Радуга Фейнмана. Поиск красоты в физике и в жизни - Леонард Млодинов 8 стр.


Мы заглянули ко мне в кабинет, а затем выбрались в коридор и завернули за угол. Там возле семинарской комнаты толклось несколько аспирантов. Физики живут обсуждениями. Они говорят о физике всюду: так же, как другие люди – о спорте или погоде. Эдакое перекрестное опыление. Так Шварцу дался его великий прорыв – во всяком случае, то, что он считает прорывом. Пару лет назад он болтал с Майклом Грином в столовой Европейского центра ядерных исследований в Швейцарии, и вдруг они вместе поняли, что струнная теория – еще и теория тяготения. Обнаружь они, скажем, что квантовая хромодинамика может быть расширена и на гравитацию, это была бы новость для передовиц и уж точно Нобелевская премия. Но практически никто не считал струнную теорию верной. Соображение, что неверная теория может описывать и силу тяготения, никакого особого восторга среди тех немногих, кто не поленился послушать, не вызвало.

Шварцем я не мог не восхищаться: всеобщее отвержение не мешало ему проталкивать свою теорию при любой возможности.

Сегодня он вел семинар по своей с Грином работе. Когда бы кто-нибудь из калтеховских сотрудников ни обнаружил что-нибудь, заслуживавшее объяснения (а зачастую и не обнаружил ничего), семинарская комната была местом, где можно посвятить коллег в свою работу, скопом. В случае Шварца "скопом" означало, вероятно, горстку тех, кто не поленится прийти, но Шварц всегда принимал это с улыбкой. И семинаров проводил, кажется, больше, чем кто угодно другой на факультете.

Я восхищался Шварцем еще и по другой причине. Он, как и я, окончил Беркли. Наставником его докторской диссертации, еще в 1960-е, был человек по имени Джеффри Чу, ведущий специалист в очень амбициозном подходе под названием "теория S-матриц". Цели и философия этой теории походили на таковые у струнной, и несколько лет она была самой горячей темой, – но не состоялась. Чу, тем не менее, ее не отставил и десятилетиями работал, как и Шварц, высмеиваемый и практически в одиночку. Чу так ничего и не добился и закончил свою когда-то блистательную карьеру в забвении. Шварц работал в тени Чу и словно повторял его историю, но все равно с улыбкой двигался дальше – это, на мой взгляд, выказывало силу характера.

Я знал, что Рей на семинаре ни слова не поймет, что лишь слегка отставало от моего собственного понимания, но решил: раз уж он все время расспрашивал меня, чем именно я весь день занят, пусть попробует все.

На встречу явилось всего человек десять, из них половина – аспиранты Шварца. Но вскоре после начала к нам присоединились околачивавшиеся снаружи Марри и Фейнман. Обоих разом я видел их на семинаре впервые и решил, что нас всех ожидают фейерверки.

За несколько лет до этого, когда Фейнман и Марри чаще приходили вместе, семинары в Калтехе слыли событиями жестокими. Марри цеплялся беспрестанно, к любым мелочам. Или того хуже: если ему казалось, будто ты говоришь что-нибудь незначительное или неинтересное, он мог достать газету и с нескрываемой скукой в нее углубиться. Фейнман тоже всегда бывал борз и нетерпим к небрежному мышлению – и обожал играть в кошки-мышки. Для Фейнмана физика была спектаклем, и если его не устраивали твои ответы, он вставал, оглашал свое мнение и покидал аудиторию. Сочетание Марри с Фейнманом вызывало такую робость, что как минимум один будущий Нобелевский лауреат не решался читать в Калтехе лекции.

Подойдя поближе, мы услышали, как Марри беседует с гостем, судя по всему, из Монреаля. Марри настаивал на том, что произносить название города надо так, как это делают местные, с "н" в нос и грассируя "р".

Фейнман повернулся к Марри.

– Откуда?

– Из Монр’еаля.

– Это где такое? – спросил Фейнман. – О Монр’еале не слыхал. – Для полной красоты он усилил прононс Марри.

– Я заметил, что есть много хорошо известных городов, названия которых ты не опознаешь, – отозвался Марри.

– Рассуждая логически, это означает, что либо я – невежа, либо ты их произносишь черт-те как.

– Заблуждение, – парировал Марри. – Рассуждая логически, может быть и то, и другое. – По части точности Марри всегда был занудой.

Фейнман улыбнулся.

– Ну, предоставим другим делать выводы.

Марри хмыкнул и ушел в семинарскую комнату.

Дразнить Марри Фейнману нравилось, он в это играл. А Марри всегда обижался. Я потихоньку показал Рею Фейнмана.

– А второй кто? – спросил он.

– Марри Гелл-Мэнн.

– А, который чувак с кварками.

– Ага, чувак с кварками.

– Они всегда так друг с другом разговаривают? – спросил он.

Я пожал плечами. Они редко бывали вместе.

– Они мне напоминают моих отца с матерью, – заметил Рей.

Семинар начался, и Фейнман выкрикнул с места:

– Эй, Шварц, ты сегодня в скольких измерениях?

Эту издевку на тему дополнительных измерений, потребных струнной теории, я от Фейнмана слышал не впервые. Но она была добродушная. А это уже означало кое-что, поскольку колкости Фейнмана это качество имели не всегда. И поэтому я не чувствовал, что она показывает его подлинную позицию в отношении этого предмета. Я слегка напрягся, мы с Реем ждали. Я изготовился к драке: станут ли Фейнман с Марри воевать против Шварца вместе или все кончится их потасовкой между собой? Мне было немного неловко перед Реем – так же неловко, как бывает перед другом за перепалку родителей в его присутствии.

Шварц улыбнулся и начал разговор. Ему, казалось, все нипочем. Он даже вбросил несколько шуток. В аудитории едва ли усмехнулись. Годы спустя Шварц, забавляясь, рассказывал мне, что после того, как он стал знаменит, те же остроты вызывали взрыв хохота.

Фейнман и Марри слушали почтительно и задавали исключительно технические вопросы. Никаких глумливых комментариев.

Через несколько минут после начала я глянул на Рея. Он спал.

После лекции, за чаем и печеньем на задах аудитории, я представил Рея Фейнману. Я предупредил Рея, чтоб не вел себя слишком агрессивно. И бога ради чтобы не спрашивал ничего психологического или метафизического. Доктор запретил Фейнману метафизику, сказал я. Рей глянул на меня косо, но я был уверен, что он поведет себя хорошо. Фейнман повернулся ко мне.

– Ну что, научил ли вас этот семинар чему-нибудь полезному по этой чепуховой теории, которой вы интересовались?

– Вы хотите сказать, что всю дорогу знали, что речь о теории струн?

– Это единственная чепуховая теория, с которой возятся на этом факультете, – ответил он.

– Если эта теория – чепуховая, – спросил Рей, – зачем же вы пришли?

Фейнман осклабился.

– За печеньем.

Мы выбрались из семинарской комнаты в коридор. Тут к нам подошел гость из Монреаля – похоже, он подслушивал.

– Мне кажется, не стоит отвращать молодых людей от исследования новых теорий лишь потому, что они не приняты светилами физики, – сказал он.

Было что-то такое в его вызывающем тоне, что, как мне показалось, самое место таким людям – на митингах в Беркли, с речами против культурного империализма. Но Фейнману хоть бы что.

– Я и не отговариваю его работать с новым, – сказал он. После чего взглянул на меня и добавил: – Я говорю, что, чем бы ни решил заниматься, будь себе самому злейшим критиком. И не берись за дело по неправильным причинам. Не берись, если не веришь по-настоящему. Потому что если ничего не выйдет, много времени окажется потерянным впустую.

Гость отозвался:

– Ну вот я над своей теорией трудился двенадцать лет.

Фейнман спросил, что это за теория. Гость вкратце объяснил. Его уязвило, похоже, что к концу речи никто так и не впечатлился. Я чувствовал, что даже просто за вежливое слушание нам всем причиталась премия от движения "Дай дурацким теориям шанс", коего гость был, вне всяких сомнений, участником. Кажется, он и сам это учуял, потому что добавил:

– Чтобы принять Эйнштейна, сообществу физиков потребовались годы. Они годами не могут принять Шварца. Я готов к тому, что годы уйдут и на принятие меня. Это прямо комплимент. Тем слаще будет признание, когда оно придет.

Не думал я, что такие манеры Фейнман этому малому спустит, но тот, казалось, слушал внимательно. А когда гость закончил, Фейнман вежливо кивнул – будто что-то для себя извлек.

Затем он повернулся ко мне и сказал:

– Вот что я имел в виду, когда говорил о потерянном впустую времени.

Гость обиженно отошел. Рей обратился к Фейнману:

– Как такое можно говорить, чувак? Жестко это.

Я ткнул Рея локтем в бок.

Фейнман ответил:

– Вам не понравилось, как я с ним говорил? Почему же? Он хотел признания. Я дал его ему. Я признал в нем напыщенного хмыря.

Тут в коридоре показалась Хелен. Несла какую-то почту – судя по всему, Фейнману. Она показала жестом, что оставит корреспонденцию у него на столе. Он кивнул. Тут она заметила меня, позвала. Я глянул на Рея, желая взглядом сказать ему, чтобы выбирал выражения. Он ответил, тоже взглядом, дескать, ты это мне? Я нервничал оставлять Рея с Фейнманом без присмотра, но когда Хелен зовет, надо подчиняться.

Вернувшись наконец из ее кабинета, я увидел пустой коридор и Рея с немногочисленными печеньями в семинарской комнате – больше никого не осталось.

– Как все прошло? – спросил я. – Он вообще когда-нибудь теперь станет со мной разговаривать?

– Расслабься, – ответил он. И добавил: – Тебе надо дунуть.

– Рей, заткнись! – Я огляделся по сторонам – убедиться, что в поле слышимости никого нет. Я тогда еще не знал, что сам Фейнман пробовал марихуану – и даже ЛСД.

– Не волнуйся, все обошлось. Мы друганы. Слушай, ты мне никогда не говорил, что у него Нобелевская премия.

– Он тебе это сказал?

– Ага.

– Я слыхал, что он никогда об этом не говорит. Считает, что Нобелевская премия, по сути, несправедлива. И очень отвлекает. Фальшивый божок, так сказать. Рассказывал, что когда ему позвонил посреди ночи первый репортер – доложить, что Фейнман ее получил, тот ответил, чтоб репортер перезвонил в человеческое время, – и повесил трубку.

– Ну, может, он так и думает. А может, все-таки гордится. Это ж по-человечески, верно? Может, он просто перед тобой не открывался так, как передо мной.

– Вы, стало быть, теперь лучшие друганы.

– А ты знаешь, что еще он мне сказал? Он наконец объяснил мне, что вы, физики, вообще делаете – и зачем.

– Правда?

– Правда.

– И что же он сказал?

– Не-не-не, – ответил Рей. – Так легко тебе не соскочить. Сам спроси. Или еще лучше – сам разберись.

– Не строй из себя Фейнмана, – сказал я.

– Ну, мы нашли общий язык кое в чем.

На том тему и оставили. Но я решил, что так или иначе, но от Фейнмана этого добьюсь.

XIII

В 1988 году мой бывший однокашник из Беркли взялся писать текст по струнной теории, ныне ставший стандартной справочной работой для аспирантов-физиков. Он собирался закончить книгу через год, в июне 1989-го, "плюс-минус месяц". Публикации книг затягиваются, и в этом нет ничего необычного, однако эта вышла в свет только в 1998-м. Ее написание заняло одиннадцать лет – в десять с лишним раз больше запланированного. Почему? Струнная теория трудна. Бытуют знаменитые истории о том, как некогда люди вникали в теорию относительности и квантовую теорию. Но можно с уверенностью говорить, что струнную теорию никто не понимает и поныне.

Большинство новых теорий требует сама природа. Они вырастают из новых физических принципов или экспериментальных данных, нуждающихся в объяснении или приспосабливании. Струнная теория возникла другим способом. Она обнаружилась, как пенициллин, случайно. Физики-теоретики по-прежнему ищут новый физический принцип, который, судя по всему, описывает струнная теория. Физики-экспериментаторы все еще ищут практические следствия, которые можно проверить в лаборатории. Физики, изучающие эту теорию, подобны палеонтологам: они терпеливо копают и ковыряют ее – как великанский скелет неизвестного происхождения.

Все началось летом 1967 года. Марри, пока еще не получивший Нобелевскую премию, читал лекцию в "Чентро Этторе Маджорана" в Эриче на Сицилии. Он рассказывал что-то о теории S-матриц, той самой, в которой главенствовал наставник по диссертации Шварца, Джеффри Чу. Та теория так и не сработала. В аудитории находился один итальянский аспирант (тогда работавший в Израиле) по имени Габриэле Венециано. Марри, вечный классификатор и грек, обсуждал кое-какие поразительные закономерности в данных, связанных со столкновениями протонов и нейтронов. Венециано они заинтриговали. Он искал целый год, но все-таки нашел наконец простую математическую функцию, как по волшебству описывавшую эти самые закономерности. Слово "волшебство" тут не просто так: для вывода этой функции Венециано не применил никаких физических теорий – он просто обнаружил подходящую случаю математику. Еще через пару лет физики смогли предположить причину того, почему эта функция подходит. Это самое "почему" было представлено впервые в 1970 году, в работе Намбу и Сасскинда, понявших, что математическая функция Венециано происходит от некой теории, в которой моделью протонов и нейтронов является не точечная частица, а крохотная колеблющаяся струна.

Эта простая с виду идея, как выяснилось, – гораздо богаче и много труднее в применении математически, чем кто-либо мог себе тогда представить. И хотя модель устройства частиц была физической, принцип физическим не был – в отличие от, например, постоянства скорости света – и, соответственно, не мог по ходу развития теории направлять мысли ученых. Еще и поэтому теория струн так сложна.

Как-то вечером, после двух попыток осторожно затронуть тему струнной теории, я отправился к Фейнману в кабинет – выспросить, что же он на самом деле думает об этом.

– Давайте немного поговорим о струнной теории, – предложил я.

– Я не хочу говорить о струнной теории. Я о ней мало что знаю. – Он вернулся к работе. – Хотите поговорить о струнной теории – обратитесь к Шварцу.

– Уже.

– Тогда еще раз обратитесь. Я работаю.

– Ее трудно понять, а я пытаюсь решить, стоит ли она усилий.

– Я вам уже говорил: решать вам.

– Вам не кажется, что в ней есть многообещающие аспекты?

– Многообещающие? Что они обещают? Сказать вам массу протона? Нет. Что они вам обещают?

– Ну, пока никто не знает, как извлечь количественные предсказания, но…

– Вы ошибаетесь. Она делает количественные предсказания. Вы вообще знаете, что это?

Я уставился на него. Мысли исчезли.

– По этой теории нам положено жить в десяти измерениях. Разумна ли теория, которая требует десяти измерений? Нет. Видим мы десять измерений? Нет. Тогда теория скручивает их в малюсенькие шарики или цилиндры – такие, что их и не засечь. Поэтому единственное предсказание, которое она позволяет, требуется объяснять, потому что оно не соответствует наблюдаемому.

– Я знаю… Тут много над чем еще надо работать. Но меня интригует потенциал объединения всех сил, известных физике, в одну теорию. Даже гравитации.

Он бросил на меня странный взгляд. Так, наверное, на вас глянул бы католический епископ, если бы вы в праздном разговоре спросили, как его жена и детки.

– Единая теория поля. Разве не ее мы все хотим? – сказал я.

– Я ничего не хочу. При чем тут природа и что я хочу? Откуда вы знаете, что единая теория существует? Может, их четыре! Может, есть теория для каждой силы! Не знаю. Я не распоряжаюсь природой. Природа распоряжается мной. Вся эта дискуссия совершенно бессмысленна! Она меня нервирует! Я вам сказал – я не желаю говорить о струнной теории!

Последнее уже было громко. Он еще и руками махал. Я опешил. Во-первых, я думал, что мы все занимаемся физикой из страсти к красоте и изяществу природы, а четыре теории не казались мне изяществом. И во-вторых, судя по выражению его лица, он мог вскочить и покусать меня. Пора на выход, понял я.

– Ну простите меня. Я просто хотел выяснить ваше к этому отношение.

– Мое отношение? Мое отношение такое: у вас не клюет, и поэтому вы пытаетесь нарыть, с чем бы поработать.

– А что в этом плохого? – спросил я.

– Плохо то, что вы приходите ко мне обсуждать струнную теорию.

– Мне важно ваше мнение.

– Как я уже вам сказал: не мое мнение вам должно быть важно. А ваше.

– Простите, что побеспокоил, – выговорил я и собрался уходить.

– Слушайте, – сказал он, – выбор темы для исследования – это вам не на гору влезать. Не за тем вы это делаете, что она там просто есть. Если б верили в струнную теорию, вы бы не пришли сюда спрашивать. Вы бы пришли рассказывать.

Я почувствовал себя мальчишкой, которого отчитал отец. В коридоре меня еще раз отчитали – на сей раз мама. Я напоролся на Хелен. Она хоть и была секретарем всего этажа, но работала в основном на Фейнмана и Марри. Ей, тощей даме средних лет, хватало пороху противостоять им обоим, а уж чтобы совладать со мной, этого пороху было на тонны больше необходимого. На лице у нее собралась мощная туча.

– Чем именно вы так достали профессора Фейнмана?

Я пожал плечами.

– Вам известно, что его нельзя отвлекать, когда он работает?

– Похоже, я попытался вовлечь его не в тот разговор.

– Философия? – спросила она.

– Нет, струнная теория, – ответил я.

– О господи, час от часу не легче.

– Можно вас спросить? – взмолился я.

– Может быть, – ответила Хелен. – О чем именно?

– Если все так скептически настроены к работе Шварца, почему он все еще здесь? Девять лет прошло.

Она одарила меня загадочным взглядом. Я не разобрал, значит ли он "Вы что, хотите сказать, что не в курсе?" или "А вам-то что?" Но через мгновенье ответила вполголоса:

– Его кое-кто опекает.

– Ой. И кто же? – уточнил я.

Она ответила:

– Марри.

XIV

Пару дней спустя я припозднился явиться к себе в кабинет. Перед этим Константин рассказал мне, что Марри много лет не общался со своей дочерью – она вступила в организацию, позднее превратившуюся в Марксистско-ленинскую партию США, и была большой поклонницей Албании. Судя по всему, хоть Марри и глумился над Рейганом, называя его Рей-ганом, Лиса перешла черту, распевая кричалки типа "Долой Роналда Рейгана, главаря капиталистической реакции!".

Я сидел за столом и размышлял о парадоксальной параллели между политическими увлечениями Лисы и подпольной поддержкой, которую Марри оказывал подрывной теории Шварца. Политические взгляды Лисы в своем роде лежали не сильно дальше от основного русла, чем струнная теория или, допустим, более ранние дробно заряженные кварки, открытые/придуманные Марри.

Унаследовала ли дочь от отца его способность ради теории пренебрегать вроде бы очевидными данными: отсутствием в нашем мире необходимых для струнной теории дополнительных измерений или определенных удобств в Албании – еды, одежды, жилья? Общий ли у них гений (или общее проклятье) – видеть более глубокую истину сквозь фасад бытия?

Назад Дальше