306
К сожалению, не так хорошо сложились дела моего старого друга Гервега. Долгое время я думал, что и на его предыдущие работы можно смотреть как на введение к действительно значительному художественному творчеству. Гервег и сам не отрицал, что настоящих его произведений приходится ждать в будущем. Он располагал всеми материалами для крупного поэтического произведения, "идей" у него было много. Ему недоставало только "рамы", в которую он мог бы все это вместить. Этой "рамы", притом самой подходящей, Гервег ждал поминутно. Мне эти ожидания показались чересчур долгими, и я решил со своей стороны предложить ему соответствующий план. Очевидно, Гервег хотел написать большую эпическую поэму, изложить все свои взгляды на жизнь. Сам он указывал на "счастье" Данте, по-видимому, тоже желая найти нечто вроде пути, через ад и чистилище ведущего в рай.
Это навело меня на мысль предложить ему в качестве "рамы" для поэмы миф о метемпсихозе в том виде, как он дошел до нас через Платона и браманизм и занял определенное место в нашем классическом образовании. Гервег нашел, что эта идея недурна, и я сделал попытку несколько обстоятельнее наметить своему другу форму его будущего произведения. Поэма должна была, по моему плану, состоять из трех частей, каждая из которых подразделялась на три песни. В первом акте главные герои фигурируют на своей азиатской родине, во втором они должны были явиться перед нами возродившимися в греко-римском мире, в третьем – действующими лицами в обстановке средневековой и современной жизни. Все это очень понравилось Гервегу, и он полагал, что из предложенной концепции может выйти толк. Другого мнения держался несколько грубоватый доктор Вилле, в семье которого мы часто бывали. Вилле говорил, что мы слишком многого ждем от Гервега. Это просто хороший шваб, который благодаря еврейскому нимбу, в который он попал из-за жены, прославлен и оценен выше своих способностей. Под конец я молча пожимал плечами, выслушивая эти безнадежные и безрадостные отзывы, ибо я и сам видел, что с каждым годом бедный Гервег становится все более и более бездеятельным, все больше и больше опускается.
Большое оживление внес в нашу жизнь переезд в Цюрих Земпера. Власти обратились ко мне с просьбой уговорить его принять место преподавателя в здешнем Политехникуме. Земпер немедленно приехал в Цюрих, желая осмотреться на месте и сообразить, насколько выгодно для него это предложение. Город произвел на него хорошее впечатление. На прогулках его радовал вид естественно растущих деревьев, на которых можно еще иногда найти гусениц, и в конце концов он решил устроиться здесь окончательно. Благодаря этому обстоятельству Земпер вместе с семьей надолго примкнул к кругу моих знакомых. Конечно, он не мог особенно рассчитывать на крупные строительные заказы и считал себя отныне обреченным на преподавательскую деятельность. Но вскоре его привлекла большая художественно-литературная работа, которую, преодолев некоторые помехи и перемену первоначального издателя, он выпустил в свет под названием "Стиль". Я часто заставал его за рисунками для книги, которые с большим старанием он сам же потом гравировал на камне. Земпер необычайно привязался к ней. Под конец он стал утверждать, что его совершенно не тянет строить большие, неуклюжие дома. Его интересуют только детали.
307
Согласно своему заявлению, я окончательно вышел из Музыкального общества и с тех пор более не выступал в Цюрихе перед публикой. Вначале не хотели верить, что мое решение серьезно, и мне пришлось категорическим образом его подтвердить. При этом я поставил на вид те вялость и равнодушие, с какими Общество отнеслось к моим предложениям составить сносный оркестр. В виде извинения мне указывали, что у публики, интересующейся музыкой, нашлось бы достаточно средств, но что каждый обыватель в отдельности не решается первым подписать определенную сумму, ибо это могло бы вызвать со стороны прочих сограждан тягостное внимание к его денежным делам. Мой старый друг Отт-Имхоф заявил мне, что его нисколько не затруднило бы вносить ежегодно на это дело по десять тысяч франков, если бы его не останавливали опасения вроде только что упомянутых. Сейчас же, говорил он, неминуемо поднимутся расспросы, отчего это господин Отт-Имхоф распоряжается так своими капиталами. Вообще, его поступок вызвал бы такую сенсацию, что от него легко могли бы потребовать отчета относительно общего состояния его имущества. Мне невольно пришло на память восклицание Гёте в начале его "первого швейцарского письма"! Но как бы то ни было, отныне музыкальная деятельность моя в Цюрихе кончилась раз навсегда.
Но у меня на дому время от времени происходили музыкальные вечера. Клавираусцуги "Золота Рейна", а также нескольких актов "Валькирии", подготовленные Клиндвортом, лежали в чистеньких и великолепных списках. Сперва Баумгартнер пытался преодолеть невероятно трудную аранжировку. Впоследствии большую способность к исполнению некоторых частей клавираусцуга выказал музыкант Теодор Кирхнер, который, поселившись в Винтертуре, часто приезжал в Цюрих. При моей попытке исполнить некоторые вокальные сцены я обратился за содействием к супруге директора Певческого общества Гейма, с которой, как и с ее мужем, я поддерживал дружеские отношения. Она обладала прекрасным голосом, отличавшимся задушевностью тона, и на больших концертах 1853 года выступала в качестве единственной солистки. Но госпожа Гейм была совершенно немузыкальна, и мне стоило большого труда добиться, чтобы она верно брала ноты, а главное – держала такт. Тем не менее мы добились кое-каких результатов и изредка доставляли знакомым возможность предвкушать музыку "Нибелунгов".
Однако и здесь я должен был соблюдать большую осторожность: малейшее волнение вызывало у меня приступы рожи. Однажды вечером мы собрались небольшим обществом у Карла Риттера. Я предложил прочесть вслух "Золотой горшок" Гофмана. Во время чтения я не заметил, что в комнате становилось все прохладнее. Не успел я кончить, как присутствующие, к ужасу своему, увидели, что у меня покраснел и распух нос. Сразу у меня наступили сильные боли, и я вынужден был отправиться сейчас же домой. Среди таких мучительных настроений текст "Тристана" намечался у меня все яснее и яснее. В дни выздоровления, наоборот, я усердно, но с трудом занимался партитурой "Валькирии", которая к марту этого года (1856) была совершенно закончена. Но эта усиленная работа, равно как и постоянные приступы болезни, привели меня в состояние крайней раздражительности.
Помню, как скверно я принял наших друзей, Везендонков, когда они вечером явились поздравить меня с окончанием партитуры. Я с такой едкостью стал говорить о людях, выказывающих такого рода интерес к моим творениям, что бедные визитеры вдруг поднялись в совершенном смущении и ушли домой. Чтобы загладить нанесенную обиду, мне пришлось потратить много усилий на долгие, неприятные объяснения, успешности которых помогла своим примиряющим вмешательством Минна. В данном случае она проявила себя с очень выгодной стороны. Между Везендонками и Минной установилась взаимная симпатия. Этому содействовала купленная Везендонками и принесенная нам взамен Пепса собачка, чрезвычайно милое, ласковое и послушное животное, к которому жена особенно сильно привязалась. Я тоже очень хорошо к ней относился, но выбор имени предоставил жене. В пандан Пепсу Минна придумала ей кличку Фипс, которую я вполне одобрил. Фипс оставался главным образом другом жены. При всей моей готовности отвечать на чужие чувства, особенно на чувства животных, такие отношения, какие существовали между Пепсом, Папо и мной, уже никогда больше не повторялись в моей жизни.
308
В конце мая, ко дню моего рождения, приехал из Дрездена мой старый друг Тихачек, который сохранил ко мне былую привязанность и восторженную преданность, насколько это вообще было доступно такому некультурному человеку, как он. Проснувшись утром в день своего рождения, я был очень тронут звуками любимого мной Адажио бетховенского квартета e-moll. Оказалось, что жена пригласила музыкантов, пользовавшихся моим покровительством, а они с большой чуткостью выбрали эту вещь – когда-то я отозвался о ней с чрезвычайной теплотой. Вечером Тихачек много пел из "Лоэнгрина", вызвав всеобщее искреннее изумление: блеск его голоса все еще сохранился. Настойчивости Тихачека удалось преодолеть нерешительность дрезденского интендантства и добиться возобновления моих опер, шедших с большим успехом, при полных сборах.
Во время поездки с нашим гостем в Бруннен [Brunnen], находящийся на Фирвальдштетском озере, я слегка простудился, благодаря чему подвергся тринадцатому приступу рожи. Мои страдания были на этот раз тем сильнее, что, не желая своим быстрым возвращением омрачить радости гостя, я продолжал принимать участие в прогулке. Положение мое ухудшалось сильным холодом в комнатах, которых нельзя было протопить из-за отчаянных южных ветров, свирепствовавших в Бруннене. В Цюрихе Тихачек оставил меня на одре болезни.
Я решил сейчас же по выздоровлении переменить климат, ибо мне казалось, что при цюрихском воздухе мои ужасные страдания становятся особенно нестерпимыми. Свой выбор я остановил на Женевском озере. Мне хотелось найти удобное помещение в деревне поблизости от Женевы и там провести курс лечения, предписанный цюрихским врачом. И вот в начале июня я в сопровождении Фипса, которому предстояло разделить со мной деревенское одиночество, направился в Женеву. Собака причинила мне много хлопот, ибо посреди дороги мне вдруг не позволили держать ее при себе в вагоне, и я даже готов был изменить весь свой маршрут. Огромной энергии, потраченной на осуществление того, чего мне хотелось, я обязан моим лечением в Женеве. Иначе моя жизнь, вероятно, приняла бы совсем другое направление.
309
В Женеве я остановился в издавна знакомом мне Hôtel de l'écu de Genève, с которым у меня были связаны кое-какие старые воспоминания. За медицинским советом я обратился к доктору Кунде [Coindet], который направил меня, по климатическим соображениям, в местечко Морне [Mornex] на Мон-Салеве, указав один из тамошних пансионов. Приехав туда, я прежде всего решил устроить себе уединенное жилище и стал убеждать хозяйку пансиона предоставить мне изолированно стоявший в саду павильон, где имелась одна только большая гостиная. Хозяйка долго не соглашалась, ибо остальные пансионеры, с которыми я не хотел вступать в общение, были возмущены, узнав, что их собираются лишить помещения, предназначенного для общего времяпрепровождения. В конце концов мне удалось добиться своего. Но я должен был обещать, что по воскресным дням буду освобождать свою комнату. В эти дни туда вносили ряд скамеек и устраивали по утрам богослужение, которое у кальвинистов-пансионеров длилось довольно долго. Вообще жизнь здесь мне очень нравилась, и в первое же воскресенье я честно сдержал обещание и отправился в Женеву читать газеты. Но на следующий день хозяйка сообщила, что вынуждена отказать мне от квартиры, ибо ее жильцы продолжают возмущаться, что в комнате моей можно молиться по воскресеньям, но нельзя развлекаться в течение всей недели. Пришлось искать помещение, и с этой целью я обратился к ближайшему соседу.
Это был некий доктор Вайян [Vaillant], устроивший в Морне водолечебницу. Вначале я имел в виду принимать здесь теплые серные ванны, прописанные цюрихским врачом. Но в лечебнице таких ванн не оказалось. А так как доктор Вайян произвел на меня очень приятное впечатление, я решил рассказать ему о своей болезни. Когда я сообщил ему о горячих серных ваннах и вонючей минеральной воде, которую мне советовали пить, он засмеялся и проговорил: "Monsieur, vous n'êtes que nerveux. Все это вызовет у вас еще большее возбуждение, вам нужен покой. Если вы доверитесь мне, через два месяца обещаю вам полное выздоровление. Рожа больше не вернется". Свое слово Вайян сдержал.
Благодаря этому превосходному врачу я усвоил иной взгляд на гидропатию, отрешившись от всего, что внушили мне "водяной еврей" из Альбисбрунна и подобные ему грубые дилетанты. Когда-то Вайян считался в Париже знаменитым врачом, у него лечились Лабланш и Россини. Потом в жизни его наступил перелом, вызванный параличом ног, который упорно не поддавался лечению. Промучившись четыре года, потеряв всю практику и совершенно обеднев, он случайно напал на заурядного шлезвигского гидропата, доктора Присница, которому удалось вылечить его вполне. После этого Вайян усвоил благодетельный метод Присница. Будучи образованным врачом с широким кругозором, он сумел избавить этот метод от нелепостей его изобретателя. Затем, желая применить его на практике, он устроил в Мёдоне водолечебницу, куда надеялся привлечь прежних парижских пациентов. Но найти сочувствие у последних ему не удалось, и обыкновенно на приглашения своего бывшего врача они отвечали запросами, можно ли у него в санатории по вечерам танцевать. Одним словом, в Мёдоне он не мог устроиться. Этому обстоятельству я обязан тем, что застал его в Женеве. Я решил серьезно испробовать на себе метод его лечения. Вайян, между прочим, отличался от других уже тем, что в свою лечебницу принимал очень ограниченное число пациентов: по его мнению, врач может поручиться за правильное применение и успешность своего метода только в том случае, если изо дня в день в состоянии тщательнейшим образом наблюдать своих пациентов. Достоинство его метода, оказавшего на меня замечательно благотворное влияние, заключалось в успокаивающем действии, которое достигалось применением умеренно-холодной воды.
310
Кроме того, Вайян старательно заботился об удовлетворении всех моих потребностей, особенно поскольку дело касалось покоя и одиночества. Так, например, я был освобожден от тягостных общих завтраков и получил разрешение готовить себе чай с тем условием, чтобы никто из пансионеров об этом не знал. И вот под покровом тайны я, сидя у себя в комнате, отдавался непривычному наслаждению прямо-таки до излишества: после утомительной процедуры утреннего лечения я долго пил свой чай, часа два подряд, читая при этом романы Вальтера Скотта. В Женеве я нашел очень хорошие французские переводы этих романов в дешевом издании, и я кучами тащил их к себе в Морне. Подобное чтение как нельзя лучше подходило к моему тогдашнему образу жизни, из которого устранен был всякий серьезный умственный труд. Кроме того, я имел случай убедиться, что Шопенгауэр был вполне прав в своей высокой оценке Вальтера Скотта, до тех пор рисовавшегося мне в очень неопределенном свете. На прогулки я брал с собой из-за удобства формата маленький томик Байрона, надеясь почитать его где-нибудь на горе с видом на Монблан. Вскоре я оставил Байрона в покое, заметив, что обыкновенно я не вынимал его из кармана.
Единственная работа, которую я себе разрешал, заключалась в начертании планов собственного дома, архитектурный рисунок которого я разработал с величайшей детальностью. К этим смелым мыслям я пришел благодаря переговорам с Гертелями относительно продажи "Нибелунгов". Я запросил за четыре оперы сорок тысяч франков – половину они должны были внести к тому времени, когда я приступлю к постройке дома. Вначале издатели были настроены настолько благожелательно, что соглашались принять мои условия и облегчить мне осуществление задуманного предприятия. Вскоре, однако, Гертели изменили свое первоначальное намерение и начали иначе смотреть на выгодность предложенной им сделки. Я так и не смог выяснить, чем был вызван этот поворот в их взглядах. Возможно, конечно, что, ознакомившись ближе с моим произведением, Гертели нашли его неисполнимым на сцене. Но, с другой стороны, легко допустить, что на них оказали влияние резкие нападки со стороны тех, кто вообще пытался мешать моим начинаниям. Как бы то ни было, я убедился, что мои надежды раздобыть капитал для постройки собственного дома снова рухнули. Тем не менее мои архитектурные работы продолжали двигаться вперед, и отныне я поставил себе целью достать средства для их осуществления.