Моя жизнь. Том II - Вагнер Рихард Вильгельм 4 стр.


Скверно было у меня на душе, когда я принял окончательное решение. Кажется, никогда еще холодная и сырая погода и вечно серое небо не угнетали меня до такой степени, как в эти последние недели. Все, что совершалось за чертой моих личных дел, приводило меня в глубочайшее уныние. Беседы с Германом Франком о текущих общественных и политических делах, о неудачном объединенном ландтаге , созванном прусским королем, носили мрачный, безнадежный характер. Я принадлежал к числу тех, которые сначала придавали этому предприятию большое значение, но когда такой осведомленный человек, как Франк, познакомил меня с фактической стороной дела, я ужаснулся. То, что он мне спокойно и объективно рассказал о прусском правительстве, якобы представляющем цвет немецкой интеллигенции, о хваленном порядке и твердости в управлении государственными делами, настолько не вязалось с общим благоприятным на этот счет мнением и так основательно разрушало всякие надежды на будущее, что я совершенно растерялся. Очевидно, отсюда нечего было ждать чего-нибудь в смысле устроения Германии. В Дрездене, влача жалкое существование, я мог еще надеяться, рассчитывать на известное внимание к моим планам со стороны прусского короля. Но теперь, когда передо мной вскрылась ужасающая пустота, царящая повсюду, я отчетливо увидел истинное положение вещей.

Ужасное настроение, в котором я находился, помешало мне реагировать на известие о смерти Мендельсона. Об этом сообщил мне с убитым видом граф Редерн, когда я пришел к нему с прощальным визитом. Я тогда совершенно не оценил значения этого события, и поразило меня лишь, насколько близко принял к сердцу печальное известие фон Редерн. Во всяком случае это событие избавило его от неприятной обязанности при нашем тягостном расставании войти сколько-нибудь обстоятельно в мое личное положение, к которому он ранее проявлял столько сочувствия.

208

Оставалось отдать себе отчет в том, насколько успех в Берлине соответствовал моим материальным жертвам. Я прожил там два месяца. Приехали жена и даже сестра Клара, обе привлеченные неизбежностью огромного успеха "Риенци". В результате же оказалось, что старый друг мой интендант Кюстнер даже не считал себя обязанным возместить понесенные мной расходы. Ссылками на нашу корреспонденцию он имел возможность доказать юридически неопровержимо, что им было высказано лишь "желание" моего содействия при постановке "Риенци" и что никакого "приглашения" с его стороны не было. Граф Редерн был так погружен в траур по Мендельсону, что это уничтожало возможность просить его заняться моими столь низменными интересами. Мне не оставалось ничего другого, как принять благодеяния Кюстнера, предложившего авансом тантьему за три состоявшихся представления "Риенци".

В Дрездене были удивлены, когда я обратился туда с просьбой выслать часть моего жалованья: иначе развязаться с блестящим берлинским предприятием было невозможно. Когда мы с женой при отвратительной погоде ехали через пустынные поля Пруссии домой, я, казалось мне, дошел до крайнего предела отчаяния. Я испытывал такое угнетенное настроение, какого никогда не переживал. Вглядываясь молча из окна вагона в серый туман, я с удовольствием прислушивался к тому, как жена моя горячо диспутировала с каким-то коммивояжером о "новой опере "Риенци"". Он говорил о ней с развязным высокомерием. Горячо и страстно возражала она этому враждебно настроенному господину и, к великому своему торжеству, добилась признания, что он сам оперы не слышал, а судит по отзывам других и по газетным рецензиям. Жена моя серьезнейшим образом поставила ему на вид, что надо быть осторожнее, "так как нельзя знать, не пожалеешь ли об этом в будущем".

С этим единственным утешительным впечатлением прибыл я в Дрезден, где сейчас же сказались последствия всех моих берлинских злоключений. Это обнаружилось в том снисходительном сожалении, которое сквозило в поведении моих знакомых. Газеты успели уже сообщить о полном провале моей оперы. Особенно мучительно было сохранять при этом веселый вид и уверять всех, что дело обстоит не так скверно, и что, напротив, Берлин доставил мне много отрадных минут.

209

Все эти непривычные усилия создали для меня странное положение, аналогичное тому, в каком находился Фердинанд Хиллер. Приблизительно в те же два месяца он поставил свою новую оперу "Конрадин фон Гогенштауфен", выдержавшую три представления. Он скрывал от меня свое новое творение и был убежден, что ему удалось счастливо скомбинировать для дрезденской публики эффекты "Риенци" и "Тангейзера" как со стороны текста, так и со стороны музыки. При этом он надеялся обеспечить себе в мое отсутствие решительный успех тремя спектаклями. Когда я приехал в Дрезден, он был в Дюссельдорфе, куда был вызван в качестве концерт-директора. Оттуда он рекомендовал свою оперу моему вниманию, прося принять под свое покровительство и выражая сожаление, что не мог поручить мне руководство ее постановкой. Он признавал, что всем обязан в значительной степени прекрасной игре актеров, особенно моей племяннице Иоганне, исполнявшей роль Конрадина. В свою очередь она тоже заявила мне, что опера Хиллера без ее участия не имела бы такого выдающегося успеха.

Я был чрезвычайно заинтересован, и мне очень хотелось познакомиться с этим произведением, с его постановкой, что мне и удалось, когда по отъезде Хиллера с семейством из Дрездена было объявлено четвертое представление. Войдя к началу увертюры в зал, чтобы занять свое место в партере, я был положительно поражен: он был пуст, лишь кое-где виднелись отдельные посетители. На противоположном конце занятой мной скамьи я заметил автора либретто, кроткого художника Рейнеке. Мы без помехи придвинулись друг к другу и стали беседовать о странной картине, которую здесь нашли. Я выслушал скорбные жалобы на музыкальную обработку стихов. Каким образом сам Хиллер поддался заблуждению относительно успеха своей оперы ввиду ее несомненного провала, этого он объяснить не мог.

Лишь из другого источника я узнал, как это случилось. Госпожа Хиллер была родом из Польши, а в Дрездене жило много поляков, больших любителей театра, и они часто бывали в ее доме. Эти люди были на первом представлении и заразили своей живостью публику. Самим им, однако, опера настолько не понравилась, что на второе представление ни они, ни публика уже не явились. Успех произведения казался неопределенным. Тогда приложили все усилия, чтобы поставить оперу в третий раз в одно из воскресений, когда обыкновенно и без того театр бывает полон. И это удалось. Польская театральная аристократия со свойственным ей рыцарством по отношению к нуждающейся в поддержке супружеской паре, в салонах которой проводилось столько приятных вечеров, исполнила свой долг. Опять вызывали композитора. Все шло превосходно, и Хиллер на том основании, что третье представление является обычно решающим, как это было при "Тангейзере", счел успех своей оперы обеспеченным. Вся искусственность этого успеха обнаружилась на четвертом представлении, на котором я присутствовал: композитор уехал, и никто более не считал себя обязанным явиться в театр.

Моя племянница была пристыжена. Она говорила, что самое лучшее исполнение не в состоянии спасти такого скучного произведения. В театре мне удалось указать автору либретто на некоторые бросающиеся в глаза промахи и слабые места в самом сюжете. Тот написал Хиллеру, и я получил от последнего дружеское, теплое письмо, где он признавался, что был неправ, не спросив у меня в свое время совета. При этом он довольно прозрачно намекал на то, что есть еще полная возможность изменить оперу по моим указаниям и что было бы большой заслугой спасти для репертуара столь хорошо задуманное и в своем роде значительное произведение. Этого, однако, не случилось.

210

Некоторое удовлетворение доставило мне известие из Берлина о двух новых постановках "Риенци": спектакли прошли с большим успехом. Заслугу эту приписал себе капельмейстер Тауберт, ибо, как он сообщал, ему удалось особенно эффектно их провести. Тем не менее рассчитывать на прочный и доходный успех в Берлине не приходилось, и я был вынужден написать фон Люттихау, что для сохранения бодрости духа и работоспособности мне необходимо надеяться на повышение моего содержания. Ожидать сколько-нибудь значительного притока доходов извне или с моих неудачных издательских предприятий не было никаких оснований, а при урезанном мизерном окладе немыслимо существовать. Я стремился только к одному: чтобы меня сравняли с коллегой Райсигером, что и было с самого начала обещано.

Тут наступил момент, когда господин фон Люттихау мог дать почувствовать всю силу моей зависимости от него. После того как на личной аудиенции у саксонского короля я просил как о милости об умеренном повышении моего оклада, господин фон Люттихау обещал со своей стороны в случае запроса дать благоприятный обо мне отзыв. Как же был я поражен и глубоко пристыжен, когда он пригласил меня однажды для объявления резолюции, приложенной к его отзыву. В этом отзыве было сказано, что, переоценивая свой талант и прислушиваясь к нелепым восхвалениям со стороны экзальтированных друзей (между ними была упомянута и госпожа фон Кённериц), я считаю себя вправе претендовать на такое же признание своих заслуг, какое приобрел Мейербер. Благодаря этому я до такой степени запутался в долгах, что являлось бы уместным совершенно уволить меня, если бы мое прилежание и кое-какие несомненные заслуги (как, например, по обработке глюковской "Ифигении") не побуждали дирекцию сохранить меня в виде опыта на моем посту. По этой причине дирекция считает все-таки возможным согласиться на улучшение моего материального положения. Далее я читать не мог и, совершенно онемев от изумления, вернул моему доброжелателю его бумагу. Фон Люттихау моментально заметил впечатление, произведенное ею, и стал успокаивать меня, указывая на то, что просьба моя уважена, что причитающиеся мне 300 талеров я могу в любую минуту получить из кассы. Я удалился молча, соображая, чем ответить на это издевательство. Идти за получением 300 талеров для меня было немыслимо.

211

Пока я изнывал под гнетом всевозможных неприятностей, пришло известие, что прусский король в ноябре посетит Дрезден, и назначен был, по его особому желанию, к постановке "Тангейзер". И действительно, он присутствовал на спектакле вместе с саксонской королевской фамилией и с видимым интересом следил за оперой от начала до конца. Мне рассказали, как он объяснил свое отсутствие на "Риенци": он отказался слушать оперу в Берлине, так как дорожил своим впечатлением и был совершенно уверен, что она может быть исполнена в его театре только плохо. Как бы то ни было, это событие вернуло мне душевное равновесие настолько, что я мог взять 300 талеров, в которых так нуждался.

По-видимому, господин фон Люттихау нашел для себя удобным вновь снискать мое доверие. Из всего его ничем не омраченного поведения я мог заключить, что этот нечуткий человек не сознавал даже, как глубоко он меня обидел. Он снова заговорил со мной об организации оркестровых концертов по ранее предложенному мной плану, но стал уговаривать согласиться, чтобы концерты эти исходили не от руководства оркестра, а от дирекции и исполнялись в театре. Я выговорил, чтобы доходы с этих концертов шли в пользу оркестра, и тогда охотно принялся за выполнение проекта. Сцена театра была снабжена особым разработанным мной приспособлением: весь оркестр помещался в глубине павильона, чем обеспечивался превосходный резонанс, и театр превращался в прекрасный концертный зал. В течение каждого зимнего сезона предполагалось давать шесть концертов. Так как мы начинали со второй половины зимы, то объявлен был абонемент на три концерта, и тотчас же все места были раскуплены. Все эти хлопоты доставляли мне удовольствие и в некоторой степени развлекли меня. Таким образом, 1848 год я встретил в бодром настроении.

В январе был дан первый из этих концертов, и уже одним необыкновенным составом программы я заслужил всеобщее одобрение. Я нашел, что такие концерты, если они претендуют на серьезное значение, отнюдь не должны быть похожи на обычные предприятия подобного рода, не должны составляться из пестрой смеси разнородных жанров музыки. На них должны чередоваться два серьезных музыкальных произведения различного характера. Между одной и другой симфонией я вставил в программу два номера вокальной музыки, которых нельзя было бы услышать при других условиях.

И в этом заключался весь концерт. После моцартовской симфонии (в D-dur) я удалил со сцены музыкантов и вывел на их место внушительный хор, исполнивший Stabat Mater Палестрины в моей тщательной обработке и восьмиголосый баховский мотет Singet dem Herrn ein neues Lied . Затем оркестр снова занял свое место и исполнил в заключение бетховенскую Synfonia Eroica ["Героическую симфонию"].

Успех концерта окрылил меня. В последнее время становилась особенно противной возня с нашим оперным репертуаром, на ведение которого я постепенно терял всякое влияние. Немалую роль здесь играли притязания моей племянницы, поддерживаемые Тихачеком, на главенствующее положение примадонны. Концерты открывали хоть некоторые перспективы деятельности в качестве дирижера. Ввиду того что по возвращении из Берлина я снова принялся за инструментовку "Лоэнгрина" и погрузился в полнейшее смирение, я надеялся идти навстречу будущему с полным спокойствием, как вдруг меня потрясло горестное известие.

212

В начале февраля мне сообщили, что моя мать умерла. Я поспешил на похороны в Лейпциг и успел еще с глубоким волнением насладиться дивно-спокойным и кротким выражением ее лица. Последние долгие годы своей жизни, прежде столь деятельной и беспокойной, она провела в радостном отдыхе, сохраняя до конца дней почти детскую веселость. Умирая с улыбкой на просветленном лице, она воскликнула со смиренной кротостью: "Ах, как прекрасно! Как приятно! Как божественно! Заслужила ли я такой милости?" В резкое холодное утро мы опустили гроб в землю. Когда мы бросили на крышку комья промерзлой земли вместо горсти легкого песку, грохот был так резок, что испугал меня. На обратном пути к зятю моему Герману Брокгаузу, где должна была собраться вся семья, меня провожал только один Генрих Лаубе, очень любивший матушку. Он выразил беспокойство по поводу моего необыкновенно измученного вида. Потом он проводил меня на вокзал, и здесь нашлись слова для выражения угнетавших нас обоих чувств: время, погрязшее в ничтожестве, убивало всякую благородную инициативу. На обратном пути в Дрезден меня охватило сознание полного одиночества. Со смертью матушки порвалась последняя кровная связь со всеми братьями и сестрами, живущими своими особыми интересами. Холодный и угрюмый, я вернулся к тому единственному, что могло меня одушевить и согреть: к обработке "Лоэнгрина", к изучению немецкой старины.

Назад Дальше