Моя сестра Елена Блаватская. Правда о мадам Радда Бай - Вера Желиховская 31 стр.


– Видите ли, что это такое, – начала она, – вы скоро едете в Петербург, устройте очень важное и очень полезное для России дело. Я хочу предложить себя тайным агентом русского правительства для Индии. Чтобы помочь торжеству моей родины над этими подлыми англичанами, я способна на все. Я ненавижу английское правительство в Индии с его миссионерами – все это личные враги мои, алчущие моей погибели. Уже одного этого достаточно, чтобы я всю свою душу положила в борьбу с ними… А что я могу наделать им больших бед в Индии – это верно… и только одна я, никто больше не годится для такой роли! Мое влияние на индусов громадно – этому мне легко представить сколько угодно доказательств… За мной по одному моему знаку двинутся миллионы индусов… Я легко организую громадное восстание… Я ручаюсь, что в год времени вся Индия будет в русских руках… Пусть мне только дадут денежные средства… многого мне не надо – вы ведь знаете меня в этом отношении! – пусть мне дадут возможность проникнуть в Индию через Россию, так как иным путем после дела Куломбши и миссионеров я не могу туда пробраться, – и я совершу одно из величайших исторических деяний!.. Я уже несколько лет тому назад, еще во время министерства Тимашева, предлагала это, но не получила никакого ответа… А теперь… теперь это для меня еще легче… в год все устрою… Помогите мне в таком патриотическом деле!..

Так вот до чего она додумалась! Вот какое мщение хочет готовить англичанам, ее не оценившим! Нет никакого сомнения, что она искренно увлеклась этим планом и считала его легко исполнимым.

– Я не могу взять на себя хлопоты в таком деле, – сказал я. – Но вот что я вам посоветую, если вы действительно желаете совершить "историческое" деяние и это не фантазия, которую вы завтра же забудете: то, что вы сейчас мне сказали, изложите подробно и обстоятельно на бумаге, приведите все доказательства вашего влияния на индусов, объясните ваш план действий и т. д. Эту бумагу пошлите Каткову, с которым у вас уже давно сношения и переписка. А затем ждите его ответа. Если вы боитесь послать такой документ по почте, дайте его мне, и я обещаю вам, что передам его Каткову. Вот все, что я могу сказать вам и сделать…

Она была крайне недовольна, и по тому, как она взглянула на меня, когда я говорил, что могу взять с собою ее документ и передать его Каткову, я даже подумал, не боится ли она такого документа именно в моих руках. Как бы то ни было, она ни разу не возвращалась к разговору об этом предмете до самого моего отъезда из Вюрцбурга.

XVII

Дня через два или три я узрел приехавшую из России госпожу X. Она трижды, по-русски, облобызалась со мною и в отменных выражениях выразила свою радость по случаю нашей вторичной встречи. Я даже провел с нею двое суток вдвоем благодаря поездке, совершенной нами в Нюрнберг, на выставку разных редкостей. У меня сохранились об этой поездке самые смешные, комичные воспоминания. Полагаю, что мои читатели не поскучали бы, если б я вздумал поближе их познакомить с этой весьма интересной как по внешности, так и по внутренним, сердечным и душевным качествам особой. Не скучен был бы также и рассказ о ее мщении, которому она подвергла меня за то, что я, разглядев Елену Петровну, ушел от знакомства с нею. Но я рассказываю о моих сношениях с Блаватской, а не с ее родными и не выхожу из намеченных мною рамок.

Вслед за госпожой X. в Вюрцбург приехали Синнетт с женою и Могини с мисс Арундэль, той самой пожилой девицей, обладавшей лицом, блестевшим, как медный самовар, и очками на вздернутом носу, с которой я познакомился у Гебгардов в Эльберфельде. Могини жил в Лондоне у этой особы. Теперь она тоже не отпустила его одного к "madame" и была всецело поглощена им, что его, как я замечал, весьма тяготило. Я заходил в квартиру Елены Петровны, чтобы побеседовать с госпожой X. и послушать ее рассказы о разного рода чертях, мертвецах и их проделках. Иной раз мы отправлялись с нею гулять, оставляя мисс Арундэль с Могини, а Синнетта с Блаватской. Они теперь по нескольку часов в день были заняты работой – "madame" диктовала этому "отличному редактору" самую новейшую правду о своей жизни. Мистрис Синнетт, очень запуганная и, видимо, несчастная дама, изображала из себя бледную и безмолвную тень.

Скоро мисс Арундэль уехала обратно в Лондон, взяв с собою не только Могини, но и Баваджи. Я тоже собрался покинуть Вюрцбург. Накануне моего отъезда, зайдя к Блаватской, я застал ее с каким-то письмом в руках, вылезающую из кожи от бешенства, кричащую и бранящуюся на весь дом.

– Что такое? Что такое? – спрашивал я.

– Да помилуйте! – завопила, именно завопила, она. – Вот уже второй раз этот негодяй выкидывает со мною такую штуку!..

– Какой негодяй? Какую штуку?

– Все он же, донжуан наш калькуттский, Могини! Представьте, тут всякие пакости, сплетни, "психисты" доканывают, а он амуры завел с какой-то англо-французской Бибишкой!.. Вот огненное любовное послание, полное клятв, сладких воспоминаний и… многого другого… подписано: "Bibi"… Она думала, что он еще здесь.

– А он уехал и… вы распечатали письмо, ему адресованное…

– Слава богу, я имею право читать всю переписку чел! Нет, вот негодяй… в такое время! Уже раз это было… клялся, что никогда больше не будет… я простила его… и вот!

– А как же вы уверяли, что он никогда в жизни и не подходил близко ни к одной молодой особе женского пола?.. Как же он не только женщинам, но и мужчинам не протягивает руку, чтобы не оскверниться?!

– А, да черти бы его взяли, этого болвана! – заглядывая в письмо и, верно напав на что-нибудь особенно убедительное, закричала вне себя "madame". – Хорош аскет! Да у него в Индии жена и дети остались!

Я не мог удержаться от хохота и поспешил уйти.

Перед отъездом я пришел проститься.

Расставаясь, я говорил:

– Ну вот, Елена Петровна, настал разлуки нашей час, и теперь уже последней разлуки. Выслушайте искренний совет мой, идущий и от головы моей, и от сердца: пожалейте себя, бросьте всю эту ужасную канитель, отойдите от теософического общества, как не очень давно сами хотели, лечитесь в тишине и пишите. У вас настоящий литературный талант, он может давать вам и средства к жизни, и удовлетворение вашему самолюбию. Вы так легко работаете – пишите же, пишите в русские журналы обо всем, что видели и знаете, только бросьте все это, всех этих махатм и чел, всех этих англичан и индусов… Пусть хоть вечер вашей жизни будет тих и ясен. Не берите лишней тягости на душу, остановитесь…

– Поздно! – глухо сказала она. – Для меня возврата нет.

И тотчас же совсем уже иным тоном прибавила:

– Знайте, что все предсказания "хозяина" исполнятся… теперь уже не позже как через полтора месяца!

Этими последними словами она дала мне возможность расстаться с ней навсегда без чувства жалости…

Заехав на короткое время в Страсбург, я отправился в Париж, с тем чтобы, повидав моих французских друзей, спешить в Россию. К моему изумлению, m-me де Морсье встретила меня вопросом, не знаю ли я чего-нибудь о деяниях Могини? Я ответил ей, что накануне моего отъезда из Вюрцбурга напечатала какое-то нежное послание, обращенное к интересному индусу, и при этом воскликнула: "Ах, негодяй, это он уже второй раз выкидывает со мною такую штуку!".

– Знаете ли, это очень важно, очень важно! – смущенно повторяла m-me де Морсье.

– Не знаю, насколько это важно, но думаю, что вам весьма скоро придется изменить мнение не только относительно челы Могини, но и относительно весьма многого.

– К несчастью, кажется, вы правы, – уныло проговорила она.

– Что же случилось и что вы знаете?

Но она все еще хваталась за последние соломинки, а потому не решалась говорить до срока.

– Теперь я еще должна молчать, не спрашивайте меня ни о чем, – объявила она.

– И вы меня покуда ни о чем не спрашивайте. Я вернусь месяца через два, самое большее три, из Петербурга, и к тому времени у меня, надеюсь, будет готово интересное сообщение для парижских теософов.

На том мы и расстались. Пока я был в России, разыгралась самая возмутительная история, поднятая "жертвой" донжуанских наклонностей Могини. Впрочем, эта "жертва", которую я видел, вовсе не имела вид несчастной, убитой горем особы. Она оказалась весьма решительной и чуть было не довела дело до суда. Но и без суда история вышла и громкой, и характерной, а Блаватская сыграла в ней весьма скверную роль. Документы всего этого дела находятся в моем распоряжении; но оно так противно и полно таких циничных подробностей, что я не могу на нем остановиться. Я упомянул об этом инциденте лишь для того, чтобы показать, какого рода "святых" представляли из себя избранные челы фантастических махатм и проповедники теософического учения.

Я еще в Париже и потом в Петербурге стал получать от Блаватской письма. Она ни за что не хотела признать, что наши сношения покончены, что я навсегда простился с нею. К тому же, обдумав все происшедшее между нами, она, естественно, должна была добиваться моих ответных писем, чтобы в случае чего иметь возможность говорить: "Помилуйте, мы в самых лучших отношениях и переписке, вот его письма!".

Она рассчитывала на мою жалость к больной и старой женщине, наконец, на мою "вежливость". Ну как же я не отвечу, когда она так жалуется на свои страдания и взывает к моему сердцу?

Однако я нашел, что слишком довольно и что дальнейшая переписка с дамой, "проведшей семь лет в Тибете", не может уже доставить мне ни пользы, ни удовольствия. Я перестал отвечать на ее письма.

Она принимала шутливый тон, мило журила меня за молчание, приписывала: "Не ответите – Бог с вами и писать не буду "вдова Аш-Пе-Бе" или: "Ваша навек veuve Blavatsky"". Я молчал, а она все же писала.

Наконец дождь ее писем прекратился, и я уже начинал думать, что она обиделась и замолчала навсегда. Я был несказанно рад этому, так как именно тогда, в Петербурге, мне пришлось от нескольких лиц, главное же от г-жи У. и ее семьи (почтенная г-жа У. была в это время с Еленой Петровной в размолвке), получить самые неожиданные сведения. Сведения эти были весьма важны для характеристики создательницы теософического общества и для сопоставления с ее собственными показаниями, изустно и печатно, посредством Синнетта и Ко, распространяемыми ею.

Передо мной восстал, как оказалось, хорошо известный весьма многим в России образ искательницы приключений, прошедшей через все, через что может только пройти женщина. Все ее поразительные приключения могли бы забыться. Но ведь вот она становится во главе религиозного движения и объявляет себя даже не кающейся Магдалиной, а "чистой, непорочной весталкой". Ввиду таких заявлений, придуманных ради привлечения и увлечения доверчивых людей, обстоятельства менялись…

Вдруг получаю от 9 декабря (по новому стилю) из Вюрцбурга французское письмо, написанное совершенно незнакомым мне почерком. Гляжу на подпись: Примите уверения, мсье, в выражении моего глубочайшего уважения. Вахтмейстер. Вспоминаю, что Блаватская говорила мне как-то вскользь о какой-то датчанке, графине Вахтмейстер. Читаю и удивляюсь: эта незнакомая мне дама, соболезнуя моему нездоровью, происходящему от неправильного кровообращения, о чем она слышала от госпожи Блаватской, желает меня вылечить.

Затем эта добрая дама входила во все подробности и рекомендовала мне, находящемуся в Петербурге, тотчас же приобрести таинственные капли, продающиеся только в Лондоне, и употреблять их таким-то и таким-то образом, а через неделю написать ей о результате. "Et alors nous verrons" [А тогда мы увидим – фр.], – говорила она.

Но дело, само собой разумеется, было не в каплях, а в следующей приписке:

"…Мадам (Блаватская) надеется скоро получить о вас известия и что вы ответите на ее письма; если желаете доставить ей удовольствие, пришлите ей старые марки, которые она собирает для своей тетки; дело тут в количестве, а не в качестве".

Вот к какой маленькой хитрости прибегла Елена Петровна. Она подвигла свою новую приятельницу написать это письмо, рассчитывая, что незнакомой мне даме, которая желает вылечить меня от болезней, я уж непременно отвечу. Но это было шито до того белыми нитками, что я совершил огромную невежливость и оставил любезное послание гр. Вахтмейстер без ответа. Мне не пришлось раскаиваться в своей невежливости, так как дальнейшие сведения об этой даме оправдывают мой образ действий.

Прошло еще около двух месяцев. Я за это время пополнил мой багаж достоверными сведениями о Блаватской и сообщил о результате моих расследований мистеру Майерсу и Шарлю Ришэ. Затем я вернулся в Париж, где застал m-me де Морсье совсем больную и расстроенную скандальным делом Могини.

Теперь она была достаточно подготовлена, и я рассказал ей все о моем пребывании в Вюрцбурге и о сведениях, полученных мною в Петербурге.

– Это лишь подтверждает то, что мне, к несчастью, уже самой известно, – сказала она и в свою очередь сообщила мне парижские новости и показала письма к ней Блаватской, в которых наша "madame" не стеснялась и выказала себя с самой отталкивающей стороны.

Через несколько дней я, к величайшему моему изумлению, получил от Блаватской новое послание на многих страницах. Она как ни в чем не бывало рассказывала мне по-своему, отвратительно и цинично, инцидент Могини. Но теперь милый чела был у нее уже не негодяем, а невинной жертвой ужасной девицы, которая хотела обольстить его. Затем она, тоже по-своему, передавала мне содержание отчета Годжсона, только что опубликованного Лондонским обществом для психических исследований, и, конечно, находила, что этот отчет ничего не стоит и что Годжсон ничего не доказал…

Она ни слова не говорила о письме ко мне гр. Вахтмейстер, оставшемся без ответа, но писала об этой даме следующее:

"Вот графиня Вахтмейстер, и она видала "хозяина" и не раз, в эти два года несколько десятков раз. А здесь видит ежедневно, как это вам засвидетельствует ее собственноручное письмо, которое будет напечатано. И она знала "хозяина" прежде, нежели познакомилась со мной и сделалась "теософкой"".

Г-жа Желиховская в статье своей ("Русское обозрение", 1891, декабрь, с. 587) тоже особенно рекомендует гр. Вахтмейстер вниманию русских читателей и сообщает о ней такие сведения: "…Она отдала всю жизнь свою и все состояние делу теософии, была неразлучна с Е. П. Блаватской и постоянно и ныне работает в лондонской конторе теософического общества в Сити (7 Duke street), заведуя ею".

Затем г-жа Желиховская приводит выдержки из дружеских к ней писем гр. Вахтмейстер относительно святости Елены Петровны и особенно указывает на графиню как на самого достоверного свидетеля всех чудес, сотворенных Блаватской.

Решительно не знаю, насколько верны приведенные выше сведения о прошлом гр. Вахтмейстер, но если они верны, то приходится сожалеть, что эта дама так прекрасно начала свою жизнь и так плохо ее кончает. А затем является сам собою естественный и законный вопрос, кто же она такая? Несчастная ли жертва Блаватской и теософического общества, отдавшая ему не только свое состояние, но и свой рассудок, или женщина, сознательно погубившая свою душу, сделавшись сообщницей Блаватской и лжесвидетельницей не только ее обманных феноменов, но и ежедневных появлений "хозяина", когда не было даже адиарских "кисейных" приспособлений? Если она, по заявлению г-жи Желиховской, управляет ныне столь разросшимися делами лондонской конторы теософического общества, то довольно затруднительно признать ее невменяемость. А потому, значит… но вернемся к делу.<…>

XVIII

Прочтя письмо Елены Петровны, я ответил ей, прося оставить меня в покое, сидеть смирно и не лезть в петлю. Я повторял также совет, данный ей мною при нашем прощании в Вюрцбурге. На это я получил от нее такой документ, из которого она выяснялась вся целиком и перед которым бледнели даже ее вюрцбургские признания. Она озаглавила его "Моя исповедь" – и вот что я прочел в этом послании:

"Я решилась (два раза подчеркнуто). Представлялась ли когда вашему писательскому воображению следующая картина: живет в лесу кабан – невзрачное, но и никому не вредящее животное, пока его оставляют в покое в его лесу с дружелюбными ему другими зверями. Кабан этот никогда отродясь никому не делал зла, а только хрюкал себе, поедая собственные ему принадлежащие корни в оберегаемом им лесу. Напускают на него ни с того, ни с сего стаю свирепых собак; выгоняют из леса, угрожают поджечь родной лес и оставить самого скитальцем, без крова, которого всякий может убить. От этих собак он пока, хотя и не трус по природе, убегает, старается избежать их ради леса, чтобы его не выжгли. Но вдруг один за другим присоединяются к собакам дотоле дружелюбные ему звери; и они начинают гнаться за ним, аукать, стараясь укусить и поймать, чтобы совсем доконать. Выбившись из сил, кабан, видя, что его лес уже подожгли и не спастись ни ему самому, ни чаще, что остается кабану делать? А вот что: остановиться, повернуть лицом к бешеной стае собак и зверей и показать себя всего (два раза подчеркнуто), как он есть, т. е. лицом товар, а затем напасть, в свою очередь, на врагов и убить стольких из них, насколько сил хватит, пока не упадет он мертвый и тогда уже действительно бессильный.

Назад Дальше