Таков мой век - Зинаида Шаховская 26 стр.


Наташа направилась к прибывшим, я за ней. С ружьями на плечах два единственных стража порядка из ближайшего к Пустыньке села пришли сюда пешком после телефонного звонка из Новороссийска. Значит, моя мать добралась туда без приключений. Не замечая нашего смущения, служители полиции прошли с нами по всем комнатам, составляя протокол. Они были вооружены старыми ружьями и, собственно, не смогли бы противостоять банде "зеленых", тем не менее их недолгое присутствие нас немного успокоило. И когда, ближе к вечеру, мы услышали, как на дорожке зашуршал гравий под ногами нового посетителя, мы не побежали на сей раз унизительно прятаться в Аксиньин чулан, но лишь притаились за кустом, поджидая гостя. Совершенно неожиданно им оказался французский офицер. Он поднимался по дорожке пешком, со стеком в руке, и на голове у него красовалось светло-голубое кепи с темно-красным дном. Французский офицер в Пустыньке! Мы знали, что в Новороссийске располагалась французская военная миссия, но по какой такой причине кто-то из этой миссии вздумал нас навестить? Так или иначе, путник не был "зеленым", шел он один, и мы вышли к нему. Ах, какие странные встречи преподносила нам революция, какие удивительные свидания с друзьями, утерянными как будто навсегда! Французским офицером оказался не кто иной, как Борис Григорьев, сын петроградского полицмейстера, друг Дмитрия и наш тоже, наш кавалер на детских праздниках. Он был с нами в Проне в день, когда ранили дядю Ваню… О своей семье он ничего не знал. Добравшись до Одессы, он стал офицером связи во французской миссии - мать его, в девичестве де Вилье, была француженка. Узнав от общих друзей, что мы в Пустыньке, он попросил увольнение, чтобы нас навестить. Он и не подозревал, что попал к нам на следующий день после набега "зеленых". Это было нашей последней с ним встречей. Несколько месяцев спустя, когда союзники отказали в своей поддержке, и без того незначительной, антикоммунистической армии и когда разгром белых стал неминуем, Борис Григорьев покончил с собой.

Но пока он был здесь, с нами, принеся с собой образы нашего общего детства: вспоминался Петербург, сани, привозившие нас к Григорьевым на танцклассы, Проня и ее парк, и наши рыбалки…

Аксинья не переставала удивляться. Французский офицер, и один? Без сопровождения? В местности, где хозяйничали "зеленые", которые иностранцев не щадили? Она добавила один прибор на стол; мы ее упросили принести бутылку вина и распили ее вместе с дорогим нашим Борисом, который, впрочем, чувствовал себя не вполне спокойно из-за наших и Аксиньиных рассказов.

Мы рассчитали, что вызванные моей матерью казаки доберутся до Пустыньки не раньше чем через два-три часа. Чтобы немного отвлечься и заполнить время ожидания, мы решили пойти втроем в село Кабардинку; четыре километра туда и обратно, пустяк. По правде сказать, то была совершенно бессмысленная прогулка. Но, не слушая увещеваний запуганной своей ответственностью Аксиньи, мы двинулись в путь. Крестьянин, который подвез Бориса из Новороссийска до подъема в имение, давным-давно уехал. Большая дорога была пустынна и не внушала нам никакого доверия, но ни один из нас не захотел отступиться и не предложил вернуться назад. Под сенью северо-кавказских гор мы шли и, чтобы подбодрить себя, пели песни тульской равнины. Однако, заметив трех идущих нам навстречу мужчин, мы заставили Бориса, несмотря на его возражения, лечь в придорожную канаву: окажись эти люди "зелеными", вид его формы лишь ухудшил бы наше положение.

С огромным облегчением мы заметили наконец дома Кабардинки; снова обретя беспечность, мы бросились в бакалейную лавку и накупили там целую кучу пряников и конфет, которыми галантно решил угостить нас Борис. Обратный путь нам показался, непонятно почему, гораздо менее опасным.

- Наконец-то! - воскликнула Аксинья. - Слава Богу, вернулись! Случись что с вами, страшно подумать, что бы княгиня со мной сделала.

Наступал вечер, и ожидание становилось нам в тягость. Не уходя из сада, мы прислушивались, не раздастся ли стук копыт… Наконец послышалось бряцание оружием, отрывочные команды: прибыли казаки.

Через час мы вместе с Борисом покидаем Пустыньку окончательно, как когда-то Матово. Еще более полегчавший несчастный наш багаж следует за нами. Часть отряда располагается в доме, чтобы охотиться за нашими грабителями, а другая сопровождает нас. Те, кто остается, расседлывают лошадей и ведут их поить к ручью. Ночь расцветает огоньками светлячков. Довольно прохладно прощаемся мы с Аксиньей, она плачет: Наум арестован. Я вглядываюсь в лица нашей конной охраны; они такие же, как и лица тех людей, которые едва нас не убили. Невозможность отличить друзей от недругов повергает меня в смятение.

Перед въездом в город нас высадили в просторном и красивом имении, где располагалась база союзников. Мы должны были там оставаться под опекой хозяев дома, владельцев имения, пока не найдем прибежище в Новороссийске. Здесь мы были в безопасности, жили в комфорте, хозяева были прелестными людьми. Сад был просторен, море - совсем рядом, но присутствие английских и французских моряков напоминало постоянно о том, что война не окончена, и о неустойчивости нашего бытия. Но жизнь даровала нам еще одну отсрочку.

Случилось так, что новый и последний этап моей жизни в России проходил в Новороссийске - прежней столице одноименной губернии, охватывающей прибрежные территории Азовского и Черного морей между рекой Прутом и областью войска Донского. В широкой и глубокой бухте новороссийского порта, важной стратегической базы гражданской войны, стояли на рейде многочисленные военные суда и торговые корабли; один из них под британским флагом участвовал позже в спасении моей жизни.

Как и все южные города, Новороссийск был очень перенаселен из-за наплыва военных и беженцев. Губернатором его был тогда Тяжельников, друг нашей семьи. В Балке Адамовича, рабочем предместье этого окруженного заводами города, мы не без труда нашли прибежище, чем были обязаны моей матери - силе ее убеждения и прекрасному владению немецким языком; ей удалось преодолеть сопротивление хозяина дома, пастора местной протестантской церкви. У пастора был один глаз. Средних лет, крепкий, он происходил из прибалтийских немцев. Он так и не удосужился выучить наш "варварский" язык и, объясняясь с "туземцами", так коверкал слова, что приводил нас в восторг. У него был красивый дом, красивый сад, преданная ему экономка, финка Мария, жившая со своим мужем-садовником в маленькой сторожке. Из уважения к его сану никому не пришло в голову реквизировать у пастора лишние комнаты, и в этом неспокойном мире он вполне мог бы вести и дальше, до прихода коммунистов, свое мирное существование, если бы не поддался на уговоры и не сдал бы нам две большие комнаты на первом этаже. Пастор был добропорядочный, добродетельный человек, и от беспорядка он страдал не меньше, чем от зубной боли, а кругом царила полная анархия. И вот с нашим приездом беспорядок ворвался и в его дом.

Мой брат очень скоро вернулся в Севастополь, а Борис в Одессу, и пастор полагал, что принял под свой кров мать семейства с тремя дочерьми. Но надо сказать, что в ту пору всю огромную территорию России бороздили миллионы снявшихся с места людей, - кто в поисках тихого уголка, а кто, напротив, полей сражений. Цепляясь, если приходилось, даже за буфера вагонов, шагая с котомкой за плечами по дорогам, переправляясь вплавь через реки, ища себе пропитание, разыскивая родных, теряя в пути близких людей и любимые вещи, Петербург оказывался в Крыму, Сибирь на Кавказе, а Москва - в Сибири. Испытания каждому выпадали великие, но для русских людей беспорядок как таковой не представлялся бедствием, так как нес с собой и надежды на лучшее. Но иначе обстояло дело с бедным пастором… Он лично еще ничего не потерял, привычек своих изменять ему не пришлось, продовольственные проблемы, конечно, затронули и его, хотя довольно умеренно. Но окружающий его беспорядок превращался для него в пытку. И вот явились мы, две взрослые дамы и два подростка, безвредные на вид и даже приятные в общении. Но не успели мы въехать, как обросли огромным количеством родственников и друзей. Двоюродному брату Алексею удалось, как и нам, бежать из Тулы, и он снова записался в Корниловский полк, куда пошел служить сразу после революции. Идя по нашим следам, находя то тут, то там людей, которые с нами где-то встречались, он в один прекрасный день приехал к нам в отпуск по болезни и очутился в доме несчастного пастора. Владимир, сын тех людей, у которых Валли жила в Харькове, тоже приехал к нам на время своего отпуска из армии; затем появился Виктор Модлинский - и пошла непрерывная карусель. Пастор, разумеется, получал от этого некоторое возмещение, и немаловажное. Во время своих отпусков наши воины отправлялись с мешками в придонские и прикубанские села и с неимоверным трудом привозили оттуда и муку, и манную крупу, и масло, и мясо, которыми мы делились с хозяином дома.

Пейзаж, окружавший меня, был довольно безрадостный: рабочая окраина, заводы, среди которых цементный, хорошо охраняемый арсенал. За пределами пасторского сада глазу не на чем было остановиться.

Мне скоро должно было исполниться тринадцать лет. Иногда я испытывала новое для меня томление. Сексуальные проблемы меня нисколько не занимали. Если верить признаниям моих французских собратьев по перу, рассказывающих о своем детстве и отрочестве, то русские дети рядом с ними кажутся просто невинными ангелочками. Безусловно, я выросла в деревне и знала то, что англичане называют "фактами жизни", но тайна эта не вызывала во мне никакого любопытства. Мое воображение работало совсем в ином направлении и уносило меня в царство грез.

Какие же происходили во мне перемены в период моего созревания? Я чувствовала какое-то непонятное беспокойство, любила оставаться одна. В дни, когда дул норд-ост, резкий ветер, который иногда не дает кораблям выйти из гавани, мне доставляло странное наслаждение влезать на садовую ограду и идти по ней лицом к ветру, как бы вступая с ним в борьбу. Как-то раз я шла таким образом по стене, задыхаясь от ветра и исполненная каким-то диким ликованием, когда увидела молодую женщину: пошатываясь, она направлялась в мою сторону с пустырей, простирающихся за садом. У моих ног она рухнула наземь; ее рвало, лицо ее позеленело, движения были судорожны. Я сразу подумала, что, должно быть, у нее холера, и крикнула:

- Я сейчас позову скорую помощь!

- Нет, нет, не надо!

Я все-таки спрыгнула и побежала в околоток. Один служитель пошел со мной, но женщины и след простыл.

Ее страх перед больницей был вполне объясним. Все они были переполнены, и на постель умирающего уже готовы были положить вновь поступившего больного. Раз уж мне приходится приводить здесь время от времени воспоминания других людей, сошлюсь на один эпизод, рассказанный мне в Париже моим другом Федором Комаровым, бывшим морским офицером, который как нельзя лучше иллюстрирует тогдашнее положение раненых и больных.

- Меня перевезли в госпиталь, когда у меня были одновременно тиф и испанка. Там я пережил странное ощущение: будто присутствовал при своей собственной смерти, будто покинул уже собственное тело. Из какой-то точки в пространстве я видел самого себя, простертого на постели, вокруг стояли санитары, и один сказал другому: "Этот уже готов". Потом ничего не помню. Я очнулся в каком-то темном помещении, мне было очень холодно, и я стал настойчиво просить, чтобы меня покрыли. Но никто не отзывался, это меня сильно раздражало, потому что я совсем продрог. Затем я разглядел в темноте, что был не один, что у меня были соседи. Я заговорил с одним, затем с другим, и их молчание выводило меня из себя… Через некоторое время двери отворились, кого-то внесли на носилках. Я пробормотал: "Наконец-то! Я умираю от холода!" И увидел ошеломленных санитаров, приближающихся ко мне: "Смотри-ка, этот-то живой, надо его обратно". Оказалось, меня просто отнесли в морг!

В подобных условиях требовалось определенное мужество, чтобы согласиться лечь в больницу.

Чтобы показать всю сложность и противоречивость человеческих отношений в те времена, возвращусь к Науму, сторожу Пустыньки. Несмотря на розыск ограбивших нас "зеленых", который проводился по указанию новороссийского губернатора, найти их так никогда и не удалось: лесистые горы Северного Кавказа прекрасно укрывали "партизан". Когда Наума арестовали, моя мать хоть и не сомневалась в том, что он был причастен к совершенному набегу, но полагала вместе с тем, что, видимо, нас пощадили благодаря его заступничеству. Поэтому она за него хлопотала, и его вскоре освободили. С тех пор он регулярно приезжал к нам и привозил яйца, орехи, фрукты, масло. По праву все это скорее принадлежало ему, чем нам, но он считал справедливым делиться, поскольку, едва не привлеченный к ответственности за возможное наше убийство, оказался затем полным хозяином принадлежавшей нам земли.

Так и накануне дня моего рождения, 30 августа (или 12 сентября по новому стилю), Наум спустился из Пустыньки в город и привез продуктов. Наташа приготовила роскошный пирог. Но утром я пошла за водой (эта обязанность лежала на мне), и, когда начала качать воду из колонки, у меня закружилась и сильно заболела голова. Я не сразу в этом призналась, думая о пироге и боясь лишиться предусмотренного в мою честь праздника. Но я переоценила свои силы: не успели прийти к нам приглашенные к чаю юные морские лейтенанты, как моя мать заметила мой больной вид, приложила ладонь мне ко лбу, сунула под мышку градусник и позвала врача. Настала моя очередь заболеть тифом.

Пастор настаивал на том, чтобы меня отправили в больницу, но моя мать наотрез отказалась. Тогда всякие сношения между первым и вторым этажами были прерваны. Я вступила в период длительного бреда. Прочитанное и увиденное перемешалось у меня в голове: убитые собаки наваливались грудой на меня и мешали дышать, я задыхалась; под огромными ногами священных слонов извивались индусы, превращаясь в кровавое месиво; в лианах шипели змеи… "Убейте слонов! Убейте слонов!" - кричала я в бреду. Но даже в бессознательном состоянии я не говорила, так мне было стыдно, о других, рожденных половой зрелостью видениях: какой-то незнакомец меня целовал, обнимал, я отбивалась, но вместе с тем чувствовала неистовую радость, которую старалась скрыть от других.

Будь то днем или ночью, когда ко мне возвращалось сознание, рядом с собой я всегда видела мою мать. Меня носили на простынях в ванную комнату и погружали в прохладную воду, чтобы спал жар. Антибиотиков, разумеется, в ту пору не существовало, а достать кофе, чтобы поддержать сердце, было невозможно. Тогда-то и вмешались офицеры с британского судна "Моннэ": прослышав о моей болезни от русских морских офицеров, они поспешили принести моей матери кофе и портвейн.

Наконец жар спал, но я была чрезвычайно слаба, и слабость долго не проходила. Церебральная анемия вызывала галлюцинации, что было ненамного приятнее, чем тифозный бред. Чтобы моя мать и сестры могли наконец отдохнуть, меня поручили Владимиру, сыну тех людей, которые приютили в Харькове мою старшую сестру. Владимир был вторично ранен и контужен в бронепоезде "Гром победы"; он тоже страдал галлюцинациями. Безуспешно пытался он бороться с моими и со своими собственными страхами. "Посмотрите, здесь, в углу, дергается какой-то скелет, вы видите?" - говорила я ему, и Владимир вставал и прогонял видение - однако он сам не был уверен в том, что и вправду его рука не коснется скелета.

Наконец наступил памятный день, когда я впервые встала с постели. Владимир отнес меня в сад и усадил в кресло. Наташа закутала мне ноги в одеяло, огорчаясь моей худобой. Получив от врача профессиональное заверение в том, что я больше не заразна, пастор спустился из своих стерильных покоев и пришел меня поздравить. Он срезал для меня в саду самую красивую осеннюю розу и неожиданно расчувствовался настолько, что поцеловал мне руку. На что моя старшая сестра сказала, что стоит мне немного поправиться и из меня получится совсем неплохая пасторша.

Чудесно было возвращаться к жизни, чувствовать, как прибывают силы, освободиться от видений… Но оставался голод, настойчивый, постоянный, - и утром, и вечером, и ночью… Я только о еде и думала, только о еде и мечтала.

Владимир уехал от нас навстречу смерти - его убило вместе с его братом: в него попал тридцать один осколок от снаряда, изрешетив все тело. Красные повсеместно прорывали белый фронт. Возвращаясь вспять, деникинцы отступали к югу. Эти плохие вести совсем не обнадеживали. Люди, умудренные жизненным опытом, не ожидали ничего хорошего, а молодежь тем временем урывала от жизни немногие выпадающие на ее долю радости. По разрешению командующего морской базой мы питались в офицерском клубе в качестве родственников морских офицеров. Так как меня нельзя было оставлять дома одну, я ходила туда тоже, с матерью и сестрами. Там танцевали, устраивали праздники. На маленькой эстраде переодетый танцор Икар, стоя на пуантах, пародировал Анну Павлову; Александр Вертинский пел свои "декадентские" романсы про отчаяние, кокаин и смерть. Но его слушатели любви к жизни не теряли. Иной раз мы отправлялись большой компанией на экскурсии, осматривали Абрау-Дюрсо, где производилось русское шампанское. Навестили мы и старшую сестру дяди Вани, которая, не боясь "зеленых", осталась жить одна в маленьком своем поместье, затерянном в горах. Я помнила ее портрет, он висел в Петербурге в рабочем кабинете моего отчима, но прекрасная Олимпия с обнаженными плечами превратилась в дурно одетую старую женщину, почти крестьянку, с узловатыми пальцами, занятую своим ульем и козами.

Как-то вечером на веранде пасторского дома появился связной. Он принес послание от губернатора. На основании полицейских донесений предполагалось, что "зеленые" в ближайшем будущем совершат налет на Балку Адамовича, где у них были сочувствующие им люди. Губернатор реквизировал для нас две комнаты в гостинице в центре города и предлагал немедленно туда переселиться. Мы побросали в чемодан все необходимое, чтобы провести в гостинице несколько ночей, и предупредили пастора о возможном налете "зеленых". Пастор не захотел бежать и тем самым участвовать в очередном проявлении русского беспорядка. Он попросил связного проверить, работает ли его охотничье ружье, которое Владимир перед отъездом зарядил, и забаррикадировался у себя с намерением охранять свою жизнь и внушительных размеров библиотеку.

Часов в десять вечера мы устроились в гостинице, заселенной офицерами Добровольческой армии и союзных войск. Ночью мы по очереди вставали и шли смотреть, не горит ли наша Балка Адамовича, но все оставалось спокойным. Из осторожности мы провели еще несколько ночей в гостинице, а потом вернулись к торжествующему пастору.

Через несколько дней после предыдущей тревоги подул очень сильный норд-ост. Когда я шла за хлебом, мощный порыв ветра отнес меня за два или за три метра от двери булочной, куда я намеревалась войти. В порту готовые к отплытию суда не могли из-за ветра выйти в море. В тот же вечер, когда мы с Наташей уже легли, а в соседней комнате моя мать и Валя тоже собирались лечь спать, мне показалось, что возле входной двери в кухню послышался какой-то шум.

- Наташа, ты слышишь? - спросила я.

То лай собак, то скрип шагов по гравию, то легкий скрежет замка, который кто-то пытается открыть, - в конце концов это бесконечное повторение неприятных звуков становилось невыносимым.

Мы бросились к матери и шепотом ей объявили:

Назад Дальше