Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века - Евгений Глушаков 22 стр.


Через час:
ни секретаря,
ни секретарши нет -
голо!
Все до 22-х лет
на заседании комсомола.

Снова взбираюсь, глядя на ночь,
на верхний этаж семиэтажного дома.
"Пришёл товарищ Иван Ваныч?" -
"На заседании
А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома".

Взъярённый,
на заседание
врываюсь лавиной,
дикие проклятья дорогой изрыгая.
И вижу:
сидят людей половины.
О дьявольщина!
Где же половина другая?
"Зарезали!
Убили!"
Мечусь, оря.
От страшной картины свихнулся разум.
И слышу
спокойнейший голосок секретаря:
"Они на двух заседаниях сразу.

В день
заседаний на двадцать
надо поспеть нам.
Поневоле приходится раздвояться.
До пояса здесь,
а остальное
там".

С волнения не уснёшь.
Утро раннее.
Мечтой встречаю рассвет ранний:
"О, хотя бы
ещё
одно заседание
относительно искоренения всех заседаний!"

Кроме только что приведённого имеется у Владимира Владимировича немалое число и других стихотворений, построенных на диалоге. Есть и такие, которые было бы вполне естественно понимать, как авторский монолог, обращённый к читателю или некому третьему лицу. Всё это, как бы миниатюрные пьесы в стихах – явные проявления присущего поэту драматургического таланта.

Что же касается ленинского отзыва, то грубоватым стихам Маяковского с их железным ритмом и рубленными ступеньками Владимир Ильич, конечно же, предпочитал Лермонтова, Некрасова и прочих классических русских поэтов. А ещё любил Горация…

Похоже, что, будучи эстетически старомодным человеком, Ленин вообще недоумевал – где тут поэзия? Не потому ли годом прежде, при посещении ВХУТЕМАСА спрашивал у студентов об их отношении к творчеству Маяковского? То ли себя проверял – не отстал ли от литературных веяний эпохи? То ли – учащихся, их духовный уровень…

В 1923 году поэт добился разрешения издавать журнал "ЛЕФ" (Левый фронт), чтобы "агитировать нашим искусством массы". Его соратниками по "ЛЕФу" стали супруги Брик, Асеев, Кушнер, Арватов, Третьяков, Родченко, Лавинский. В первом номере журнала была опубликована поэма Маяковского "Про это". И хотелось Владимиру Владимировичу придать своему печатному детищу большую художественность, сделать популярным, однако же, помешала литературная групповщина. Увы, его сотрудники не слишком блистали талантами, и вызвать к журналу широкий, постоянный интерес вряд ли были способны.

А литературных групп в это время было – пруд пруди! Кроме наиболее заметных: символистов, акмеистов, футуристов, имажинистов и пролетарских поэтов: неоклассики, неоромантики, презентисты, обериуты, фуисты, беспредметники, нечевоки, эклектики, перевальцы… И у каждого направления – свои заскоки, свои амбиции. Да и журналы – тоже свои. Впрочем, групп могло быть и больше – по числу поэтов, но не каждый ощущал в себе силы заявить о собственной личной неповторимости.

Тем не менее, существовала поэтическая группа, состоявшая… из одного человека! Экспрессионизм. Посему и декларация этого направления, единственно Ипполитом Соколовым подписанная, имела эпиграфом библейское изречение: "Не бойся, малое стадо…" Очевидно, поэт Соколов был сам себе и стадо, и пастух …

Когда Маяковский попытался привлечь к сотрудничеству в "ЛЕФе" Есенина, тот потребовал выделить под своё руководство отдел, который назывался бы "Россиянином". Владимиру Владимировичу была чужда националистическая узость. Он предложил другое название – "Советянин". К тому же был против вхождения в журнал есенинского имажинистского окружения. Не сговорились.

Что касается собственного "лефовского" окружения Маяковского, оно было, пожалуй, не лучше и столь же мало соответствовало ему, как есенинское – Есенину. Нарком просвещения Луначарский, с большой теплотой относившийся к Владимиру Владимировичу и его поэзии, однажды полушутливо намекнул ему на это обстоятельство: "Люблю тебя, моя комета, но не люблю твой длинный хвост".

Несколько раз Маяковский переназывал свой журнал: сначала в "Новый ЛЕФ", потом в "РЕФ" (Революционный фронт), что-то меняя, что-то отсевая, но как не рассаживал своих "музыкантов", всё музыка не шла. О том, что нет никакого имажинизма, а есть Есенин, ему было ясно с самого начала, а вот, что нет никакого "ЛЕФа", а есть только Маяковский, было невдомёк. Литературная групповщина ещё долго морочила головы читателям и мешала поэтам вполне ощутить свою единственность и творческую индивидуальность. А между группами происходили сражения и на журнальных полосах, и на сцене. Расставшийся после революции с жёлтой кофтой, Владимир Владимирович отнюдь не потерял вкус к публичным выступлениям.

Однажды был устроен диспут между имажинистами и футуристами. Председательствовал Валерий Яковлевич Брюсов. Пробирающийся на сцену Маяковский, на ходу оповещал публику: "Товарищи! Я сейчас из зала народного суда. Разбиралось необычное дело: дети убили свою мать. В своё оправдание убийцы сказали, что мамаша была большая дрянь. Но дело в том, что мать была всё-таки поэзия, а дети – имажинисты…"

Естественно, что в ответ на такое заявление последовала бурная реакция, как зрительного зала, так и самих имажинистов. Разгорячившийся Есенин даже вскочил ногами на председательский стол. Взаимная брань на диспуте перемежалась стихами, стихи – бранью. Что поделать, если такова была традиция и таковы нравы. Не менее шумно проходил вечер в Политехническом, когда избирался "Король поэзии", избирался вполне демократично – голосованием. Наибольшее число сторонников оказалось у Игоря Северянина. Второе и третье место заняли Маяковский и Каменский.

В Большом зале Политехнического Музея случались и сольные выступления Владимира Владимировича. Народу набивалось великое множество: сидели в проходах, стояли в дверях и на сцене подле кулис. Поэт с трудом пробирался к Музею сквозь густые толпы безбилетников, ещё лелеющих надежду на получение контрамарки. Выйдя на сцену, Маяковский раскладывал на столе сборники, листочки, клал часы. Затем снимал пиджак и вешал на стул: "Я тут работаю". Самый шумный и захватывающий эпизод выступления, в которое входили: и лекция, и чтение стихов, конечно же, состоял в ответах на вопросы, устные и письменные.

Кто-то, к примеру, кричит: "Я не понимаю!" Маяковский в ответ: "Вы – жирафа. Только жирафа может промочить ноги в понедельник, а насморк почувствовать лишь в субботу". Другой взобрался на сцену и с апломбом доказывает: "Маяковский уже труп, и в поэзии ждать от него нечего". – "Вот странно – труп я, а смердит он", – пожимает плечами Владимир Владимирович и, брезгливо зажимая нос, отходит подальше от пустобрёха, констатировавшего его творческую смерть.

Вот кому-то дали слово, но он вдруг отказался. Маяковский заключает: "По случаю сырой погоды фейерверк отменяется". А вот демонстративно, с торопливой поспешностью и возмущением на лице протискивается по ряду некий бородач. "Это что за выходящая "из ряда вон" личность?" – интересуется Владимир Владимирович, взглядом провожая недовольного. Бородач продолжает продвигаться к выходу. "Побриться пошёл", – понимающе заключает поэт.

Ещё один оппонент кричит: "Мы с товарищем читали и ничего не поняли". И снова Маяковский отвечает по существу: "Надо выбирать умных товарищей". А вот уже некая девушка, негодуя и захлёбываясь от сознания собственной правоты, спешит высказаться: "Ваши стихи не волнуют, не греют и не заражают". "Мои стихи не море, не печка и не чума", – сочувственно разъясняет поэт краснеющей и бледнеющей девушке.

Постоянно варьирующийся формат поэтических вечеров однажды столкнул Маяковского с двумя крупнейшими словесниками Москвы – профессором Айхенвальдом и критиком Коганом. Великодушно предоставив первое слово своим противникам, Владимир Владимирович с мрачным видом выслушал поток оскорбительных сентенций, изливавшийся из уст сначала одного, потом другого. При этом по лицу его то и дело пробегала усмешка, исполненная величайшего призрения к витийствующим ораторам.

Когда же говоруны удовлетворённо замолчали, слово взял Маяковский. Громогласно обличая их в тупоумии и косности, он с высоты своего роста указывал то на одного, то на другого своим гигантским перстом и говорил: "Этот Коган…", "А вот этот Коган…"… Продолжение каждой фразы произносилось на грани нормативной и ненормативной лексики. При робкой попытке ведущего обратить внимание поэта, что, как минимум одного из словесников зовут не Коган, а Айхенвальд, Владимир Владимирович только обречённо махнул рукой: "Все они – Коганы…"

Но случалось, что зрительская аудитория была поэту как-то особенно по душе и сродни. И тогда разговор получался серьёзный, содержательный. Без шуток и обоюдных издевательств. Тогда и свою непонятность Маяковский относил к неотъемлемым свойствам высокого искусства, до которого публике ещё нужно дорасти. В этом смысле не стеснялся сравнивать себя с Шекспиром.

Как-то один из французских сенаторов, услышав Маяковского в колонном зале "Дома союзов", сказал: "Надо показать эту пасть Парижу". И вскоре по высокой протекции, ещё до установления дипломатических отношений между СССР и Францией, перед поэтом открылась дорога в "столицу мира". Раз 7–8 побывал он в этом знаменитейшем городе поэтов, художников, карманных воров и проституток.

Человек своего времени, Владимир Владимирович, конечно же, не смог остаться равнодушным к набирающей силу технической революции. Не удержался и приобрёл себе за границей у ненавистных буржуев великолепный новенький "Рено". Лишь два таковых имелось на всю Москву. Завистники, а так же блюстители идеологической чистоты не упустили случая упрекнуть поэта за эдакую слабину. И даже устроили травлю. Но Маяковский огрызался, как мог, и, продолжая раскатывать по Москве в высококлассном автомобиле, по-прежнему "свысока" смотрел на буржуев.

Посетил Владимир Владимирович и США, и Испанию. Эти визиты только укрепили присущее поэту чувство патриотизма.

СТИХИ О СОВЕТСКОМ ПАСПОРТЕ

Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту…
По длинному фронту
купе
и кают
чиновник
учтивый
движется.
Сдают паспорта,
и я
сдаю
мою
пурпурную книжицу.
К одним паспортам -
улыбка у рта.
К другим -
отношение плёвое.
С почтеньем
берут, например,
паспорта
с двухспальным
английским лёвою.
Глазами
доброго дядю выев,
не переставая
кланяться,
берут,
как будто берут чаевые, паспорт
американца.
На польский -
глядят,
как в афишу коза.
На польский -
выпяливают глаза
в тугой
полицейской слоновости -
откуда, мол,
и что это за
географические новости?
И не повернув
головы кочан
и чувств
никаких
не изведав,
берут,
не моргнув,
паспорта датчан
и разных
прочих
шведов.
И вдруг,
как будто
ожогом,
рот
скривило
господину.
Это
господин чиновник
берёт
мою
краснокожую паспортину.
Берёт -
как бомбу,
берёт -
как ежа,
как бритву
обоюдоострую,
берёт,
как гремучую
в 20 жал
змею
двухметроворостую.
Моргнул
многозначаще
глаз носильщика,
хоть вещи
снесёт задаром вам.
Жандарм
вопросительно
смотрит на сыщика,
сыщик
на жандарма.
С каким наслажденьем
жандармской кастой
я был бы
исхлёстан и распят
за то,
что в руках у меня
молоткастый,
серпастый
советский паспорт.
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту…
Я
достаю
из широких штанин дубликатом
бесценного груза.
Читайте,
завидуйте,
я -
гражданин
Советского Союза.

Конечно, если бы Маяковский продолжал работать в "Окнах РОСТА", сколько-нибудь продолжительные поездки за рубеж были бы невозможны. Однако в 1924 году смерть Ленина заставила Владимира Владимировича вспомнить о своём истинном призвании. Поэт оставляет ежедневную каторгу сатирической конъюнктуры и начинает писать поэму – огромное эпическое полотно о Владимире Ильиче.

И в 1925-ом, едва одно из лучших его произведений было завершено, Маяковский зачастил заграницу. Хотел даже вокруг земли объехать. Не вышло – обокрали в Париже. Пришлось вернуться. В конце года, едва завершив отпевание вождя, узнаёт о смерти своего поэтического антипода – Сергея Есенина. Посвящает стихи и ему. Политический заказ оборачивается пронзительной лирикой, попытка укорить самоубийцу – славословием одному из талантливейших поэтов начала века:

– Прекратите!
Бросьте!
Вы в своем уме ли?
Дать,
чтоб щёки
заливал
смертельный мел?!
Вы ж
такое
загибать умели,
что другой
на свете
не умел.

Заключительный марш этой лесенки по началу, должно быть, выглядел иначе: "как никто на свете не умел". Однако, почувствовав, что перебрал в похвале, Маяковский заменил на нечто более сдержанное, но не слишком вразумительное, ибо понять, что означает "другой на свете" едва ли возможно.

При написании этого шедевра Владимир Владимирович, очевидно, припомнил и свою полемическую находку: Коган, известный культурный деятель Москвы, – многолик и многочислен. Отсюда, как логический вывод, и последовало стихотворное пожелание:

чтобы
врассыпную
разбежался Коган,
встреченных
увеча
пиками усов.

Но всего поразительнее в этом поэтическом отпевании Есенина то, что, стремясь к утверждению жизни, желая положить конец цепной реакции самоубийств, спровоцированной его суицидом, Маяковский пишет нечто прямо противоположное: "В этой жизни умереть не трудно, сделать жизнь значительно трудней". Понимание этой несложной истины, впоследствии, возможно, подтолкнёт и самого Владимира Владимировича на роковой шаг.

А вот чему удивляться не стоит – и тут в погребальном плаче о погибшем собрате, не обошлось без плаката, уже вошедшего в плоть и кровь работающего на потребу дня поэта: "Увеличь изготовление чернил"…

В 1926 году Маяковский опять закабаляет свой талант. На смену ростовским окнам приходят обычные газеты. Поэт публикуется в "Известиях", "Труде", "Рабочей Москве", "Заре Востока", "Бакинском рабочем" и других печатных изданиях. Ездит по всей стране с выступлениями и опять-таки заграницу – в Париж, Берлин, Прагу. А на следующий год поступает в штат "Комсомольской правды" и принимается за ещё одну поэму, посвящённую ещё одному близящемуся юбилею.

Но при этом не прекращает, как он выражался, "менестрелить", т. е. колесить с выступлениями по городам Союза, собрав при этом уникальную коллекцию – около 20000 записок с вопросами к нему. Задумал даже книгу: "Универсальный ответ", но ограничился написанием одноимённого стихотворения.

Десятилетие Октября Маяковский встретил готовою поэмой "Хорошо". Это его поэтическая оценка, подведение первых итогов Революции – без критики и сатиры. Даже нэповская кооперация, даже повальная графомания и всё та же неискоренимая любовь к заседаниям тут находят одобрение поэта.

В последние годы жизни Владимир Владимирович пересмотрел многие из своих ранних поспешных умозаключений. Написал стихотворение "Юбилейное", исполненное любви и почтения к Александру Сергеевичу Пушкину. Когда-то предлагавший сбросить нашего величайшего поэта с "парохода современности", теперь протягивает ему дружескую руку и как бы водворяет на прежнее место: "Ну, давайте, подсажу на пьедестал". А в 1928 году на публичном выступлении объявил амнистию и Рембрандту. Не упорствовал в своих заблуждениях.

Удивительно ли, что Маяковский, уже давно идущий по пути реалистического творчества, в эту пору громогласно отрекается от футуризма. Аналогично поступил и его почвенный антипод Сергей Есенин по отношению к имажинизму, причём, четырьмя годами прежде и тоже не без трибунного пафоса. В одном из августовских номеров газеты "Правда" за 1924 год было напечатано "Письмо в редакцию", в котором Есенин и Грузинов заявили о роспуске имажинистов. Впрочем, такие рокировки в дальнюю сторону вряд ли делались без деликатной подсказки партийных товарищей…

Огромная, казалось, неиссякаемая энергия бурлила в Маяковском – поэт, художник, революционер, пропагандист… Мейерхольд считал его и замечательным драматургом, который "строил пьесы так, как до него никто не строил". Всеволоду Эмильевичу посчастливилось быть постановщиком всех трёх: "Мистерии буфф" – в 1921-ом, "Клопа" – в 1929-ом, "Бани" – в 1930-ом годах. Заметим, что пьесы эти, как по стилю, так и по целям, тоже примыкают к "РОСТА-вской" сатире Владимира Владимировича.

1 февраля 1930-го в Москве открылась персональная выставка Маяковского "20 лет работы". Экспозиция свидетельствовала о его титаническом труде во всех ипостасях унивёрсума. 20 лет неимоверного напряжения творческих и физических сил. Да и при устройстве выставки пришлось Владимиру Владимировичу потрудиться. Сам клеил, вырезал, рисовал, развешивал, приколачивал. Помогали только Павел Ильич Лавут и несколько девушек-художниц.

Народ на выставку валил валом. Однако же, при столь очевидном успехе среди рядовых посетителей, официальные круги и пресса устроили по отношению к творческому отчёту Маяковского заговор молчания. Да и писатели не очень-то жаловали. Вероятно, кому-то эта выставка показалась выпячиванием себя, самохвальством. Кто-то, может быть, задумался о собственных скудных свершеньях. Да и обиженных было немало. Уж больно часто в стихах и в прозе Владимир Владимирович клеймил бездарей, причём, делал это поимённо и целыми списками…

Поэт, активнейшим образом участвовавший в подготовке и проведении своей выставки, имел отнюдь не праздничный, а скорее мрачный и усталый вид. Не исключено, что и на самого автора огромность проделанной им работы, всегда полезной, но не всегда вдохновенной, подействовала удручающе. Одних только рекламных плакатов набралось 6 тысяч и 3 тысячи подписей к ним, а среди них такие "шедевры", как "Беги со всех ног покупать "Огонёк"". Ещё во время работы над поэмой "Владимир Ильич Ленин" поэт написал: "Я боюсь этих строчек тыщи, как мальчишкой боишься фальши". А ведь с тех пор "строчек тыщи" прибавлялись и прибавлялись.

Кажется, у Джека Лондона имеется рассказ о человеке, которому вздумалось сосчитать количество операций, произведённых им на конвейере за трудовую жизнь. Астрономический результат настолько ошеломил его, что человек этот в ужасе покончил с собой, очевидно, не пожелав более увеличивать поразившую его цифру. Поэтический конвейер Маяковского едва ли уступал фабричному из рассказа любимого им американского писателя.

Конец 20-х оказался для Владимира Владимировича очень и очень труден. Упразднивший и "ЛЕФ", и "Новый ЛЕФ", и "РЕФ", то бишь свернувший наступление по всем фронтам, расставшись со многими соратниками и полагая, что тем самым покончил с групповщиной, уже во время выставки Маяковский вступил в РАПП, по сути дела тоже группу, но ещё более далёких от него пролетарских писателей. Принять приняли, а нападки свои на него и не думали прекращать. Были уверены, что примкнул из страха перед ними, рапповцами, наводившими ужас на всю тогдашнюю литературу и с особым рвением терроризирующими всё талантливое.

Назад Дальше