
И невеста зарыдает, и задумается друг.Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!
Но я вижу – ты смеёшься, эти взоры – два луча.
На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!
Уже сами эти посвящения свидетельствовали, что поэт ещё не освободился от влияния Брюсова, что пора ученичества миновала не вполне. Да и первоначальное название "Золотая магия" было забраковано именно Валерием Яковлевичем. А всё-таки "Жемчуга" явились в творчестве Гумилёва той высотой, с которой уже открывался простор самостоятельных исканий и оригинального не заёмного мастерства.
Всё это было понято и оценено именитыми критиками, на этот раз удостоившими молодого поэта не только благосклонных авансов, но и признания реальных достижений. Так Брюсов в своём отзыве пишет: "Ученик И. Анненского, Вячеслава Иванова и того поэта, которому посвящены "Жемчуга", Н. Гумилёв медленно, но уверенно идёт к полному мастерству в области формы. Почти все его стихотворения написаны прекрасно обдуманными и утончённо звучащими стихами. Н. Гумилёв не создал никакой своей манеры письма, он заимствовал приёмы стихотворной техники у своих предшественников, он сумел их усовершенствовать, развить, углубить, что, быть может, надо признать даже большей заслугой, чем искание новых форм, слишком часто ведущее к плачевным результатам".
Вероятно, почувствовав, что Валерий Яковлевич, слишком расщедрившийся на похвалы, на этот раз, быть может, даже переступил через себя, через собственные амбиции, Гумилёв в личном письме спешит успокоить своего наставника: ""Жемчуга" – упражнения – и я вполне счастлив, что Вы, мой первый и лучший учитель, одобрили их. Считаться со мной, как с поэтом, придётся только через много лет…"
А вот Вячеслав Иванов обошёлся с Брюсовым менее почтительно и в своей рецензии на "Жемчуга" не удержался от соблазна лягнуть Валерия Яковлевича, как и сам он, претендующего на роль главного идеолога символизма. Вот он удар дружеского копыта: "Гумилёв подчас хмелеет мечтой веселее и беспечнее, чем Брюсов, трезвый в самом упоении". И уже обращённое к самому Николаю Степановичу, непререкаемо-глубокое мнение этого крупнейшего теоретика русской поэзии XX века: "Когда действительный, страданием и любовью купленный опыт души разорвёт завесы, ещё обволакивающие перед взором поэта сущую реальность мира (…) тогда впервые будет он принадлежать жизни".
Замечание старшего поэта было тем актуальнее, что над Гумилёвым, очевидно, всё ещё довлела одна из основных теоретических максим его наставника Анненского: "Первая задача поэта – выдумать себя". Но насколько это вообще возможно? Разве и "выдумывая" поэт не продолжает оставаться самим собою, и разве "выдумка" не является частью его личности? А сам Вячеслав Иванов, да и весь символизм разве принадлежали жизни?
И всё-таки согласимся, что старшие в табеле о рангах Российской поэзии умели порассуждать и поспорить о младших и умно, и авторитетно, и с перспективой. А вот сами младшие между собой задирались по-петушиному. Так, в ответ на резкую критику Гумилёвым сборника "Русь" Городецкий изощрялся в нападках на "Жемчуга". Правда, вскоре всё переменится. Младшие объединятся и начнут задирать старших, ну, а старшие, конечно же, не потерпят этакой наглости.
Через несколько дней после выхода "Жемчугов" Николай Степанович выехал в Киев, а ещё через неделю обвенчался там с Анной Андреевной Горенко, принявшей фамилию мужа. Свадебное путешествие, последовавшее за медовой неделей в Киеве, молодожёны совершили в Париж, облюбованный для этого, скорее всего, юной супругой.
Уж слишком много негативного было связано с этим городом у самого Николая Степановича: юношеское безденежье, жизнь впроголодь, попытки самоубийства… Теперь же "столица мира" ему окончательно разонравилась. Только в 1917 году поэту доведётся побывать тут в следующий раз и то – по необходимости.
А тянуло Гумилёва совсем в иную сторону, подальше от скучной, опостылевшей цивилизации – в Африку. Туда он и отправился первого сентября 1910 года, оставив молодую супругу тосковать в Царском Селе, в чужом немилом для неё доме свекрови.
Пароход, отчаливший из Одессы и проследовавший с заходами в Константинополь, Каир, Бейрут, Порт-Саид, Джеду, довёз его до Джибути. Затем Николай Степанович, пройдя пустыню Черер, достиг Аддис-Абебы, где провёл несколько месяцев. Был обворован, подружился с русским посланником в Абиссинии Б.А. Черемизиным, принял участие в торжественном обеде в честь наследника абиссинского императора Лидж-Ясу, на котором присутствовал дипломатический корпус и около 3000 туземцев. Кроме того, поэт активно собирал местный фольклор; изучал язык, нравы; много охотился.
В Россию возвратился в середине марта тем же путём, пройденным в обратном порядке. Среди экзотических трофеев, привезённых Гумилёвым из Африки, оказалась и сильнейшая лихорадка.
Летом 1911 года Анна Ивановна, ввиду того что семейство значительно разрослось, ибо двумя годами прежде женился её старший сын Дмитрий, а теперь вот и младший, приобрела в Царском Селе дом, куда они все и переехали из снимаемой квартиры. Нашлось тут место и для молодой четы поэтов. Впрочем, в своих комнатах расположились они чуть позднее, поскольку в пору переселения отдыхали в Бежецком уезде Тверской губернии, в небольшом имении "Слепнёво", унаследованном Анной Ивановной от родителей.