Радуга Фейнмана. Поиск красоты в физике и в жизни - Леонард Млодинов 4 стр.


Мы сели. В кафетерии Фейнман обычно собирал вокруг себя толпу, но в этот поздний час там никого не было. Мы помолчали. Я попытался выдумать что-нибудь умное и растопить лед. В голове – пустота. Почти такое же чувство, какое навестило меня много лет спустя, когда мне в Каннах вручали премию за компьютерную игру. Там я оказался на сцене, в лучах прожекторов, перед тысячами людей. Я произнес несколько слов из заготовленных заранее, после чего собрался уйти. Но красотка-ведущая с французского телевидения своим вопросом застала меня врасплох. Я не смог придумать ответ – да что там: я имя свое вспомнить не мог. Словно всеобщее внимание напитало мне нервную систему и тем самым отменило любые умные мысли. Жаль, я не настолько хорош собой, чтобы обворожить всех улыбкой, помахать и сойти со сцены звездой. Вместо этого я продолжал смущенно мяться, пока она сама не ответила на свой вопрос.

С Фейнманом все обошлось легко. Он глянул на мой поднос. После чего перевел взгляд на меня и улыбнулся.

– Я, бывало, переедал, – сказал он. – Если блюдо мне нравилось, я ел, пока неуютно не становилось. Дурь какая. Больше так не делаю.

– Мне кажется, я многому у вас могу научиться, – ответил я и сразу понял, какая это дурацкая реплика.

– Ну, я не знаю, кому что хорошо, только мне самому.

Опять молчание. Я мысленно заметался. Я знал, что к нам того и гляди подсядут, и шанс получить его совет будет упущен. Хотелось спросить: "Как убедиться, что мне хватит мозгов на Калтех?"

Но вместо этого сказал:

– Попадалось что-нибудь интересное почитать?

Он пожал плечами.

– Я вот читаю о том, как происходят открытия, – продолжил я, стараясь поддержать разговор. Я был на середине "Акта созидания" Артура Кёстлера.

– Узнали что-нибудь? – спросил он. Заинтересовался. В этом был весь Фейнман – ему все интересно.

– У меня что-то не ладится исследование, вот я и подумал, вдруг поможет.

– Да, но узнали ли?

Он слегка раздражился – ему не ответили на вопрос. Я почувствовал, будто меня отшили. Пока не понял, узнал я что-нибудь или нет, а потому пересказал только что дочитанный абзац, постаравшись придать ему драматичности.

– Дело было в Берлине, в 1914 году. Вообразите холодное весеннее утро. Где-то на улице звонит церковный колокол. В своем кабинете в Берлинском университете Эйнштейн размышляет о своей незавершенной теории относительности. В лаборатории неподалеку в высокой стальной клетке юная самка шимпанзе по кличке Нуэва палкой сгребает в кучу банановую кожуру. Через несколько лет эту историю перескажут в знаменитой книге "Исследование интеллекта человекоподобных обезьян". Но сейчас Нуэва оглядывает комнату, и ей плевать на славу. Прост ее мир. Еда, питье, сон…

– Про секс не забудьте, – добавил Фейнман увлеченно. Я обнаружил, что Фейнман частенько находил способ привнести в разговор секс. Но тогда порадовался, что его интерес к моей истории пока не увял.

– Да, и секс, потребность в обществе. Но сейчас ей хочется есть – и банановой кожурой не обойтись. Пока Нуэва размышляет над этой незадачей, профессор по фамилии Кёлер изучает Нуэву. Он, как и она сама – и как Эйнштейн, – желает удовлетворить голод, и его заметкам суждено будет напитать многие книги и статьи. Кёлер предлагает Нуэве бананы, однако не делает ей одолжения разместить еду прямо в клетке. Напротив – он кладет их на пол снаружи, так, чтобы она не могла до них дотянуться.

– Жестокий малый, – заметил Фейнман.

– Он ее подначивает, – сказал я. – Чтобы утолить голод, Нуэве придется придумать способ добыть бананы. Сначала она делает очевидное. Прижимается к решетке и пытается достать рукой. Вытягивает ее и старается схватить фрукты, но никак – они далеко. Она бросается на пол клетки и катается в отчаянии. А неподалеку – Эйнштейн, уже девять лет занятый своей работой по теории вероятности, но до великого прорыва еще два года.

– И чувствует себя при этом почти как Нуэва, наверное, – сказал Фейнман.

Я кивнул и улыбнулся. Вот же оно: мы с Фейнманом разговариваем о муках исследования. Мы с Фейнманом, на равных! У нас связь. На радостях я продолжил:

– Прошло семь минут. Вдруг Нуэва взглядывает на палку. Прекращает ныть и хватает ее. Просовывает между прутьями клетки, достает до фруктов и подтягивает ближе, чтобы дотянуться рукой. Она сделала открытие.

– И что вы узнали из этой истории? – спросил Фейнман, не спуская меня с крючка. Мне стало сознательно приятно от понимания, что в ответ на его вопрос в моей голове теперь зародились умные мысли.

– У Нуэвы было два навыка. Один – гонять предметы палкой. Второй – тянуться за предметами через прутья клетки. Открытие заключалось в том, что ей удалось соединить два отдельных навыка в один, и это превратило ее старое орудие – палку – в совершенно новое. В точности так же Галилей поступил с телескопом, задуманным как игрушка, – он стал смотреть в него на небо. Так устроены многие открытия: это новые способы смотреть на старые предметы или понятия. Но сырой материал для открытий – всегда под рукой, а потому открытия кажутся поразительными для своего времени, зато простыми и очевидными для следующих поколений. Так что, думаю, эта история научила меня кое-чему из психологии открытия. Кое-чему, что я надеюсь применить на практике.

Он посмотрел на меня.

– Вы попусту тратите время, – сказал он. – Не научитесь вы делать открытия, читая про это в книгах. А психология – вообще херня.

У меня возникло ощущение, что он мне пощечину отвесил. Но, помолчав, он глянул мне в глаза и сказал мягко, с хитрой ухмылкой:

– Из вашей истории я бы почерпнул вот что: если уж обезьяна способна делать открытия, значит, и вы сможете.

VI

Прошло много недель, и у нас с Фейнманом растеплилось дружелюбие, однако другом ему я не стал. Разговаривать нам стало проще – в основном потому, что я стал меньше нервничать в его присутствии. Я спросил, можно ли фиксировать на аудиопленку наши с ним разговоры, потому что хотел что-нибудь о нем написать. Я тогда еще не знал, что именно – может, журнальную статью. Смогу ли вновь заниматься физикой, я не был уверен, а вот писать мне всегда нравилось. Эдакая отдушина, как в кино сходить. И он не возражал. Слушатели его всегда радовали.

Стоял прохладный день. Академгородок был тих, немногие гулявшие студенты помалкивали. Свой кабинет Фейнман обустроил утилитарно. Меловые доски испещрены математикой – в основном диаграммами Фейнмана, вроде тех, что он придумал в юности. Были там письменный стол, диван, кофейный столик, пара книжных полок. Ничего грандиозного. Ничто не указывало на то, что он – один из самых знаменитых и уважаемых ученых XX века. Он говорил на тему, которая меня более всего волновала: есть ли во мне что-то особенное, чтобы быть ученым?

Фейнман сказал:

Не думайте, будто ученый – это что-то совсем иное. Средний человек не так уж далек от ученого. От художника, или поэта, или чего-то подобного – может быть, ноли в этом неуверен. Думаю, в обычном бытовом смысле в повседневности полно того самого мышления, какое применяют ученые. Любой человек, чтобы прийти к выводам об обыденном мире, сочетает между собой предметы обыденной жизни. Любой человек создает предметы, которых раньше не было, – рисунки, записи, научные теории. Есть ли между ними общее? Я не вижу никакой особой разницы с работой ученого.

К примеру, простой человек может врать, а вранье требует определенного воображения. И если сочиняешь что-то, оно должно как-то согласовываться с природой и может даже сочетаться с теми или иными фактами. Иногда у врунов получается хорошо. И для этого не требуется быть ни ученым, ни писателем.

Так ли уж наука чудеснее человека, говорящего: "Мэри еще не вернулась домой – спорим, пошла небось в "Краюху и ковш" пообедать, ей же там нравится. Давай-ка туда звякнем"? Звонишь туда, а Мэри и впрямь там. Это творчество? Средний человек сочетает всякие соображения из собственного опыта, и получается что-то новое – или какие-нибудь отношения, – и вдруг замечает, вот этот тик возникает у малютки Мэри, когда она говорит о школе. И он с этим пониманием что-то делает. Вся обыденная жизнь и поведение связаны с человеческой деятельностью, которая мне видится очень похожей.

Ученые действительно думают конструктивно. Задайте ученому вопрос, и он станет ученого беспокоить. Ученый не беспокоится в том смысле, в каком это делает обычный человек, типа: "Поправится ли больной?" Это не думанье, это просто беспокойство. Ученый пытается что-то выстроить. Не просто беспокоиться о чем-то, а что-нибудь придумать.

Ученый анализирует нечто так, как это делает сыщик. Как сыщик пытается разобраться, что случилось, пока его тут не было, по уликам. Мы пытаемся выяснить, как устроена природа, по уликам из эксперимента. У нас есть улики, и мы пытаемся разобраться. Ближе всего остального к этому – работа сыщика.

Как-то не виделся мне Фейнман в образе Шерлока Холмса. Таким был скорее Марри, человек, будто все время бурчавший "Это элементарно…" любому, кто оказывался рядом. Марри принадлежал школе физики "мне-все-по-плечу-я-умнее-всех-вокруг". Конечно, Марри и был умнее всех вокруг. Но я-то нет. Фейнман одевался и говорил скорее как физик-работяга, как обыкновенный парень, а это ближе к моему типу. Метафора с сыщиком внезапно показалась мне резонной – и она меня взбодрила. Я знал: бывают детективы-недотепы вроде Рокфорда и Коломбо, а есть и обычные ребята типа Сэма Спейда, но всем им удавалось, тем не менее, раскрывать тайны окружающего мира.

И все же, вернувшись тем вечером к себе в квартиру, я предложил Эдварду и Рею заглянуть в библиотеку и взять напрокат фильмы о Шерлоке Холмсе: мне подумалось, что Холмс физику – лучший образец для подражания, чем Рокфорд. Видеомагнитофонов тогда не было, и нам пришлось взять пленку, киноаппарат и проецировать кино на стену снаружи дома. С той недели и далее мы с соседями каждый вечер в пятницу выбирались наружу и смотрели один и тот же фильм – "Собаку Баскервиллей". Мы усаживались под пальмами у бассейна с пивом и косяками и таращились на смутные черно-белые кадры. Эдвард время от времени облачался Шерлоком, хотя вещество у него в трубке не способствовало Холмсовому сжатому логическому анализу. Мы хором выкрикивали жеманные реплики таинственного Бэзила Ратбоуна, опережая его самого, как аудитория "Шоу Роки Хоррора" 1939 года. К исходу вечера я уже блуждал где-то между декадансом Пасадины и манерностью Старого Света и млел от силы киноискусства.

Фейнман продолжал:

На самом деле все, что мы делаем, – будь здоров насколько больше нормального и обычного! Воображение у людей есть, они просто его толком не развивают. Все заняты творчеством, просто ученые – больше. Необычно как раз то, насколько плотно они им заняты: чтобы весь опыт многих лет скапливался в одном конечном предмете.

Работа ученого – обычная человеческая деятельность, доведенная до предела, до чрезмерности. Обычные люди не занимаются этим так часто – или, как в моем случае, не думают об одном и том же ежедневно. То ли дело идиоты типа меня! Или Дарвина, или еще кого, кто раздумывает над одним и тем же вопросом: "Откуда взялись животные?" или "Как связаны между собой биологические виды?". Ученый работает над этим – думает над этим – годами! Я занят тем же, чем частенько обычные люди, но настолько больше, что со стороны выглядит, будто я чокнутый! Нащупывать предел возможностей человека – дело изнурительное.

К примеру, ни у вас, ни у меня нет таких мышц, чтоб бугрились на руках, как у тех сказочных ребят. Куда нам, невозможно это. Ну вот они над этим работают, и работают, и работают. До каких размеров можно раскачать эти мышцы? Как сделать себе шикарную грудь? Они пытаются выяснить, как далеко в этом деле можно продвинуться. А это значит, они творят нечто с необычайной настойчивостью. Это не означает, что мы с вами никогда ничего тяжелого не поднимали. Они этим просто занимаются чаще. Но, как и мы, пытаются добраться до величайшего значения потенциала человека – в определенном направлении.

Ученый – мозговой качок? Поверил ли я ему? Что же получается – творческий гений как разновидность синаптической физкультуры?

Я пошел в физику и жил все время учебы с мыслью, что физики – эдакие мистики. В конце концов, перо физика в силах поколебать теологию новым взглядом на генезис или изменить мир изобретением – радио, транзистора, лазера… или бомбы. Физический фольклор, какому учат в школе, поддерживает это мнение: читаешь об Эйнштейне, о его зашкаливающем IQ, о применении чистой логики для вывода связи между пространством и временем, слышишь, что о Нильсе Боре говорили, будто у него прямая связь с Богом – такая была у человека физическая интуиция; пьешь за Вернера Гейзенберга, сформулировавшего принцип неопределенности, потрясший основы механистической философии. Среди моих друзей эти физики были мифическими героями.

Публика представляет себе ученых в белых халатах. Физики-то уж точно их не носят, но в некотором смысле я подписался под тем же фундаментальным заблуждением: ученые чем-то отличны от остальных людей. Я читал об их теориях в сжатом логическом изложении, какое возникает лишь сильно позднее рождения теории. Я ничего не знал об их сомнениях, фальстартах, растерянности, днях, проведенных в постели с желудочными коликами. Даже на старших курсах я по-человечески не знал ни одного сотрудника своего вуза. Они существовали для того, чтобы им задавали вопросы, но всегда через такую же загородку, какая отделяет богачей от нищих. Теперь же я сам стал сотрудником вуза, настоящим ученым, и как же это странно. Другим я себя не ощущал, а потому, если ученые – другие, какой из меня ученый? Фейнман же говорил, дескать, не беспокойся, никакие они не другие. Одно это простое осознание утешало.

Однако у этого утешительного знания есть и оборотная сторона: получается, все бредут в тумане, а потому велика вероятность, что многие бредут не в ту сторону. Кто движется в тупик, а кто – по дороге к успеху? Чью работу запомнят, а чью – забудут? Чем именно стоит заниматься и как это углядеть? Ответов у меня не было, но я задумался над напутственной речью главы подразделения. Исследуйте, сказал он. Смотрите, как другие работают. И я решил открыться этим самым другим.

VII

Первым, с кем я постарался наладить контакт, оказался малый по имени Стивен Волфрэм, на должности, сходной с моей. Мы встретились пообедать в заведении, именовавшим себя итальянским буфетом. Волфрэм заказал тарелку ростбифа с кровью. Этой еды ему выдали фунт. Без хлеба. Без картошки. Без солений. Просто фунт красного мяса. Я себе взял обычный сэндвич, жареный картофель и всякое такое. Невзирая на расхождения в пищевых пристрастиях, разговор у нас получился вполне дружелюбный. Поначалу он показался мне довольно милым парнем, но по ходу разговора выяснилось кое-что, отчего я забеспокоился, а именно: он учился в Оксфорде, опубликовал первую статью в пятнадцать лет, а докторскую по теоретической физике защитил в Калтехе в двадцать. Нет, решил я. Не бывать нам друзьями. Много лет спустя я не раз читал о нем – он основал бешено успешную компанию по разработке компьютерных программ, а потом издал знаменитую книгу, отпрыск идеи, с которой он носился, – клеточных автоматов. Обычные люди? Интересно, Фейнман этого парня знает?

Пару дней спустя я пришел к себе в кабинет с головной болью. Накануне до четырех утра мы бодрствовали с Реем, у которого случилась депрессия по случаю невозможности завести девушку. Последнее время он чрезвычайно увлекся этой задачей. Он что-то бормотал себе под нос, временами на испанском, и то было единственное напоминание о том, что его настоящее имя – Рамон, а не Рей. Стоило по радио зазвучать какой-нибудь песне про любовь, как он принимался орать проклятья или переключать станцию, а один раз даже расколотил приемник. День и ночь он ломал голову над задачей о женщине. Она поглотила его целиком. Я применил к нему анализ Фейнмана: он – ученый. Поле изучения Рамона – любовь, и он, подобно Дарвину или Фейнману, все время беспокоился об одном и том же вопросе, в его случае – о нахождении подруги. Рей поговаривал о самоубийстве, а поскольку пистолет у него был, я счел своим долгом не позволять ему им воспользоваться. И вот я не давал Рею накуриваться, и вместо этого мы пили мартини. Выяснилось, что можно горевать вместе, поскольку страдали мы по сходным причинам. Ни он, ни я не могли добыть себе желанную любовницу, только в моем случае ею была интересная задача для работы.

В кабинете голове моей не полегчало: я слышал, как Марри за стенкой орет на кого-то по телефону. Похоже, какой-то банковский служащий, и он или она, судя по всему, тупил. Марри всерьез допекало, когда люди чего-то не знают или не вникают в идеи с его скоростью. Разумеется, если это не Фейнман: тут Марри наслаждался. А поскольку он располагал энциклопедическим знанием о мире, а фактическая осведомленность Фейнмана сосредоточивалась на математике и науке вообще, для Марри оставался простор тем, в которых Фейнман оказывался в слабом положении.

Я выпил несколько таблеток аспирина и задумался, чем бы заняться. У меня уже бывали зазоры между статьями, которые я заполнял просто чтением и размышлениями и пытался додуматься до хорошей мысли – или хорошей задачи. Это для физика-теоретика нормально. А вот неспособность сосредоточиться – нет. Я решил заглянуть к молодому профессору в одном из соседних кабинетов. Может, подумал я, мы сможем как-нибудь посотрудничать. Он казался доступным и написал знаменитую диссертацию по сильным взаимодействиям.

Физика привлекательна в том числе и масштабом идей для обдумывания. Может показаться, что возиться день-деньской с математическими выражениями – скукотища, но процесс этот вдохновляет, стоит только осознать, что, изучая сильные взаимодействия, исследуешь силу подстать тем, что описаны в самой завиральной фантастике. Без сильного взаимодействия электрическое отталкивание между положительно заряженными протонами ядра разнесло бы все атомы во Вселенной, кроме водородных – их ядра состоят из единственного протона. Задумаешься об этом – и мощь и потенциал того, что можешь открыть, видятся почти безграничными.

Назад Дальше