298
Я был очень взволнован встречей с Берлиозом на званых обедах у Сэнтона. Я увидел измученного, как бы чем-то подавленного, в то же время редко одаренного человека. Мое путешествие в Лондон было вызвано погоней за развлечением, жаждой внешнего возбуждения, и я невольно испытывал некоторое нравственное удовлетворение, видя Берлиоза, во много раз более заслуженного, чем я, прикатившего сюда исключительно ради ничтожного заработка, ради каких-то нескольких гиней. Он казался утомленным, на лице его лежал отпечаток безнадежности, и я чувствовал глубокое сострадание к этому человеку, на мой взгляд, далеко превосходившему по таланту всех своих соперников. Берлиоз был очень доволен той веселой непринужденностью, с какой я держался при встречах с ним. Этот замкнутый в себе, мало разговорчивый человек заметно оттаивал и оживлялся в хорошие часы наших бесед. Он рассказывал мне много забавного про Мейербера, о том, что трудно было противостоять его вкрадчивому, заискивающему обращению, той лести, с какой он подъезжал к критикам в чаянье хвалебных рецензий. Первому представлению своего "Пророка" он предпослал обычный Diner de la veille. Берлиоз под каким-то предлогом отказался от этого приглашения. Тогда Мейербер обратился к нему с нежными упреками, прося загладить глубокую обиду, какую он ему нанес своим отказом, "хорошенькой статьей" о его опере. Берлиоз ответил, что в парижской газете отзываться неодобрительно о Мейербере неловко.
Труднее было мне сговориться с Берлиозом по вопросам чисто художественным. Тут он являлся самоуверенным французом с устоявшимися собственными взглядами. Стоя на определенной точке зрения, он и не задавался вопросом, правильно ли понял идеи своего партнера. Так как я чувствовал себя достаточно уютно с моим собеседником, то, внезапно почувствовав легкость в общении на французском языке, к собственному огромному изумлению, пробовал высказать ему свои мысли о тайне "художественной концепции". При этом я старался объяснить свой взгляд на влияние внешних впечатлений на душу. Впечатления эти держат нас в плену, пока мы не освободимся от них движением внутренних сил, которые не порождаются никакими воздействиями извне. Внешние впечатления только пробуждают их из того глубокого дремотного состояния, в котором они находились. Не впечатления, а освобождение от них создает художественный образ. Берлиоз, выслушав меня, улыбнулся, как бы снисходительно соглашаясь со мной, и сказал: Nous appelons cela: digérer. Я удивился той легкости, с какой он в одном слове выразил мысль, изложенную мной с таким трудом. Впрочем, меня немало удивило и внешнее поведение моего нового друга. Я пригласил его на свой последний концерт, а потом и на маленький прощальный обед, который я дал своим немногочисленным друзьям у себя на квартире. Берлиоз просидел у меня очень недолго и скоро удалился под предлогом нездоровья. Друзья мои не скрыли от меня, что он расстроен теми овациями, которые мне устроила публика при прощании.
299
Остальные мои знакомства в Лондоне не представляли особенного интереса. Меня порадовал только некий Эллертон, красивый, симпатичный господин, зять лорда Брума, поэт, большой любитель музыки и, к сожалению, композитор. Он представился мне на одном из филармонических концертов и не постеснялся, приветствуя приезд мой в Лондон, выразить надежду, что я положу предел преувеличенному обожанию Мендельсона. Это был единственный англичанин, который оказал нам особенный почет, угостив меня и моих ближайших друзей в Университетском клубе [University Club] обедом, давшим полное представление о великолепии такого рода учреждений в Лондоне. После приятной беседы я узнал, однако, и слабые стороны английских пирушек. Моего хозяина, как будто это так и полагалось, увели домой под руки. Он еле держался на ногах и не мог идти один.
Оригинального человека встретил я в лице старомодного, но в высшей степени милого композитора Поттера. Мне пришлось дирижировать его симфонией, которая при крайне скромных размерах отличалась изящной контрапунктической работой и очень заинтересовала меня. Сам композитор, старенький, приветливый чудак, он относился ко мне с боязливой почтительностью. Я настоял на том, чтобы Andante его симфонии, действительно красивое и интересно написанное, было исполнено в надлежащем темпе. Он относился к своему произведению с полным недоверием. Боясь навеять на публику скуку, он хотел, чтобы ее "отмахали" как-нибудь поскорее. Зато какой благодарной радостью сияло его лицо, когда я этим Andante, исполненным в моем темпе, доставил ему огромный успех и вызвал рукоплескания по его адресу.
Менее симпатичен был мне некий Макфаррен, надутый, меланхоличный шотландец, произведения которого, как уверял меня комитет Филармонического общества, очень ценились. Последний был, по-видимому, слишком горд, чтобы совещаться со мной по поводу предполагаемого исполнения одной из его симфоний. Мне было приятно, что симфония эта, которая совершенно мне не нравилась, была отставлена, а вместо нее была выбрана увертюра Steeple-Chase, чрезвычайно оригинальная вещь дико-страстного характера. Я провел ее с громадным наслаждением.
Знакомство с купцом Бенеке [Beneke] и его семейством – Везендонк дал мне рекомендацию, желая найти для меня "дом", куда можно пойти во всякое время, – связано было с большими неудобствами. Приходилось совершать далекое путешествие в Камбервель [Camberwell], чтобы изредка являться на приглашения и разделить общество людей, у которых останавливался Мендельсон во время своих приездов в Лондон. При мне они сейчас же заводили о нем речь, восторгались моим исполнением его вещей и сообщали мне черты "богато одаренной натуры" покойного. Говард [Howard], секретарь Филармонического общества, приятный, честных правил старик, один, как он полагал, из круга моих английских знакомых, старался доставить мне развлечение. С его дочерью я посетил несколько раз итальянскую оперу в театре Ковент-Гарден. Я слушал там "Фиделио" в скверном исполнении на речитативный манер, с грубыми немцами и безголосыми итальянцами. Больше я не ходил в этот театр.
Когда, покидая Лондон, я пришел прощаться с Говардом, я был поражен, встретив там Мейербера. Он приехал хлопотать о постановке своей "Северной звезды". Увидев его, я мгновенно вспомнил, что Говард, которого я знал лишь как секретаря Филармонического общества, был также и музыкальным критиком Illustrated News ["Иллюстрированных новостей"]. Вот почему и заискивал перед ним великий оперный композитор! У Мейербера буквально подкосились ноги, когда он увидел меня. Это, в свою очередь, произвело на меня такое впечатление, что мы не сказали друг другу ни слова. Говард очень удивился. Он сообразил, что мы знакомы. Наконец, он спросил меня, знаю ли я Мейербера, в ответ на что я ему рекомендовал поговорить с Мейербером обо мне. Когда я однажды вечером снова встретился с Говардом, он стал меня уверять, что Мейербер отзывался обо мне с величайшим уважением. Тогда я посоветовал ему прочесть несколько номеров парижской Gazette musicale, в которой Фетис недавно предал гласности мнения обо мне господина Мейербера, выраженные в менее привлекательной форме. Говард покачал головой и сказал, что не понимает, "как это двое великих композиторов могли встретиться так странно".
300
Приятной неожиданностью было для меня посещение старого друга Германа Франка, который жил тогда в Брайтоне и только на несколько дней приехал в Лондон. Мы много беседовали с ним, и я старался сделать все, чтобы он получил правильное представление о моей особе, так как за последние годы, пока мы с ним не видались, он наслушался невероятных чудес обо мне от немецких музыкантов. Прежде всего он выразил удивление по поводу моего пребывания в Лондоне, где, как он думал, почва для проведения в жизнь моих идей была совсем неподходящей. Что он под этими идеями разумел, я так и не понял. Я просто рассказал ему о причинах, побудивших меня принять приглашение Филармонического общества, дирижирование концертами которого в текущем году я намеревался отклонить, чтобы немедленно вернуться в Цюрих к моим работам. Мой друг предполагал услышать от меня совсем другое: он думал, что я намереваюсь завоевать солидное положение в Лондоне и отсюда объявить истребительную войну всем немецким музыкантам вообще. Такие желания приписывались мне во всех музыкальных кругах Германии. Не могло быть ничего более удивительного, по его словам, чем это полное несовпадение того мнимого представления, какое имело обо мне большинство людей, с моей истинной сущностью, которую он только сейчас узнал.
В шутливой беседе мы вполне освоились друг с другом. Я радовался, видя, что, подобно мне, он оценил по достоинству приобретшие за последнее время известность произведения Шопенгауэра. Он отзывался о них с удивительной определенностью. Он предвидел или полное падение немецкого гения вместе со всеми его политическими теориями, или полное его возрождение, которое повлечет за собой правильную оценку Шопенгауэра. Франк покинул меня, чтобы пойти навстречу неотвратимой и непостижимо страшной судьбе. Несколько месяцев спустя по возвращении моем в Цюрих я узнал о его загадочной смерти. Он жил в Брайтоне, чтобы отдать на службу в английский флот своего сына, шестнадцатилетнего мальчика, питавшего, как я заметил, к большому неудовольствию отца, особенно упорное пристрастие к морю. Утром того дня, на который назначено было отплытие корабля, на улице нашли отца выбросившимся из окна дома и разбившимся насмерть. Сын лежал мертвый, задушенный, как говорили, на своей постели. Матери давно уже не было в живых. Не осталось никого, кто мог бы пролить свет на это страшное происшествие, и, насколько мне известно, оно до сегодняшнего дня так и осталось невыясненным. По забывчивости Франк оставил у меня план Лондона. Я не мог вернуть его за незнанием его адреса. Этот план я храню и по сей день.
301
Более веселые, хотя тоже не лишенные горечи воспоминания сохранились у меня о встречах с Земпером. Я нашел его в Лондоне, где он давно уже прочно основался со своей семьей. Тот самый человек, который в Дрездене казался мне вспыльчивым и раздражительным, теперь приятно удивил и тронул меня. Со спокойной, терпеливой покорностью он переносил тяжелую для него приостановку своей художественно-артистической деятельности. Столь необыкновенно одаренный человек умел приспосабливаться ко всевозможным житейским обстоятельствам и за неимением крупной работы довольствоваться сравнительно мелкой. В Англии ему нечего было и думать о получении заказа на большие архитектурные проекты. Но он возлагал некоторые надежды на принца Альберта, который ему покровительствовал. А пока, в ожидании будущих благ, он занимался составлением рисунков для комнатных орнаментов и драгоценной мебели. Эту работу он считал не менее важной, чем создание крупных архитектурных сооружений. Притом же она хорошо оплачивалась.
Мы стали часто встречаться с Земпером, иногда я проводил вечера у него в Кенсингтоне. Беседы наши, настроения, полные до странности серьезного юмора, переносили нас в старые хорошие времена и заставляли забывать о превратностях судьбы. Мои сообщения о Земпере по возвращении домой сделали свое дело. Они немало содействовали тому, что Зульцер принял на себя и довел до благополучного конца хлопоты по приглашению его в Цюрих для руководства работами воздвигаемого там Политехникума.
Несколько раз я посетил небезынтересные лондонские театры, из которых раз навсегда я исключил, конечно, оперные театры. Больше всего привлекал меня Театр Адельфи на Стрэнде, куда меня часто сопровождали Прэгер и Людерс. Там, под названием Christmas ["Рождество"], давались инсценировки народных сказок. Особенно одно представление очень меня заинтересовало: оно состояло из остроумно соединенных между собой известнейших сказаний. Не было никаких перерывов в действиях, они разыгрывались как одно неразрывное целое. Началось с "Золотого гуся". Потом пошли "Три пожелания". Затем – "Красная Шапочка", где вместо волка фигурировал людоед, певший весьма забавные куплеты. В заключение была представлена "Золушка" с примесью разных других сюжетов. Со сценической и драматической точки зрения вещи эти были поставлены и разыграны превосходно. Они давали ясное представление о том, какого рода фантастическими зрелищами можно занять народ.
Гораздо менее наивной прелести нашел я в представлениях театра "Олимпик", где рядом с очень хорошими пикантными диалогическими сценками в стиле французского театра давалась волшебная сказка "Желтый карлик" [Jellow Dwarf], в которой главную роль обезьяны играл любимец публики, актер Робсон [Robson]. Этого самого актера я видел потом в небольшой комедии "Гаррик одержимый" [Garrick-Fieber], где он представлял пьяного, которого принимают за Гаррика и насильно в этом виде заставляют исполнять роль Гамлета. Своей остроумной игрой он привел меня в величайшее изумление.