215
Рёкель агитировал страстно в пользу этого общества, так как он потерял всякое доверие к "монархии". Дела шли из рук вон плохо. Уже давно он бросил всякую надежду добиться чего-нибудь своей музыкальной деятельностью. Место музикдиректора превратилось для него в чистейшую повинность, дававшую такой ничтожный доход, что при ежегодно увеличивавшейся семье он не сводил концов с концами. Тем не менее ему приходилось дорожить этим местом, так как уроки в домах состоятельных иностранцев, которых было в Дрездене много, вызывали в нем непреоборимое отвращение. Так влачил он жалкое существование, погрязая все глубже в долги и мечтая об одном: переселиться в Америку, где в качестве фермера он надеялся трудами рук и напряжением изобретательности медленно, но верно доставить себе и своим потомкам приличное общественное положение.
На наших прогулках он делился со мной сведениями, почерпнутыми из сочинений по политической экономии. С большим пылом применяя взгляды, в них изложенные, он надеялся этим путем улучшить свое стесненное положение. В таком состоянии застало его движение 1848 года, причем он немедленно примкнул к крайним социалистическим течениям, идущим из Парижа. Знавшие его ранее были в высшей степени удивлены той видимой переменой, которая в нем произошла. Он заявлял, что нашел наконец свое истинное призвание, призвание бунтовщика. У него не хватало самоуверенности для выступления в качестве оратора на трибуне, но тем сильнее развернулась его энергия в частных отношениях. Никаким возражениям он не поддавался, и кого он не в состоянии был увлечь, того отталкивал от себя окончательно. Он был захвачен своей задачей до того, что дни и ночи только ею и занимался, и ум его необыкновенно изощрился в способности опровергать каждое банальное возражение. Внезапно он стал как бы проповедником в пустыне. В любой области революционного вопроса он чувствовал себя как дома.
"Отечественный союз" избрал комиссию для выработки проекта народного вооружения. В этой комиссии, кроме Рёкеля и некоторых чистокровных демократов, принимали участие военные люди и между ними мой старый друг, бывший жених Шрёдер-Девриент, лейтенант гвардии Герман Мюллер. Он и еще один офицер, по имени Цихлинский [Zichlinsky], были единственными членами саксонской армии, примкнувшими к политическому движению. Я бывал на ее заседаниях в качестве лица, причастного к искусству. Насколько помню, проект, готовый к опубликованию, заключал в себе вполне рациональный, хотя и неисполнимый при нынешних политических условиях план организации народного ополчения.
Лично я тоже все более и более поддавался искушению высказаться по поводу политических и социальных вопросов, интересовавших все общество, тем более что меня положительно возмущали необыкновенно плоские суждения и пошлые фразы ораторов того времени. Покуда шла общая сумятица, компетентные люди воздерживались от всякого вмешательства. Так объяснил мне свое поведение Герман Франк в ответ на мой упрек. Меня, напротив, именно это побуждало по мере разумения вступать в споры по сущности поставленных вопросов и задач. Ежедневные газеты особенно сильно способствовали общему возбуждению. "Отечественный союз" открыл свои заседания в одном из городских садов, и иногда я приходил туда в качестве зрителя, как на спектакль. Темой для дебатов был выдвинут вопрос: республика или монархия? Меня глубоко поражало, с какой невероятной тривиальностью он обсуждался с ораторской трибуны и в печати. Все сводилось к признанию, что лучше всего республика, но что можно мириться в случае необходимости и с монархией, если только она не злоупотребляет своей властью.
Это побудило меня после ряда горячих споров высказать и собственный взгляд в обстоятельной статье , напечатанной в Dresdner Anzeiger ["Дрезденском вестнике"] без моей подписи. Внимание людей, способных отнестись к этой теме с полной серьезностью, я старался привлечь не к внешним формам государственного управления, а к его внутреннему содержанию. Разобрав все нужды и требования общественной жизни и отметив необходимость усовершенствования на почве политических и социальных отношений согласно известным идеальным критериям, я ставил вопрос: возможно ли достижение нового строя с королем во главе государства? Я высказал мнение, что просвещенному монарху для осуществления собственных высших целей самому должно быть важно управлять государством, построенном на истинно республиканских началах. Такому королю я рекомендовал стать к своему народу в отношения более доверительные, выходящие за грань той придворно-аристократической атмосферы, которой он окружен. В заключение я высказал мысль, что король Саксонский является как бы избранником судьбы, способным дать другим немецким государям высокий пример.
Рёкель нашел, что это "истинное откровение ангела мира", и так как он опасался, что на страницах газеты статья не обратит на себя должного внимания, не вызовет сердечного отклика, то стал настойчиво уговаривать меня выступить с докладом на заседании "Отечественного союза": устной речи он придавал особенное значение. Я пошел на собрание без определенного на этот счет решения, но когда услышал невыносимую болтовню двух ораторов, адвоката Блёде [Blöde] и скорняка Клетте [Klette], которые слыли тогда Демосфеном и Клеоном города Дрездена, я не выдержал, поддался страстному порыву, взошел на трибуну и с большим подъемом прочел газетную статью перед трехтысячной толпой.
216
Впечатление получилось ужасающее. У публики изо всей речи осталось в памяти только одно: яростный выпад королевского капельмейстера против придворных льстецов. Известие об этом неслыханном происшествии распространилось по городу с быстротой пожара. На следующий день была назначена репетиция "Риенци". Меня поздравляли, восхваляли мою самоотверженную смелость, но в самый день спектакля оркестровый слуга Айзольт [Eisolt] объявил мне, что представление отложено по неведомым причинам. В самом деле, вызванное мною возбуждение разрослось настолько, что дирекция боялась особенной демонстрации.
Затем со страниц газет на меня посыпалось столько проклятий и насмешек, что нечего было и думать обороняться. Саксонская муниципальная гвардия сочла себя оскорбленной, и комендант ее потребовал от меня извинения. Но самых непримиримых врагов, преследующих меня и до нынешнего дня, я приобрел в лице придворных чинов, особенно низшего ранга. Насколько это было в их власти, они старались побудить короля, а потом и интенданта тотчас же прогнать меня со службы. Ввиду этого я счел себя вынужденным написать королю письмо, в котором признавал свое поведение легкомысленным, но лишенным преступного намерения. Я послал его фон Люттихау с просьбой передать королю. При этом я хлопотал о краткосрочном отпуске, чтобы выиграть время и дать улечься разгоревшимся страстям. Поразительная, поистине дружеская благожелательность, которую проявил по отношению ко мне фон Люттихау, произвела на меня довольно сильное впечатление, тем более что я от него ничего не утаил. Лишь впоследствии обнаружилось, сколько скрытой ярости вызвала в нем моя статья, кстати сказать, совершенно им не понятая. Я узнал, что гуманным чувствам этого человека я не был обязан ничем, что здесь играла роль прямая воля короля: на все советы (между прочим, и со стороны фон Люттихау) примерно наказать меня он ответил решительным отказом, запретив разговаривать с ним на эту тему. Факт этот меня очень ободрил и доказал, что не только мое письмо, но и мою статью король понял правильнее, чем многие другие.
217
На этот раз (это было в начале июля) я решил воспользоваться коротким отпуском и поехать в Вену развеяться. Поехал я через Бреслау, где посетил музикдиректора Мозевиуса , старого друга нашей семьи. В его доме мы провели вечер в живой беседе, причем не обошлось, к сожалению, без разговоров о политике. Больше всего меня интересовало его необыкновенно богатое, полное, если не ошибаюсь, собрание кантат Себастьяна Баха в превосходных списках. Осталось в памяти, кроме того, множество смешных и остроумных музыкальных анекдотов, которые он рассказывал с совершенно особым, своеобразным юмором. Когда Мозевиус в течение лета вернул мне визит в Дрездене, я сыграл ему часть первого действия "Лоэнгрина" на рояле, и его искренний восторг произвел на меня благотворное впечатление. Потом я слышал, будто он тоже высказывал неодобрительные и насмешливые обо мне суждения. Ни над верностью этих рассказов, ни над истинным характером этого человека я не задумывался, так как постепенно привыкал мириться со всякого рода непонятными вещами.
В Вене я посетил профессора Фишгофа , у которого, я знал, были очень интересные рукописи, особенно бетховенские. Среди них меня интересовал оригинал сонаты в c-moll, op. 111. Через Фишгофа, которого я нашел несколько сухим, я познакомился с господином Веске фон Пютлингеном , опера которого ("Жанна д'Арк"), чрезвычайно тривиальная, была поставлена и у нас в Дрездене. Как композитор этот господин воспользовался именем Бетховена, из предосторожности присвоив себе только его окончание: "Ховен". Однажды мы были приглашены к нему на обед, и я несколько ближе присмотрелся к бывшему доверенному чиновнику Меттерниха , а ныне с черно-красно-золотой лентой через плечо выступающему в качестве убежденного сторонника современного движения.
Интересное знакомство завязал я также с русским сановником, атташе при русском посольстве в Вене, господином Фонтоном . Мы встречались с ним довольно часто у Фишгофа и нередко совершали совместные прогулки. В его лице я нашел последовательного представителя того пессимистического мировоззрения, согласно которому ждать сносного порядка вещей можно только при условиях выдержанного деспотизма. С интересом и с известной чуткостью (он похвалялся, что получил образование в самых передовых швейцарских школах) прислушивался он к моим словам, когда я с энтузиазмом развивал перед ним идеальные очертания того искусства, которое должно иметь высокое, решающее влияние на жизнь общества. Фонтон соглашался, что осуществление моих стремлений не во власти деспотизма, и хотя он вообще не верил в его возможность, но за бокалом шампанского гуманное настроение брало верх, и он выражал мне свои наилучшие пожелания. Впоследствии я узнал, что при всех своих способностях и энергии человек этот не сделал сколько-нибудь выдающейся карьеры.
218
Так как я никогда ничего не предпринимал без определенной серьезной цели, я попытался использовать свое пребывание в Вене, чтобы дать ход идеям о реформе театра. Вена, которая обладала пятью различными по характеру театрами, влачившими жалкое существование, казалась мне удобным для этого поприщем. Я быстро составил проект объединения этих театров в своего рода федерацию под управлением как активных ее сочленов, так и привлеченных к делу деятельных литературных сил.
Я навел справки о тех лицах, близко стоящих к театру, перед которыми рациональнее всего было бы развить мой план. Кроме Фридриха Уля , с которым я познакомился через Фишгофа и который оказывал мне энергичное содействие, мне назвали некоего господина Франка (думаю, что это тот самый Франк, который впоследствии опубликовал большое эпическое стихотворение под названием "Тангейзер") и доктора Пахера . Об этом последнем выяснилось впоследствии, что он был, собственно, приспешником и агентом Мейербера, зарекомендовавшим себя далеко не с лучшей стороны. Самым привлекательным, самым значительным изо всех приглашенных мной на конференцию в квартире Фишгофа был доктор Бехер , живой, многосторонне образованный человек, единственный отнесшийся к моему проекту действительно серьезно, хотя и не вполне одобрявший его. Мне тогда же бросилась в глаза некоторая как бы неуравновешенность, резкость Бехера. Это впечатление приобрело в моих глазах еще большее значение, когда через несколько месяцев я узнал, что он убит на улицах Вены, как участник октябрьского восстания .