Таков мой век - Зинаида Шаховская 14 стр.


Я видела забавную евреиновскую "Вампуку" - оперу-пародию, где влюбленная пара, нежно обнявшись, долго пела, не двигаясь с места и с непоколебимой серьезностью: "Мы бежим, бежим, бежим…". "Эфиопы" воинственно бегали и распевали: "Мы э… мы э… мы эфиопы, Мы про… мы про… противники Европы!" - а это уже было почти пророчеством. В театре "Кривое Зеркало" я посмотрела и некий фарс под названием "Судьба человека" - сатирическое представление о только что провозглашенном равноправии женщин. Двое мужчин, в кружевных пижамах, в локонах, натирали до блеска ногти (лака тогда еще не изобрели), сидя в розовом будуаре, и болтали о пустяках в ожидании своих супруг - мужеподобных, коротко стриженных, одетых в строгие темные костюмы. Они возвращались домой к обеду, каждая из своего министерства, неся под мышкой набитый бумагами портфель.

Более туманным представлялся мне долгое время фильм, шедший в "Электротеатре" Ханжонкова. Он вызывал у Клеопатры обильные слезы. В главной роли снималась очень красивая звезда тех лет Вера Холодная; ее партнером был, если память мне не изменяет, Иван Мозжухин. На экране барышня из хорошей семьи, живущая в роскоши и обрученная с воспитанником Императорского лицея, вела себя очень странно с лакеем. Я тогда не понимала, какие события привели красавицу в сильное волнение. Ее тревога нарастала, пока она не приняла как-то раз горячую ванну, вслед за чем, выйдя из ванной комнаты в прозрачном халатике - в те годы кинозвезды обнаженными не снимались, - она распахнула настежь окно (это показалось мне несусветной глупостью) и долго стояла под резкими порывами ветра, а на грудь ей ложились хлопья снега неестественной величины. Следующий кадр показывал Веру в постели. Врач беспомощно разводил руками. Она умирала. Жених предавался отчаянию, из широко раскрытых глаз его лились слезы (мне ни разу не удалось проделать такой трюк). А рыдающий лакей прятал свое горе за занавеской. Все это сопровождалось печальными аккордами, извлекаемыми тапером из фортепьяно в яме под экраном.

Но моим "подпольным" увеселениям скоро пришел конец. Уже не кинематограф, а сама жизнь готовила для меня новые образы и картины.

Я была все же достаточно взрослой, чтобы заметить, какая гнетущая обстановка встретила нас в Проне. Управляющий сбежал. Слуги же, австрийцы, Никита и Лидия дожидались нашего возвращения и распоряжений моей матери. От них мы узнали, что, как только до деревни дошла весть о революции, дудкинские крестьяне поспешили отпраздновать это событие на свой лад. Они сорвали печати, наложенные правительством на спиртохранилище, и, торопясь напиться, не стали тратить времени на то, чтобы разбавить спирт. Двое из них свалились в огромный чан, найдя там надлежащую смерть, однако остальные продолжали пьянствовать, вытащив трупы из спирта. Пили, по словам некоторых, даже пока трупы еще плавали в чане.

Возможно, чрезмерность этих возлияний на время парализовала их действия, но вскоре они снова взялись за свое.

Однажды мы увидели приближающуюся к нам толпу крестьян, настроенную совсем не дружелюбно. Их глашатаем был молодой солдат, который незадолго до того дезертировал, как поступали тогда многие. На нем была "революционная форма": ворот гимнастерки расстегнут, погоны сорваны. Звали его Чикин; умная бестия и к тому же, как мы знали, личный враг дяди Вани. Его присутствие ничего хорошего не предвещало. Мой отец - он приехал из Матова нас встретить - предложил принять гостей. Но крестьяне его не знали, и мать моя, искусный оратор, предпочла сама выйти на переговоры. Мы отказались отпустить ее одну, и в конце концов предстали все, от мала до велика, перед угрожающим лицом толпы. Австрийцы стояли поодаль, готовые вступиться в случае, если события примут дурной оборот. Однако наш "семейный выход" был истолкован как знак доверия. Некоторые суровые лица помягчели, а головы обнажились. Чикин осмотрел нашу группу холодным и пристальным взглядом; затем, не вынув приклеенного к губам окурка, протянул отцу руку и пустился в невразумительную речь, вставляя произвольно то тут, то там недавно выученные и плохо усвоенные слова (например, вместо "конфликт" он говорил "комплект"). Пока он лавировал среди словесных рифов, нам приходилось сдерживать улыбки. Он говорил, что пришел, чтобы нас успокоить; что свободные граждане не желали нам никакого зла. Лично он был скорее доволен тем, что Ивана Александровича Бернарда уже нет в живых; что же до "товарища князя", то он находил его скорее симпатичным. "Конституция, революция, аннексия, репарация, контрибуция, земля крестьянам, реквизиция, автономия, махинация…" Продираясь сквозь эту словесную галиматью, родители пытались понять суть дела.

Чего же хотели крестьяне? Поделить между собой большую часть нашего скота, выкупив его у нас за смехотворную, ими самими, назначенную цену. Относительно земли, основную часть которой они у нас арендовали, они настроены были ждать окончательного решения Временного правительства. Что же до леса, довольно значительного, входящего в Пронинское поместье, они предлагали, чтобы мы взяли его под свою охрану: его оспаривали несколько сел и, чтобы избежать конфликтов, необходимо было оставить его под надзором единственных незаинтересованных лиц, то есть бывших его владельцев. Совет каждого села будет выдавать ордера тем крестьянам, которым понадобится строительный лес, а мы должны следить за тем, чтобы вырубки без надлежащего разрешения не производились.

Пришлось на это согласиться, хотя бы для того чтобы избежать повальной вырубки леса. На том и порешили. После этого отец тотчас вернулся в Матово и настоятельно советовал матери присоединиться к нему со всеми нами.

Аппетит, как говорится, приходит во время еды. Чикин все чаще и чаще стал наведываться к нам и надзирать за тем, что происходит в Проне. Он пытался - правда, безуспешно - переманить на свою сторону наших рабочих и слуг. Каратош ответил ему, что "лучше быть лакеем у барина, чем лакеем лакея"! Каждый остался на своем месте, а мы с Дмитрием и двоюродными братьями стали играть в лесничих. У меня сохранилась моя лошадь по кличке Пупс, невысокая, но быстроходная. С утра я направлялась в лес в сопровождении моего мопса, его тоже звали Пупс. Останавливалась я у дома лесничего, молчаливого философа, который занял выжидательную позицию, не принимая ни той, ни другой стороны. Через плечо я несла свою "франкотку", а на поясе у меня был мой маленький револьвер "бульдог" с перламутровой рукоятью.

В штанах и картузе, я чувствовала себя ковбоем с Дикого. Запада, но подстерегать мне приходилось не краснокожих, а русских крестьян. В "отведенном мне секторе" я наслаждалась одиночеством, пришпоривала лошадь среди высоких и стройных стволов, пересекала тропинки, забывала обо всем на свете, погружаясь в шум листвы и пение птиц. Изредка встречала я крестьян, которых, согласно инструкции, я просила предъявлять ордера.

Все шло прекрасно до того дня, когда, привязав Пупса к дереву и развалившись в траве, я вдруг услыхала звук топора. Повинуясь только долгу, я тотчас прыгнула в седло и направилась в сторону неведомого дровосека. Недалеко от опушки я заметила того, кого искала, - им оказался сам Чикин. Дерево, над которым он усердствовал, было уже сильно подрублено, а лошадь его и телега ждали у опушки на дороге.

- Здравствуйте, Чикин! - крикнула я ему.

Он остановился и неторопливо, с топором на плече, направился в мою сторону. Вид у него был мрачный и решительный, и меня вдруг охватило чувство, что ко мне приближается опасность.

- У вас есть ордер от Совета? - спросила я, а в горле у меня пересохло.

- Ордер? Я вам покажу ордер! - ответил он.

Он подходил все ближе, и я явственно ощущала топор на его плече.

Защищаться? Конечно, револьвер мой здесь, под рукой, и на таком расстоянии я не промахнусь, но как узнать, действительно ли человек намеревается вас убить? Чикин останавливается в нескольких шагах от меня; я смотрю на него, он - на меня, ни один из нас не двигается, я держу руку на рукояти "бульдога", его рука лежит на топорище…

Наконец, я слегка пришпориваю коня, поворачиваю вправо, шагом, чтобы не походило на бегство, и кричу ему голосом, которому пытаюсь придать твердость:

- Как хотите! Во всяком случае я сообщу об этом в Дудкинский Совет!

До меня доносится его ругань, но я уже вне его власти. Страх все еще держит меня. Сердце сильно колотится, но я испытываю и некоторое удовлетворение. По всей видимости, Чикин обошелся без разрешения, и мысль о том, что нашему личному врагу придется объясняться перед своим же Советом, мне скорее нравится.

Я выезжаю из леса и по пыльной дороге направляюсь к Выселкам - хутору в несколько крестьянских дворов. Нравы там еще не совсем переменились. Я останавливаюсь, и первая встречная крестьянка приглашает меня в избу.

- Кваску хочешь?

Я пью кисленький напиток, а она смеется над моим мальчишечьим облачением.

Чикин и его топор далеко. Теперь это всего лишь интересная история, которую я всем расскажу, возвратившись домой.

Солнце склоняется к закату, нескошенные поля розовеют. Вот единственная в наших краях возвышенность над заливом еще принадлежащего нам озера. Внизу белеет песчаный карьер. Осталось только переехать мост, миновать домики священника и дьякона. Среди поспевающей уже конопли высится пугало. Я въезжаю на мост, и нашедшие под ним приют утки вылетают, шумно взмахивая крыльями. Лошадь пугается, встает на дыбы; я чуть не вылетаю из седла.

Я сделала успехи с того далекого дня, когда мой брат взгромоздил меня на першерона, распряженного после полевых работ, такого широкого, что мои ноги расходились в шпагате над его потными боками. Я только и смогла, что ухватиться за его гриву, пока он тяжелой своей поступью спускался вместе с остальными лошадьми к пруду и пил, фыркая от удовольствия. На следующий день после этого деревенского экзамена мне подарили первую мою лошадь. Я, конечно, не наездница высшего класса, но умею ездить и в английском седле, и в казачьем, и вовсе без седла, брать препятствия, заставлять лошадь слушаться моей воли. Между нами некое молчаливое согласие. Мы понимаем друг друга без слов, будто играем: она - в верховое животное, а я - во всадницу. Между людьми подобная молчаливая договоренность - я уже это знаю - достигается куда труднее.

У нас с окрестными крестьянами тоже идет игра: с одной стороны - недоверие, с другой - неприязнь; иногда краткие вспышки симпатии вселяют надежду. Так, в один прекрасный день мой брат и кузен получают приглашение быть шаферами на сельской свадьбе - будто между нами ничего и не произошло. И я с ними еду на последнюю свадьбу, которую суждено мне было увидеть в Тульской губернии.

В сияющей чистотой избе я жду прибытия из церкви свадебного шествия. Молодые едут на телеге, и подруги невесты держат над ними деревце, увешенное красными тряпицами. Отец и мать жениха стоят перед избой, держат деревянный поднос с хлебом-солью и икону. На пороге они благословляют преклонивших перед ними колена молодых, которых затем вводят в дом и подводят к красному углу. Их правые руки связаны вышитым полотенцем. Обливаясь потом в роскошных своих нарядах, они просят почетных гостей (да! мы еще состоим в этом чине!) занять места рядом с ними.

Скамей не хватает, и многим из гостей приходится слушать стоя, как девки поют старинные свадебные песни, пока бабы подносят приготовленные яства, среди которых два огромных пирога, присланных моей матерью.

Пойду ль, выйду ль в вертоград,
В огород да погулять,
Не поспел ли виноград,
Не пора ли оборвать! -

поют девки в краю, где винограда не знают, не задумываясь о том, что песня эта, по всей вероятности, пришла к ним из средневековья, из Киевской Руси.

На подносах - горы пряников, орешков и карамелек. Льется водка, веселье становится все более шумным. Языки развязываются. Под крики "Горько! Горько!" молодые целуются. Шутки, смысл которых мне неясен, вызывают грубый смех. Становится душно, как в бане, но никто не жалуется; пол постепенно покрывается шелухой от семечек. Водка все льется и льется, запевает гармонь. Все теснятся, чтобы освободить место хотя бы одной танцующей паре. Выходит женщина, плечи ее вздрагивают в такт музыке, хотя сама она стоит на месте. Сапоги ее партнера отбивают по полу все более и более стремительную чечетку. Смех, возгласы звучат все громче. Заплакал ребенок, полузадушенный в толчее; пахнет потом, табаком, луком и гвоздичным маслом. И это - тоже облик страны, где я родилась. Мне вспоминается стихотворение Лермонтова "Родина": как и он, я готова "в праздник, вечером росистым", смотреть до полночи "на пляску с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков". Но брат мой внезапно находит мое присутствие излишним и отправляет меня одну домой.

Атмосфера в Проне тем временем становится все более гнетущей. Мы живем среди неясных угроз. Соседние села - Дудкино, Выселки, Новая Деревня - собирают сходки и приглашают на них мою мать. Соперничая между собой, все они "ставят на нас". Моя мать отправляется верхом, в сопровождении мальчиков; она слушает, говорит сама, зная, что все это напрасно. Нет у нее к этим людям доверия. Мы принимаем всевозможные меры предосторожности, так как не знаем, что может взбрести им в голову. Никита натаскивает наших довольно-таки добродушных псов. Он запирает их днем, а на ночь выпускает на свободу. Кроме него самого, двоюродного брата Юры и меня, никому не разрешается их кормить. Всю ночь старик сторож по прозвищу Лягушка бродит вокруг дома, и его колотушка успокаивает меня, если я просыпаюсь среди ночи. Мы знаем, что можем рассчитывать и на австрийцев, верных наших стражей. Но мыслимо ли жить в постоянном страхе заживо сгореть или быть зарубленными, даже при решимости оказать, если потребуется отнюдь не символическое сопротивление?

В Проне Никите суждено было сойти со сцены, для крестьян - ненадолго, а для нас - навсегда. Ничто не могло убедить нашего сторожа в том, что грубыми методами добра не достигнешь. Он продолжал свирепствовать, жестоко выступая, по своему далеко не блестящему разумению, против любого проявления беспорядка. Он не только преследовал своими грубыми домогательствами баб, которых заставал одних в поле, но применял драконовские меры, даже не докладывая о том моей матери, против малейших проступков и мелких краж, которые и до революции считались столь обычным делом, что принято было на них смотреть сквозь пальцы. Если Никита находил лошадей, "преднамеренно заблудившихся" на наших пастбищах, то вместо того чтобы отогнать их в сторону деревни, он, не колеблясь, приводил их на наш конный двор. Ничто не доставляло ему большего удовольствия, как пороть мальчишек, опустошавших наши фруктовые сады. Такое поведение было чревато неприятными для него последствиями.

Действительно, наступил день, когда он предстал перед моей матерью с окровавленным лицом, разбитой челюстью и выбитыми зубами. Вспухшими губами он бормотал что-то невнятное: то ли "ельвер", то ли "ельволер". У нас был пес по кличке Орел, и моя мать спросила:

- Что случилось? Орел взбесился?

Никита отрицательно замотал головой.

- Еввер, евольвер.

Оказывается, он требовал револьвер; уж ему-то моя мать ни за что бы не доверила оружие. Наконец, нам удалось понять, что дудкинские мужики заманили его в западню, чтобы устроить над ним расправу. Однако смерти он избежал, хотя его вполне могли бы убить.

Револьвера Никите не дали, но одолжили ему лошадь, и этот человек с разбитой челюстью, со сломанными ребрами преодолел, как мы узнали впоследствии, десятки километров сперва до Епифани, а затем и до Тулы.

Дудкинские крестьяне просчитались. Им пришлось еще встретиться с Никитой в составе карательного отряда Чека, когда коммунистический режим стал по-своему расправляться с возникавшими из-за голода беспорядками.

Но в Матове все спокойно, и отец торопит нас с переездом. Там наше родовое поместье, там отношение к нам дружественное.

Итак, решено: мы покидаем Проню. Сообщаем об этом Чикину. Он страшно недоволен и приходит к нам с другими крестьянами удостовериться в том, что уезжаем мы с пустыми руками. Моя мать вступает с ним в нелегкую дискуссию. Чикин считает, что все, что находится в Проне, и даже то, что в свое время было привезено из Матова, должно остаться на месте. Ведутся переговоры, вырываются некоторые уступки. В дело вмешиваются и австрийцы. Моя мать подарила им поросят, они выращивали их и откармливали для своего личного пользования. Они утверждают, что как работники имеют право на плоды своих трудов и хотят увезти свиней в Матово, куда они решили отправиться вслед за нами. Чикин не согласен, обстановка накаляется…

Наконец, наступает день, когда под мрачным взглядом Чикина начинается первый наш исход. Нам удалось отстоять и сохранить при себе наших личных лошадей и некоторую скотину, которую два года тому назад перевезли сюда из Матова. Наше семейство в полном составе упаковало свои вещи. У нас больше нет ни гувернантки, ни домашнего учителя, но тем не менее нас очень много вместе с тетей, двоюродными братьями, Павликом Самойловым, другом моего брата (его родители в Крыму, и он стал для нас как член семьи). Скотницы, беженцы из Галиции и, разумеется, австрийцы уезжают с нами. Все мы покидаем Проню без тени сожаления. Обоз наш трогается в путь, а австрийские поросята, история которых на этом не заканчивается, остаются.

И вот я снова увидела старую усадьбу, и Медведя, и дорожку, ведущую к огороду; снова встретилась с моим другом, конюхом Василием, бесславно пришедшим с войны, вернулась в свою розовую комнатку и снова, как прежде, любовалась разлитым по цветам солнечным светом раннего лета.

В ту пору и родилась "Матовская коммуна" с таким же юридическим лицом, как и любое другое учреждение той эпохи. Все еще временное, правительство только что издало несколько декретов. В одном из них оговаривалось число десятин, которое разрешалось иметь каждому земледельцу. Оказывалось, что, если исключить пятьсот десятин, арендованных у нас крестьянами, оставшиеся за нами поля не превышали по своему размеру норм, установленных правительственным декретом (при условии деления площади полей на количество ртов, которые должны были от них кормиться). Каждый из нас, в том числе и дети, был приставлен к определенному делу: Дмитрию поручили молочное хозяйство, Наташа стала нашей экономкой, а на мою долю выпал курятник. Как "сознательные и организованные земледельцы", мы были полны решимости продвигать наше хозяйство по пути прогресса.

Дело, разумеется, не обошлось без дебатов с делегатами от крестьян. События были столь запутаны, что наши соседи из деревни Матово пребывали в некоторой растерянности. Ходили слухи о грядущих всеобщих выборах, но политические партии, обозначенные маловыразительными сокращениями: "кадеты", "эсеры", "эсдеки", малопонятными словами: "большевики", "меньшевики", оставались для них отвлеченными понятиями, что затрудняло их выбор.

- А вы за кого голосовать-то будете, товарищ князь?

- За большевиков, - отвечал с серьезным видом мой отец, и один лишь Павел, этот хитрец, догадывался о том, что это было шуткой.

Назад Дальше