* * *
Сын Хин, Михаил Соломонович Фельдштейн (1885–1939), стал видным правоведом, историком философии, политическим деятелем. После окончания юридического факультета он был оставлен при Московском университете и в 1917 году занял должность приват-доцента, а в 1919 – профессора. Человек яркого общественного темперамента, он летом 1917 года был делопроизводителем Комиссии по выборам в Учредительное собрание. К власти большевиков он отнёсся столь же непримиримо враждебно, как мать и отчим. Как вспоминал мемуарист Николай Любимов, Фельдштейн "от боли за то, во что превратилась Россия… часто прибегал к иронии, и насмешка зажигала в его глазах мгновенный почти демонический блеск". Неудивительно, что вскоре он попал в поле зрение карательных органов. В 1920 году Михаил был дважды арестован ВЧК по обвинению к принадлежности к контрреволюционным организациям и даже к подготовке вооружённого восстания. Был приговорён к расстрелу (по счастью, заменённого условным сроком на 5 лет), но в результате освобождён из-под стражи в зале суда. И, не предаваясь унынию, сразу же включился в работу в столичных вузах. В 1922 году Фельдштейн стал одним из учредителей "Вольной академии духовной культуры", продолжая тем самым традиции высланного из России философа Николая Бердяева.
В августе 1922 года он вновь был арестован, на сей раз ему было инкриминировано, что он "с Октябрьского переворота до настоящего времени не примирился с существующей в России рабоче-крестьянской властью, а, наоборот, занимался антисоветской деятельностью". По постановлению Коллегии ГПУ от 21 августа 1922 года, Фельдштейну надлежало в недельный срок закончить все дела и за собственный счёт выехать за границу. Однако он обратился с просьбой разрешить ему остаться в Москве, и распоряжением заместителя председателя ГПУ Иосифа Уншлихта высылка была отменена. По рассказам самого Фельдштейна, этому посодействовал весьма влиятельный тогда Николай Бухарин.
Человек широчайшей эрудиции, полиглот, Фельдштейн в 1922–1927 годах работает консультантом иностранного отдела ВСНХ, а с 1927 года – помощником редактора журналов "Советская торговля" и "Вопросы торговли". Перевёл для издательства "Academia" сочинение Никколо Макиавелли "Государь". Специалист по истории политических учений, он профессорствует в Институте народного хозяйства. Но в ноябре 1927 года – новый арест, на сей раз по обвинению в связи с сотрудниками иностранных миссий, правда, из-под стражи его через две недели освободили под подписку о невыезде. Однако следствие было продолжено и прекратилось лишь в 1932 году.
Страстный библиофил, он собрал уникальную книжную коллекцию по юриспруденции и истории философии, причём художник Людвиг Квятковский выполнил для него специальный экслибрис с изображением средневекового рыцаря в боевых доспехах. Свою карьеру Михаил завершил во Всесоюзной публичной библиотеке им. Ленина (ныне Российская государственная библиотека), где работал с 1932 года научным консультантом и главным библиотекарем. В июле 1938 года состоялся последний его арест. К прочим обвинениям в антисоветской деятельности прибавился шпионаж еврея Фельдштейна в пользу нацистской Германии, которую тот якобы вёл течение многих лет. Военной коллегией Верховного суда СССР от 20 февраля 1939 года он был приговорён к расстрелу, что и было приведено в исполнение в тот же день. В 1957 году за отсутствием состава преступления М.С. Фельдштейн был посмертно реабилитирован.
Он был женат дважды. Первая жена, Ева Адольфовна (урождённая Леви) (1886–1964), художница. В этом браке, распавшимся в 1918 году, родились две дочери, Татьяна и Елена.
Вторая супруга, Вера Яковлевна Эфрон (1888–1945), была родной сестрой Сергея Яковлевича Эфрона (1893–1941), мужа Марины Ивановны Цветаевой (1892–1941). В прошлом актриса Камерного театра (1915–1917), она в последние годы их совместной жизни также работала в Ленинской библиотеке и не знала о смерти мужа, приговор которому "ю лет без права переписки" поняла в буквальном смысле. Когда грянула Великая Отечественная, была эвакуирована в г. Уржум и преподавала иностранный язык в местной школе, а затем её перевели в деревню Шиншерь Шевнинского сельсовета Уржумского района, где она заведовала библиотекой, а заодно вела театральный кружок. Она мечтала обнять сына-солдата, ушедшего на фронт в 1941 году, но до победы не дожила всего-то месяц.
Их сын, Константин Михайлович Эфрон (1921–2008), вернувшись с войны, получил биологическое образование, стал впоследствии деятелем природоохранного движения в СССР, председателем секции Охраны природы Московского общества испытателей природы.
Составители выражают свою искреннюю благодарность за всестороннюю помощь в создании книги Ушанги Рижинатвили, Марине Дородновой, Валентине Синкевич, Михаилу Гольдбергу, Игорю Михалевичу-Каплану, Льву Харитону, Ирине Погребивской.
Повести
Не ко двору
I
Павел Абрамович Берг сердито расхаживал по своему богатому кабинету, уставленному всевозможными предметами роскоши и почти похожему на галантерейную лавку. Наконец он остановился, заложил руки в карманы брюк и, насупив брови, обратился к жене:
– Что ж, ты и теперь не хочешь отдать ее в пансион?
Жена, бледная и красивая брюнетка, лет тридцати, вздохнула, опустила вниз робкие черные глаза и в замешательстве стала перебирать бахрому на шелковой подушке.
– Это ни на что не похоже, – кипятился Павел Абрамович, – мало того, что я бегаю с утра до ночи, хлопочу, наживаю, выбиваюсь из сил, – мне еще нужно заботиться, чтобы дети мои не выросли торговками. Неужели ты воображаешь, что любовь к детям заключается в том, чтобы их пичкать с утра до ночи?! Так я тебе говорю, что ты не любишь своих детей, ты их ненавидишь, ты их губишь, ты…
Видя, что жена всхлипывает, Павел Абрамович совсем вышел из себя.
– Опять слезы, – закричал он, – это черт знает что такое: я слова не могу сказать, точно я нищий, пришедший с улицы… Вы меня в могилу сведете, я из дому убегу…
– Ведь я тебе ничего не говорю, – промолвила Берта Исааковна, наскоро утирая слезы, – делай, как хочешь.
Поводом к этой семейной сцене послужил очень небольшой человек, а именно – дочка супругов Берг, Сара, прелестная девочка, лет одиннадцати, с черными огненными глазами и смуглым, правильным личиком. Девочка была вспыльчивая, резвая, впечатлительная и причиняла немало неприятностей родителям, т. е. отцу (мать всегда умела побороть ее своей добротой). Но Павел Абрамович!.. Он представлял яркое олицетворение народившегося на Руси лет тридцать тому назад типа еврея-самоучки и богача. Неглупый, самолюбивый и способный – он вынес смолоду тяжелую лямку бедности, даже нужды, сталкивался с людьми самых различных характеров и общественных положений и со всеми умел поладить, постепенно превращался из Пейсаха в Herr РаиГа, а из этого последнего в Павла Абрамовича и, пройдя, как говорится, через огонь, воду и медные трубы – достиг того идеального состояния, когда уже не еврей умильно заглядывает в глаза квартальному, а квартальный сладко лепечет еврею: "чего изволите?" Но Павел Абрамович не забыл горьких дней юности, и его мечтою, честолюбием, idee fixe – стали дети. Он главным образом стремился, чтобы их никто не мог "узнать" и вместе с тем не допускал даже и мысли о возможности их формального перехода в христианство. Вообще всеми его действиями точно руководило затаенное мстительное желание – доказать им, т. е. русским, что вот мы, дескать, какие, не хуже вас, желание естественное и присущее освободившемуся невольнику. И что ж! Ребенок, девчонка – препятствует его планам. Ей велят перед гостями стихи читать, – она молчит, как убитая, – а в детской декламирует няньке с таким пафосом, что у той только голова трещит. Гувернантки сменялись у Сары чуть ли не каждую неделю. Она их обыкновенно закидывала вопросами – зачем, отчего, почему, и, не получая удовлетворительных ответов, забрасывала книжки, и, вместо того, чтобы учить уроки, возилась по целым часам со своим любимым пуделем Валдаем. Единственное, чем можно было ее привлечь, это – музыкой. Ей попалась одна гувернантка, худенькая старушка из обрусевших англичанок, почти безграмотная. Сара, по обыкновению, не замедлила бежать от нее к своему пуделю, но, услышав раз вечером, как покинутая гувернантка играла какую-то страстно-задумчивую балладу, она оставила собаку и тихо уселась возле рояли.
– Что это вы играете, мисс? – спросила она. Гувернантка принялась объяснять.
– Сыграйте еще, – властно сказала девочка. Та повиновалась.
Когда она кончила, девочка молчала и, казалось, продолжала слушать.
– Я тоже хочу так играть, – выучите меня, – объявила она наконец. Благодаря своей музыке, гувернантка продержалась у Бергов с год. Сара выучилась бегло болтать по-английски, а старинные баллады она играла и пела с таким неизъяснимым, не детским чувством, что у старой мисс навертывались слезы, слушая ее. Любимцу своему Валдаю Сара все-таки не изменила, и он был невольным виновником ее удаления из родительского дома. У Павла Абрамовича был лакей, хитрый пронырливый парень, франт и наушник, пользовавшийся безграничным доверием барина. Во всем доме не было человека, начиная с хозяйки, которому бы Алексей (так звали лакея) не наделал неприятностей. Сара ненавидела его до такой степени, что из его рук никогда ничего не принимала. Лакей в отместку творил подлости. Однажды он на ее глазах отдавил лапу Валдаю. Несчастный пудель завизжал. Сара расплакалась и подбежала к нему. Несколько дней собака хромала. Девочка нежно за ней ухаживала, перевязывала ей лапу, носила ей сама есть, и вот раз, когда она осторожно, чтобы не разлить тарелки с супом, пробиралась к Валдаю, она увидела в полураскрытую дверь, как Алексей, привязав пуделя к ножке дивана, стегал его по больной ноге арапником. Валдай только выл да беспомощно вскидывался кверху. У Сары потемнело в глазах. Не помня себя, она уронила тарелку, в одно мгновение очутилась в комнате, вырвала у остолбеневшего лакея арапник и принялась им хлестать его по лицу с каким-то исступленным бешенством… Через неделю после этого случая ее отвезли "для перемены характера" в аристократический московский пансион m-me Roger.
Пансион был не лучше и не хуже других подобных заведений, но отличался от них особенной замкнутостью, с которой живая натура девочки никак не могла примириться. Она страстно любила мать, скучала и томилась разлукой с ней и только оживала по воскресеньям, когда та приезжала в пансион. Чуть только она, бывало, завидит подъехавший к крыльцу экипаж, как уже несется со всех ног в приемную, бросается ей на шею, целует ее бледные руки, щеки, прекрасные, черные глаза, жалуется, что "Рожа" их совсем не кормит и на этой неделе ее, Сару, три раза без обеда оставила.
– Пожадничала на свою "бурду", а я за то два ломтя хлеба с сыром украла, – повествует она о своих подвигах.
Мать укоризненно качает головой, она начинает оправдываться.
– Ах, мама, я и сама знаю, что это нехорошо, но отчего ты не хочешь, чтобы я жила дома; отдала бы меня в гимназию, я бы отлично стала учиться, а тут мне так все противно, не могу ничего делать, только и думаю, как бы кого позлить. Возьми меня домой.
– Нельзя, мой ангел, – отвечала обыкновенно мать на эти приставанья, – ты ведь знаешь, что папа этого не хочет.
Зато на каникулах – какая радость! В Рождественский сочельник m-me Roger устраивала елку, делала всем ученикам подарки: ученицы, в свою очередь, обязаны были выражать ей внимание разными сюрпризами, – и, как она, бывало, злится, если сюрприз оказывался не из дорогих. Занятия оканчивались дня за три до праздника. С самого утра начиналось приготовление пирожков из сладкого теста, которое пансионерки воровали у m-me Roger и, притащив в дортуар , съедали сырыми. Но вот, слава Богу, последняя свечка на елке погасла… ученицы начинают разъезжаться по домам. У Сары сердце падает при мысли, что за ней могут приехать не сегодня, а завтра.
Наконец, появляется экономка Амалия Карловна. – On vient te chercher, – говорит m-me Roger Саре, – male il faut tard, veux tu pas allor demain, petite?
У Сары начинает стучать в висках от такой заботливости.
– Oh, madame, il ne m’arrivera rien, bien aur , – и, не дожидаясь ответа, убегает; через минуту она, уже совсем одетая, бежит по лестнице, второпях спотыкается и летит с нескольких ступенек. Амалия Карловна ее удерживает, но она успокаивается только в санях. – "Теперь уж не оставят", – думает она вслух, чуть не бросается на шею кучеру и умоляет его ехать "ради Бога скорее", – "Еще четыре улицы осталось, еще три, две", – говорит она Амалии Карловне, довольно хладнокровно разделяющей ее нетерпение.
Лошади останавливаются у серого каменного дома с внушительным чугунным подъездом. Сара чуть не опрокидывает лакея, мчится в шубке и сапогах прямо в комнату матери, и так и повисает у ней на шее. Как-то странно звучит в тихом чинном доме смех и возня девочки, которая стремится, как можно шире, насладиться своей свободой, тормоша и теребя все, что попадается ей под руку, начиная с матери и кончая пятилетней сестренкой Лидочкой, которая от ее нежностей заливается громким плачем. Две недели каникул кажутся ей нескончаемым временем, пансион исчезает в какой-то туманной дали, и потом, как знать, мало ли что может случиться в две недели: вдруг совсем домой возьмут. Но часы летели за часами, наступал последний вечер. Отец, обыкновенно уезжавший после обеда в клуб, нарочно оставался дома, чтобы побыть с дочкой, но дочка, зная, что это он заставляет ее киснуть у "Рожи", принимает его любезности довольно холодно. У ней даже является непреодолимое желание позлить его.
– Папа, ведь мы евреи? – говорит она.
– Конечно, – отвечает отец, – точно ты этого не знаешь.
– А правда, что все евреи такие гадкие обманщики, что они после смерти все до единого в аду горят?
– Кто это тебе сказал, Сара? – надеюсь не m-me Roger?
– Нет, не она; я от многих слышала.
– Это – чистейшая глупость, советую тебе не повторять такого вздора, – говорит отец.
– Еще я слышала, – невозмутимо продолжает Сара, – будто евреи с мацой в Пасху пьют человеческую кровь.
– Ты пила ее когда-нибудь в Пасху? – сердито спрашивает отец.
– Ну, вот, – обиженно возражает девочка, – ведь мы не настоящие евреи.
– А какие же?
– Да уж не знаю какие, только не настоящие, настоящие все грязные.
– Евреи, как и русские, грязны, когда они бедны и необразованны. Если не хочешь быть грязной – учись, я ничего не жалею для твоего образования, ты должна это чувствовать.
– А я все-таки терпеть не могу жидов и непременно крещусь, когда выросту большая, – выпаливает на это Сара, досадуя, что ей не удалось разозлить его.
– Ступай вон, дерзкая девчонка, все лето просидишь в пансионе.
Он уходит, но в коридоре останавливается, до нее доносится кроткий голос матери.
– Вот плоды воспитания в чужом доме, – говорит она, – иначе быть не может.
– Оставь, пожалуйста, – отвечает отец, – я знаю, что делаю. Она должна пробыть в пансионе, по крайней мере, три года; я хочу, чтобы она свободно владела языками, чтобы у нее были светские манеры, дома она этого приобрести не может. А на философию ее – я плюю. Надо только сказать m-me Roger, чтобы глядела за ней построже.
Услыша такой приговор, Сара бросилась на кроватку и плакала до тех пор, пока не уснула.