Моя жизнь. Том II - Вагнер Рихард Вильгельм 31 стр.


Из круга знакомых Листа меня продолжал посещать молодой князь фон Сайн-Витгенштейн, искусный дилетант-скульптор, часто заставлявший меня позировать для медальона, который он с помощью Китца вылепил довольно удачно. Очень важна была для меня консультация с молодым врачом Линдеманом [Lindemann], другом Китца, который старался отговорить меня от гидротерапии в пользу теории ядов. Благодаря покровительству парижской аристократии ему удалось произвести в присутствии приглашенных врачей в одном из госпиталей целый ряд опытов над самим собой: он впрыскивал различные яды и точно проверял их действие на организм. Он уверял, что меня нетрудно излечить окончательно, если экспериментальным путем удастся в точности установить, какая металлическая субстанция может повлиять на мои нервные токи. При острых страданиях он рекомендовал совершенно спокойно принимать лауданум. Во всех остальных случаях он считал наиболее подходящим лекарством валерьяновый корень.

286

Страшно утомленный, с чрезвычайно возбужденными нервами, я в конце октября покинул вместе с Минной Париж. С досадой и недоумением я спрашивал себя, ради чего я истратил столько денег. Однако, рассчитывая на то, что успех моих опер в Германии улучшит мое материальное положение, я возвратился в свою цюрихскую квартиру несколько успокоенный, с полной решимостью не покидать ее раньше, чем не будет закончена музыка хотя бы к некоторым частям моих драм на тему Нибелунгов. Тотчас же, в начале ноября, я взялся за работу, которую столько раз приходилось откладывать. С конца марта 1848 года протекли пять с половиной лет, в течение которых я не написал ни одного такта, и вот, когда мне вновь удалось обрести хорошее настроение для работы, я почувствовал, что блуждания души моей кончились и что наступило возрождение. Что касается техники композиции, то с первой же страницы я убедился, что не смогу оркестровую прелюдию, задуманную в Специи, задуманную в каком-то полузабытьи, записать на двух нотных станах, как я это делал раньше. Поэтому я решил взяться за большие партитурные листы. С тех пор я стал набрасывать карандашом только беглые заметки, а затем я приступал к завершению партитуры. Такой способ работы сделался для меня впоследствии источником разных затруднений, так как довольно часто случалось, что я забывал содержание беглых набросков, и мне стоило больших трудов восстановить первоначальную музыкальную идею. Однако при написании "Золота Рейна" эта трудность не давала себя еще знать: 16 января 1854 года был готов композиционный эскиз всей вещи. В прологе, таким образом, был намечен главнейший тематический материал для всех четырех частей моего цикла.

Мои надежды на то, что работа принесет мне лучшее настроение и физическую бодрость, оправдались вполне. О внешних событиях в моей жизни за это время у меня сохранились самые смутные воспоминания. В первые месяцы нового года я дирижировал несколькими концертами. По желанию Зульцера я поставил в программу одного из них увертюру к "Ифигении в Авлиде", снабдив ее новым окончанием. Дело в том, что меня не удовлетворял конец увертюры, написанный раньше Моцартом, и в статье, помещенной в музыкальной газете Бренделя, я постарался объяснить мой взгляд на возникающую здесь музыкальную проблему. Все это не мешало мне, однако, работать над партитурой "Золота Рейна", которую я писал очень быстро, карандашом, на отдельных листках. 28 мая была закончена его инструментовка.

287

В домашних делах моих за это время почти ничего не изменилось. То, что было добыто усилиями последних лет, осталось неприкосновенным. Только в денежных делах я стал опять испытывать некоторые затруднения, так как при устройстве квартиры и разных других материальных рассчетах я слишком понадеялся на рост доходов с постановки моих опер в различных городах. Но – увы! – большие театры, самые для меня выгодные, по-прежнему не проявляли никакого интереса к моим произведениям. Особенно меня огорчало то обстоятельство, что мне до сих пор не удавалось завязать прочных связей с Берлином и Веной. Все это действовало на мое настроение угнетающим образом, и весь год был преисполнен для меня тяжелых забот. Я искал забвения в усиленной работе и вместо того, чтобы заняться перепиской партитуры "Золота Рейна", принялся за композицию "Валькирии". К концу июля была закончена первая сиена. Но тут моя работа была прервана поездкой в Южную Швейцарию.

Швейцарское музыкальное общество пригласило меня взять на себя руководство Музыкальным фестивалем, который должен был состояться в этом году в Сионе. Я отклонил приглашение, но обещал, если художественно-артистическая сторона концертов будет стоять на должной высоте, приехать и продирижировать [Седьмой] A-dur–ной симфонией Бетховена. Вместе с тем я имел в виду посетить в Монтрё, у Женевского озера, Карла Риттера, незадолго перед тем поселившегося там со своей молодой женой. Здесь я провел около недели. С болью в сердце пришлось убедиться, что жизнь молодой четы не предвещает для нее прочного счастья в будущем. Оттуда я вместе с Карлом отправился в Валлийский кантон на Музыкальный фестиваль, о котором говорил выше. По дороге туда, в Мартиньи, к нам присоединился странный молодой человек, некто Роберт фон Горнштейн, который уже в прошлом году, во время моих больших симфонических концертов, был представлен мне в качестве юного энтузиаста и музыканта. Узнав о том, что я буду дирижировать Музыкальным фестивалем, он предпринял путешествие из Швабена в Валлийский кантон. Его присутствие было нам приятно, особенно Риттеру, который имел теперь компаньона для всякого рода авантюр.

Приехав в Сион, я убедился, к великому огорчению и вопреки всем моим ожиданиям, что организация фестиваля плоха и что средства, затраченные на устройство концерта, ничтожны. От звучности небольшого оркестра, игравшего в маленькой церкви, которая служила вместе с тем и концертным залом, у меня сложилось отталкивающее впечатление. Возмущенный легкомыслием комитета, позволившего себе пригласить меня при таких условиях, я написал несколько слов руководителю фестиваля, музикдиректору Метфесселю из Берна. Я распрощался с ним без особых церемоний и, быстро собравшись в путь, взял место в отъезжавшем почтовом дилижансе, не известив даже об этом своих молодых друзей. Их неожиданное для меня поведение, которое дало мне материал для интересных психологических наблюдений, заставило меня поступить таким образом. Когда, расстроенный антихудожественными впечатлениями, какие я вынес из церкви, я пришел к обеду в гостиницу, мое дурное расположение духа вызвало у них мальчишеский хохот, носивший оттенок нахальства. Это веселое настроение явилось продолжением разговора, который они вели до меня. Мои замечания, даже вспышка гнева не могли заставить их перейти на более приличный тон. Пораженный этой выходкой, я покинул зал, быстро упаковал вещи и так секретно приготовился к отъезду, что они узнали о нем только спустя некоторое время.

Я отправился на несколько дней в Женеву и Лозанну, затем – по пути домой – заехал в Монтрё, где осталась молодая госпожа Риттер, чтобы еще раз с нею повидаться. Здесь я застал обоих молодых людей. Сконфуженные моим внезапным отъездом, они покинули злосчастное празднество и явились сюда, чтобы узнать что-либо обо мне. Ни единым словом я не упомянул об их невоспитанности. А так как Карл сердечно просил меня погостить у него короткое время, и меня действительно интересовало художественное произведение, недавно им законченное, я остался в Монтрё на несколько дней. Риттер написал комедию "Алкивиад". Форма и замысел ее отличались необычайными тонкостью и живостью. Уже в Альбисбрунне Карл говорил мне о плане этой работы и показал изящный кинжал, на котором было выгравировано "Алки". Такой же кинжал, но с подписью "Виад", находился у молодого друга, актера, оставшегося в Штутгарте. Но Карл без символической помощи таких кинжалов нашел в молодом Горнштейне человека, который как бы дополнял его "алкивиадовскую" натуру. Весьма вероятно, что они хотели разыграть тогда в Сионе "алкивиадовскую" сцену "Перед Сократом". К счастью, комедия показала мне, что как драматург Карл выше самого себя, и я очень сожалею, что трудности постановки помешали появиться этой вещи на театральных подмостках. Горнштейн тоже вел себя с подкупающей скромностью. Я пешком проводил его из Веве [Vevey] в Лозанну, куда он направлялся. В своем дорожном костюме с ранцем через плечо он имел довольно смешной и трогательный вид.

288

Минуя Берн и Люцерн, я проехал ближайшей дорогой в Зелисберг [Seelisberg] на Фирвальдштетском озере. Там находилась моя жена, лечившаяся альпийским молоком. Ее сердечные приступы, которые уже раньше давали себя знать, как я это в свое время заметил, стали учащаться, и ей было рекомендовано пребывание в Зелисберге для подкрепления сил. Терпеливо я сносил в продолжение нескольких недель все неудобства жизни в швейцарском пансионе. К сожалению, жена часто раздражалась моим присутствием в пансионе, с порядком которого она вполне свыклась, так что я только вносил элемент беспокойства в ее уютный образ жизни. Но мне были полезны свежий воздух и ежедневные продолжительные прогулки по горным тропинкам. Мысленно я даже облюбовал уединенное местечко в горах, где мне хотелось бы построить для себя небольшой деревянный домик, чтобы иметь возможность спокойно работать.

В конце июля мы вернулись в Цюрих, где я снова занялся композицией "Валькирии". Наброски к первому акту были сделаны мною в августе. Так как в это время меня сильно угнетали материальные заботы, а с другой стороны, я очень нуждался в абсолютном покое, то я охотно согласился с желанием моей жены посетить своих родных в Дрездене и Цвиккау. Она уехала в начале сентября, и вскоре я получил письмо, в котором она сообщала о своем посещении Веймара, где была чрезвычайно любезно принята в Альтенбурге княгиней Витгенштейн. Там же она виделась с женой Рёкеля, которую с удивительным самоотвержением поддерживал его брат. Со свойственной ей энергией – это был прекрасный шаг с ее стороны – Минна решилась поехать оттуда в тюрьму Вальдхайм на свидание с Рёкелем, к которому вообще относилась в высшей степени отрицательно, чтобы лично ему передать известия о жене. Об этом она сообщила мне со странной иронией: Рёкеля она застала довольным и веселым, и, по-видимому, ему уже не так плохо живется.

Тем временем я всецело ушел в мою работу. 26 ноября я окончил переписку "Золота Рейна". В мирной тишине моего дома я познакомился с книгой, изучение которой имело для меня громадное значение. Я говорю о сочинении Артура Шопенгауэра "Мир как воля и представление".

289

На эту книгу мое внимание обратил Гервег. При этом он рассказал мне следующие интересные подробности относительно нее. Сочинение это появилось в печати более тридцати лет назад и только недавно было странным образом вновь открыто. О книге он узнал из статьи Фрауенштэдта, в которой излагалась ее история. Я тотчас же почувствовал к ней глубокий интерес и принялся читать ее. Не раз я ощущал в себе потребность разобраться в важнейших вопросах философии. Уже в прежние годы, во время пребывания в Париже, меня толкнули на изучение философии разговоры с Лерсом, и я стал искать утоления жажды знаний в изучении работ Фейербаха, так как мне казалось, что они дадут мне то, чего я не мог найти в книгах Шеллинга и Гегеля, в лекциях лейпцигских профессоров, которые я слушал в дни моей юности. С первых страниц меня притягивала не столько своеобразная судьба книги, сколько ясность и мужская точность в изложении и анализе сложнейших метафизических проблем. Правда, меня заранее подкупила в пользу этого мыслителя статья одного английского критика, в которой тот чистосердечно признавался, что его смутное и недостаточно осмысленное преклонение перед немецкой философией обусловлено полной ее недоступностью, особенно у Гегеля. При изучении книги Шопенгауэра автор убедился, что причина заключалась не в его неспособности к философскому мышлению, а в преднамеренной запутанности изложения у германских философов вообще.

Как всякий человек, много размышлявший о сущности жизни, я прежде всего искал конечных выводов шопенгауэровской системы. Меня совершенно удовлетворяла его эстетика, в которой я особенно поражался его глубокомысленным взглядам на музыку, но, как это поймет всякий, кому пришлось пережить то, что я тогда переживал, мне стало жутко, когда я выяснил себе, что нравственная философия Шопенгауэра сводится к умерщвлению воли жизни, в отрицании которой он видел единственный путь к истинному и полному преодолению ограниченности нашего индивидуального ощущения и восприятия мира. Тема эта выступила с полной ясностью для меня впервые. Тем, кто искал в философии теоретического обоснования для политической и социальной агитации на пользу "свободного индивидуума", она решительно ничего не давала, ибо Шопенгауэр искал особенных путей, ведущих к уничтожению самого инстинкта личности. Вот с чем я вначале не мог примириться: считая, что радостное эллинское миросозерцание, мечту о котором я вложил в свое произведение "Произведение искусства будущего", коренится во мне глубоко, я не решался сразу от него отделаться. Но Гервег одним верным замечанием рассеял мои сомнения на этот счет. Сознание призрачности мира явлений, так сказал он мне, составляет основную тему каждой трагедии и интуитивно присуще всякому великому поэту, великому человеку вообще. Я еще раз прочел поэму о Нибелунгах и, к своему изумлению, понял, что с этим мировоззрением, вызвавшим во мне такое смущение при чтении книги Шопенгауэра, я давно уже сжился в своем собственном творчестве. Только теперь я понял своего Вотана.

Потрясенный до глубины души, я снова принялся за основательное изучение книги Шопенгауэра. Прежде всего я решил уяснить себе содержание ее первой части, глубокую разработку учения об идеальности мира явлений, казавшегося до сих пор реально обоснованным в пространстве и времени, и мой первый шаг в этом направлении заключался в уяснении необычайной трудности проблемы. Отныне я в течение многих лет не выпускал этой книги из рук, и уже летом следующего года я проштудировал ее в четвертый раз. Ее влияние на меня, все более и более усиливавшееся, было настолько велико, что в дальнейшем оно оказало самое решительное воздействие на все мое мировоззрение. Благодаря ей я стал сознательно относиться к тому, к чему прежде относился только сквозь призму чувства. Со мною случилось здесь то же самое, что случилось по отношению к музыке, когда благодаря импульсу, полученному от старого учителя Вайнлиха, я серьезно занялся контрапунктом. Все мои статьи, написанные впоследствии по тому или иному поводу, касавшиеся наиболее близких мне вопросов искусства, всегда носили печать влияния философии Шопенгауэра.

Назад Дальше