Апология памяти - Лев Лещенко 11 стр.


Так как машины у меня тогда еще не было, я доехал на метро до Белорусского вокзала, в районе которого находился клуб. Долго ждал, пока закончится репетиция оркестра, после чего меня принял Утесов. Я зашел в небольшую комнатку за сценой. Леонид Осипович сидел в потертом кресле за столом, на котором стоял самый обычный термос, и как-то совсем по-домашнему прихлебывал из стакана самый обыкновенный чай. Этот чай меня почему-то поразил больше всего.

Нельзя сказать, что я до этого не видел звезд самого высокого полета. Не только видел, но и общался с ними очень часто, а с некоторыми и поработать довелось. Но образ Утесова - феерического артиста, человека-легенды, никак, видимо, не ассоциировался в моем представлении с такого рода бытовыми атрибутами. Я по молодости лет ожидал увидеть его царственно восседающим среди пышных букетов своих поклонников, и если уж закусывающим, то не менее чем бутербродами с икрой! Одним словом, "ананасы в шампанском"…

Первое, о чем он меня спросил: "Откуда вы, кто вы?" я рассказал, что учусь в данное время в ГИТИСе и одновременно являюсь артистом Театра оперетты. Но моя заветная мечта - работать на эстраде, петь песни.

- Хорошо, - говорит он. - Что вы сейчас для нас споете?

- Леонид Осипович, - говорю, - вообще-то я знаю весь ваш репертуар. И если оркестр мне подыграет, готов спеть любую вашу песню.

Тут я вспоминаю ту самую песню Утесова "У Черного моря", с которой у меня произошел конфуз когда-то еще в школе - выйдя перед публикой на сцену, я забыл слова. И вот сейчас настал момент взять, так сказать, реванш за тот провал. Опыт пения с оркестром у меня уже был достаточный, поэтому я быстро нашел контакт с утесовскими музыкантами и спокойно, с большим чувством исполнил первый куплет песни с припевом. Начал было второй, но Леонид Осипович меня остановил:

- Прекрасно, мы вас берем. Ну а какие у нас взаимоотношения с Театром оперетты? Никаких осложнений не будет?

- Да нет, - говорю, - не должно. Я собираюсь уходить из театра по одной простой причине. Голос у меня, как вы видите сами, - низкий баритон. Но именно потому петь мне в репертуаре оперетты нечего. Я вынужден играть только драматические роли. Значит, перспектив для творческого роста у меня там как у вокалиста нет. А время-то идет…

- О'кей! - кивает Леонид Осипович. - Тогда давайте поскорей улаживайте свои дела и приходите к нам. Кстати, устроит вас оклад в двести пятьдесят рублей?

Я обомлел. Это же более чем в два раза больше, чем я получаю у Анисимова!..

Надо ли говорить, что весь обратный путь я летел как на крыльях, и веря и не веря в столь невероятную удачу. И придя домой, выкладываю все это своей тогдашней, первой жене Алле Абдаловой, которая вместе со мной работала в Театре оперетты. Тут же у меня рождается идея.

- Слушай, Алла, - говорю, - ты ведь прекрасно исполняешь романсы как эстрадная певица. Пойди-ка ты к Утесову, попробуйся. Чем черт не шутит, вдруг он и тебя возьмет? Тебе ведь тоже в оперетте ничего не светит, как и мне. Да, у тебя - меццо-сопрано, голос, гораздо более пригодный для оперы. Но так как поступить в Большой театр тебе пока не удалось, то, может, ты сумеешь более успешно реализоваться как эстрадная певица?..

И вот Алла, послушавшись меня, идет к Утесову. Причем повторяется то же самое, что было и при ее прослушивании в оперетте, - она не говорит, что является женой Льва Лещенко. То есть ведет себя независимо - если возьмут, так уж за ее собственный талант, а не благодаря семейным связям.

Ведь не секрет, что в те времена (да и в наши тоже) бытовала такая практика: когда в театр брали кого-либо одного из артистической пары - мужа или жену, - то как бы само собой подразумевалось, что нужно брать и второго. Это было нечто вроде неписаного закона.

Алла этот конкурс выдержала. Утесов ее принял без малейшего сомнения. Правда, оклад ей в двести пятьдесят рублей не предложил, дал более скромный, в сто пятьдесят, но и это было здорово. А так как шила в мешке не утаишь, то Утесову скоро стало известно, что мы с Аллой - муж и жена, чему он, кстати, очень обрадовался. Ибо наличие семейной пары само собой гарантирует, что в коллективе не будут возникать всяческого рода щекотливые коллизии, связанные с поведением артистов в их интимной, личной жизни. В случае гастролей это имело просто-таки огромное значение. Одним словом, крылья у меня за спиной расправляются все шире и шире, я вижу впереди одни лишь блистательные, радужные перспективы.

И вот в этом эйфорическом порыве я вхожу, а точнее - влетаю в кабинет Ансимова и оповещаю его о том, что ухожу из театра. Ансимов, выслушав меня, говорит:

- Во-первых, государство затратило на твое обучение немалые деньги. Во-вторых, по закону ты должен отработать после института два-три года. Так что формально я имею все права тебя не отпустить. Но я не стану использовать все эти административные рычаги для того, чтобы удержать тебя в оперетте. Я просто, по-человечески, не хотел бы отпускать тебя сейчас в оркестр Утесова. Ты же - театральный артист, оперетта стала твоим родным домом, ты уже поешь со Шмыгой, работаешь с Гореликом, с Феона… А там? Какие тебя ждут перспективы? Не собираешься же ты вечно петь в оркестре? Одним словом, я тебя пока не отпускаю. Но если ты когда-нибудь убедишь меня в том, что именно в песенном жанре сделаешь себе карьеру, будешь более необходим эстраде, чем оперетте, я тебя удерживать не стану.

Что мне оставалось делать? Прихожу к Володе Старостину, объясняю:

- У меня проблемы, Ансимов не дал согласия.

- Так он что же, и жену твою, значит, не отпустил?

- Нет, - говорю, - что касается Аллы, этот вопрос она пусть решает сама.

Так все и завершилось - я остался в оперетте, Алла - у Утесова, что, собственно, и послужило главной причиной нашего первого семейного конфликта…

Словом, как бы там ни было, в 1969 году я окончил Государственный институт театрального искусства имени А. В. Луначарского, где моей дипломной работой стала роль графа Оскара в оперетте Жака Оффенбаха "Синяя Борода". А поскольку я уже давно состоял в стажерской группе Театра оперетты, моя дальнейшая творческая судьба казалась мне достаточно определенной. Георгий Павлович Ансимов пригласил меня на собеседование, где поведал, что оставляет меня в театре и определяет мне зарплату до ста десяти рублей в месяц, что в моем тогдашнем положении представлялось весьма солидной суммой. Столько получали лишь драматические актеры первой и второй категории, отыгравшие на сцене не менее шести-семи лет. Мне дали понять, чтобы я уже теперь готовился к большим ролям, таким, как главная роль матроса Иллариона Бури в оперетте Тихона Хренникова "Белая ночь".

Казалось бы, есть отчего закружиться голове. Но я уже ясно понимал, что на сцене Театра оперетты мой коэффициент полезного действия будет не очень высок. Хотя я по своим внешним данным и подходил для амплуа героя, мой голос не очень-то соответствовал критериям, принятым в оперетте. У меня был совершенно определенный бас-баритон, он же - высокий бас. А для этого тембра в оперетте не существует практически ни одной партии "героического" плана. Все герои-любовники, как правило, являются обладателями высокого баритона, а иногда и тенора. К примеру, партию Эдвина из "Сильвы" Имре Кальмана исполняли в нашем театре Герард Васильев, имеющий высокий баритон, и Алексей Феона, классического тембра тенор. Что же касается меня, то мой голос был ближе скорее к оперному репертуару. Вокальные партии, наиболее подходящие моему басу-баритону, - это Алеко, князь Игорь, Борис Годунов, Король из "Любви к трем апельсинам" Сергея Прокофьева…

Но так уж, видимо, было угодно небесам, что мне суждена была и карьера оперного исполнителя, ожидало, как показали дальнейшие события, совсем иное предназначение.

Мое Гостелерадио
Часть первая

Анна Матюшина * Геннадий Рождественский * Людмила Зыкина * Вадим Людвиковский * Владимир Шаинский * Оскар Фельцман

Еще в то время, когда я работал в Театре оперетты, в моей жизни появляется Анна Кузьминична Матюшина, которую я с тех пор называю своей "творческой мамой". Анна Кузьминична преподавала в ГИТИСе, и, хотя сам я у нее не учился, она имела возможность в течение пяти лет учебы наблюдать за всеми моими шагами в жизни и творчестве. Помимо этого, она была еще и художественным руководителем вокальной студии Гостелерадио, где велась необычайно разносторонняя, многоплановая работа. Там были представлены практически все музыкальные жанры, одних оркестров было шесть - Большой симфонический оркестр под управлением Геннадия Рождественского, Малый симфонический под управлением Максима Шостаковича, Эстрадно-симфонический под управлением Юрия Силантьева, Эстрадный оркестр под управлением Бориса Карамышева, Концертный эстрадный оркестр под управлением Вадима Людвиковского, Оркестр русских народных инструментов под управлением Владимира Федосеева. К слову, первую свою запись на радио я сделал именно с этим оркестром - спел песню Александра Долуханяна "Я себя не мыслю без России". Потом мне довелось записывать и кое-что другое, в том числе и арии из оперетт, но происходило это нерегулярно, раз от раза…

И вот в один из таких моих приходов на улицу Качалова, где находился Дом радиовещания и звукозаписи, встречает меня Анна Кузьминична: "Лева, как мне известно, ты сейчас успешно работаешь в оперетте. Но у тебя ведь накопился и большой творческий багаж по части песенной эстрады? Я знаю твой потенциал. Ты по природе своего таланта - еще и прекрасный камерный исполнитель, в твоем репертуаре - множество романсов. Ты поешь оперу, эстраду, словом, все, что угодно. Перед тобой открыто огромное поле деятельности. Что тебе со всем этим делать в оперетте? Поэтому хочу предложить тебе следующее - у нас на Гостелерадио проходит конкурс на замещение вакантных должностей солистов. И вот ведь какая беда - в нашем штате нет ни одного молодого, перспективного певца. Остались одни лишь ветераны… Короче говоря, приходи к нам на конкурс, я в тебе уверена!"

Ну, думаю, такого приглашения дважды не дождешься. Тем более, что и в словах Анны Кузьминичны есть много истинного, да и конкурсы в такое престижное место объявляются далеко не часто. Иду на конкурс, прохожу его с успехом, и меня тут же зачисляют в стажерскую группу радио. А исполнял я там вещи самые разножанровые: оперные арии - Филиппа из "Дон Карлоса" и Старого цыгана из "Алеко", романсы Хуго Вольфа и песни советских композиторов. Ареопаг же собрался более чем внушительный - все музыкальные редакторы радио, которых на мякине не проведешь! Один, скажем, отвечает за русскую музыку в эфире, другой - за классическую, третий - за эстрадную, четвертый - за зарубежную. И вот после того, как я закончил свой показ, они между собой решают: "Этот Лещенко - просто какое-то явление! Для нас всех это будет "рабочая лошадь"…" Правда, оклад мне определили уже не такой царский, как в оркестре Утесова, дали всего сто пятьдесят рублей. Но, как было сразу сказано, это лишь только поначалу, пока я буду пребывать в стажерской группе.

Для зачисления же в штат мне нужно будет положительно зарекомендовать себя в качестве исполнителя какой-либо монументальной, крупной вещи. И такого именно рода музыкальное произведение, как сказала мне все та же Анна Кузьминична, уже имеется. Это - только что написанная композитором Родионом Щедриным оратория "Ленин в сердце народном". Создана она, понятно, в честь 100-летия со дня рождения В. И. Ленина, ибо в это время на дворе стоял 1970 год. Так что задача на меня, в ту пору еще молодого, начинающего певца, возлагалась более чем ответственная.

При этом надо учесть еще и то, что Щедрин - музыкант-экспериментатор. Музыка оратории представляет собой невероятной сложности партитуру, основанную на документальных свидетельствах людей, знавших и видевших Ленина. Это, к примеру, рассказ красногвардейца Бельмаса, который нес дежурство в Горках в день смерти Ленина. Это рассказ работницы Наторовой, которая, увидев во время пребывания Ленина на заводе Михельсона, что на пальто у вождя почти оторвалась пуговица, пришила ее тут же на месте… Ну, "рассказ" в данном случае - весьма условное определение той вокальной партии, которая под силу только высокопрофессиональному исполнителю. Скажем, партия Наторовой была доверена Людмиле Белобрагиной, солистке радио, а входящая в зенит своей славы Людмила Зыкина пела "Народный плач". А вот одна из главных мужских партий - то есть партия Бельмаса - предназначалась для очень популярного тогда певца Артура Эйзена. Но так как Эйзен был слишком загружен в Большом театре, партию Бельмаса поручили мне. Две недели я как проклятый учу эту партию с таким примерно текстом: "Я, бывший батрак, в семнадцатом году бросил работать у кулака и вступил в ряды большевистской партии…" Привычных тактов здесь нет, чистейший образец атональной, аритмической музыки. И если бы не жесткая камерная школа Понтрягина, мне бы такое нипочем не потянуть.

Необычайно помог и Геннадий Рождественский, который сказал мне просто: "Лева, следите за моей рукой, я каждый раз буду давать для вас вступление". И буквально на первой же репетиции с оркестром я спел всю свою партию от начала до конца, чем поразил не только всех окружающих, но прежде всего - самого себя. На что Рождественский заметил: "Ну что ж, предположим, справился. Вот сейчас бы как раз пару недель порепетировать!.." Я знал его еще по Большому театру, но в такого рода "прямом" контакте с ним мне быть до этого не доводилось. И потому слова дирижера, олицетворяющего собой высшие сферы музыкального искусства, были для меня настоящим откровением. Хотя на вид это был самый обыкновенный человек в какой-то простенькой фланелевой рубашке, с разметавшимися волосами… Но весь его облик выражал абсолютную одержимость музыкой. Он весь был как взведенная пружина, таящая в себе неукротимую, нерастраченную энергию. Узнав, что я из оперетты, он попросил меня что-нибудь спеть. А потом и говорит с явно читаемой иронией: "Вы пели полным голосом?" То есть выразил сомнение в том, потяну ли я еще выше, есть ли у меня "запас" в голосовом диапазоне. А после нескольких наших репетиций, когда я ему полностью продемонстрировал свои возможности, сказал: "Все, репетировать нам больше некогда. Завтра придете на генеральную, затем встречаемся уже в Ленинграде".

Самым разумным решением было бы, конечно, немного расслабиться и отдохнуть перед такой ответственной премьерой. Но у меня права на отдых нет. После оркестра Рождественского иду в оркестр Силантьева, с которым разучиваю несколько эстрадных песен, предназначенных все для того же ленинградского радиофестиваля.

И вот наконец Ленинград… Идет исполнение оратории Щедрина. Отпел свое - присел на стул. Продолжительность оратории где-то минут сорок. Вначале идет большая интродукция - пролог. Затем моя вокальная партия. После чего - опять интродукция и "Рассказ работницы Наторовой". А затем "Народный плач"… Надо ли говорить, что у нас у всех - и даже у Люси Зыкиной - мандраж невероятный! Но тот же мандраж помог мне быть предельно искренним и эмоциональным. Особенно запомнился тот момент, когда, по оратории, Бельмас узнает о смерти Ленина: "Не верится, не верится, не может этого быть! Ленин жив, жив Ленин!.." Сажусь после этого на стул, а меня всего аж трясет - и от премьерного волнения, и от нервного перенапряжения, пережитого в партии Бельмаса.

Реакция же переполненного Концертного зала "Октябрьский" была, что называется, адекватной. Это и был, видимо, один из тех немногих моментов истины, которые изредка дарит нам судьба, - увидеть себя как бы со стороны, осознать свое место в общенациональном культурном процессе, как ни высокопарно это, возможно, звучит. Но если ты не ощущаешь себя творцом, воссоздающим некую новую реальность в сознании тысяч и тысяч зрителей, какой тогда смысл вообще выходить на сцену? Одним словом, мое первое выступление с самым мощным оркестром Гостелерадио прошло более чем успешно, о чем на банкете в Ленинграде сказал сам его руководитель: "Ну что, Лева, с боевым крещением тебя!"

А по возвращении в Москву моя добрая фея Анна Кузьминична Матюшина дала на подпись тогдашнему шефу Гостелерадио Сергею Георгиевичу Лапину приказ о моем зачислении в штат с окладом в двести рублей в месяц. Зато утвержденная при этом месячная норма передач с моим участием повергла меня в шок - я должен был "живьем" выходить в эфир пятнадцать раз в месяц! Такой нагрузки не имел ни один артист оперы и оперетты.

Не могу, кстати, до сих пор понять: почему нельзя было записывать все это на пленку и крутить потом в эфире сколько душе угодно? Нет, все всегда делалось по строго обозначенному ритуалу. Голос диктора торжественно возвещал: "У микрофона - солист радио и телевидения… Исполняются оперные арии и романсы русских композиторов!" После чего я начинаю петь в сопровождении огромного оркестра, а происходит это зачастую не позже и не раньше чем в десять часов утра. То есть мне, чтобы добраться к началу передачи из Чертанова, где я тогда жил, надо было встать в… словом, страшно даже подумать во сколько! Голос в такую рань, естественно, не звучит. Начинаю распеваться. Затем путешествие на троллейбусах и метро через всю Москву - или на Пятницкую улицу, или на Качалова. Приезжаешь порой в таком "разобранном виде", что даже не радует звучащий перед твоим выступлением елейный голос диктора: "Перед нашим микрофоном - молодой солист радио и телевидения Лев Лещенко! Римский-Корсаков, "Октава"…"

Все это продолжается год, потом другой - вплоть До тех самых пор, пока я не становлюсь лауреатом Всесоюзного конкурса артистов эстрады. Но если бы дело ограничивалось только ариями и романсами! По какой-то неведомой мне причине на Гостелерадио царит дефицит на солистов. А потому меня довольно быстро замечают руководители еще трех крупнейших оркестров радио - Юрий Силантьев, Борис Карамышев и Вадим Людвиковский. Я, честно говоря, предпочитаю всем остальным джазовый биг-бэнд Людвиковского. Вадим предлагает: "Ну, если хочешь у меня петь, готовь репертуар". А где его еще взять, как не у композиторов, постоянно обивающих пороги Гостелерадио? Причем редакторы программ им говорят: "А с кем бы вы хотели записать песню в наши фонды? С Мулерманом? С Кобзоном? С Магомаевым? С Ободзинским?"

В одном из таких разговоров прославленному композитору Оскару Фельдману называют мое имя - появился, мол, тут у нас новый молодой певец, попробуйте, если хотите. И мы с Фельдманом начали разучивать песню "Парижское танго", посвященную парижскому периоду в жизни Ленина, когда он жил на улице Мари-Роз: "Шел человек в неприметном осеннем пальто…" Я стараюсь выдерживать спокойную, негромкую, доверительную интонацию - так, как это обычно делал Марк Бернес или, скажем, Владимир Трошин. И Фельцман, и редакторы в восторге от такого исполнения, в результате чего ко мне устремляется целый "девятый вал" из композиторов, желающих записать со мной свои песни.

Назад Дальше