Семейный архив - Юрий Герт 4 стр.


Передачи получали не все. Но на деньги, переданные в контору, каждый имел право выписывать кое-какие продукты - колбасу, сахар и т.д. Одни пользовались только тюремным пайком, другие передачами и деньгами. Я тоже имел 10 рублей, на которые покупал продукты. Но я предложил всей камере жить по-товарищески, все передачи, а также паек (за свои деньги) делить между всеми поровну. Все согласились, староста распоряжался всеми продуктами. Но прошло полтора месяца и возникло недовольство. В особенности со стороны двух капитанов волжской флотилии: "Мы сидеть должны долго, а другие - нет". К тому времени мои деньги тоже иссякли, многие предлагали мне свою еду, но я отказывался ее брать. Приходилось туговато. Но я получил передачу от брата и сестры. Я этого не ожидал: ведь они были для меня просто знакомые... Потом я был вызван на свидание с девушкой, которая принесла мне передачу. Свидания происходили в тяжелых условиях: две решетки на расстоянии метра, множество народа, полно шпиков - и с нашей, и стой стороны. Какой мог быть разговор в подобных условиях? Стремились посмотреть, увидеть друг друга и только. Я просил славную эту девушку не приходить ко мне больше...

Еще одно свидание было с матерью. Я понял, что она страшно убита моим арестом. Но я убедил ее, что сижу не среди воров.

В наши камеры забрасывали шпионов. Но шпики своим поведением выдавали себя. Через пару дней мы вызывали тюремное начальство: "Уберите своих людей!" И их убирали... Забрасывали провокаторов, их определить было труднее, они хорошо знали нашу жизнь. Но помогала воля - записками, вложенными в передачи: "Берегитесь такого-то!" Во время прогулок провокаторов били...

Между тем готовили этап к отправке на каторжные работы. Ежедневно человек 5 - 10 заковывали в кандалы. В коридоре стояла наковальня. В кольцо брали одну ногу, скрепляли кольцо шпеньком, который заклепывали на наковальне. Кольцо делали тесным - было больно, текла кровь. В каждой камере были уже кандальники. После всех допросов, не имея доказательств моей принадлежности к партии, меня все-таки не выпускали. За принадлежность к партии полагалось от 4 до 8 лет каторги по статье 102.

Я не знал, что меня ждет... Что со мной будет дальше... Но должен сказать, что когда кандальники возвращались к себе в камеру, на их лицах не было уныния, скорее они походили на девушек, принарядившихся в новое платье, собираясь на вечер. Казалось, они даже веселы. Помню, один из них заявил:

- Теперь я получил свою одежду...

И все мы, находившиеся в камере, почувствовали к нему особое уважение. Ведь кандалы говорили о тех делах, которыми он занимался на воле...

- Кандалы - это наша победа, - говорили нам. - Раз они заковали нас в кандалы, выходит, они боятся нас. Выходит, есть за что нас бояться. И победят не те, кто заковал, а те, кого заковали...

Даже тюремщик, дежурный по коридору, который кричал на всех, не орал кандальникам "Бегом, бегом!.." - они шли шагом в уборную и из уборной. У охраны, как ни странно, возникало какое-то уважение к ним, как к поборникам свободы...

Итак, я не знал, что меня ждет, ибо сроки давали отнюдь не всегда за то, что было на самом деле. Однажды вечером открылась дверь и мне приказали:

- Собирайся!

Во дворе строилась партия. Я был последним, ставшим в строй. Ко мне подвели заключенного с наручниками на правой руке, такое же кольцо надели на руку мне, связав наши руки цепочкой. Потом левую руку заключенного таким же манером соединили с правой рукой соседа. При свете факелов мы двинулись на вокзал.

Там нас посадили в тюремные вагоны - грязные, тесные, зарешетченные. И мы двинулись в путь. Утром остановились на какой-то станции. К нам подходили люди, хотели передать махорку, хлеб, но часовые их отгоняли. Так мы ехали двое суток. На третьи нас выгрузили в Тамбове и погнали в пересыльную тюрьму. Когда нас ввели внутрь, я даже не поверил своим глазам. Вдоль коридора была установлена железная решетка, за нею, как звери, сидели каторжане - те, кого гнали на каторгу в Сибирь. Там, за решеткой, не было ни коек, ни скамеек. Нас привели в комнату с каменным полом. Один заключенный все жался ко мне, пытался спрятать свое лицо.

- Ты что?..

- Да я один раз бежал из этой тюрьмы, а собака-надзиратель все тот же - может меня узнать...

И в самом деле - пришел надзиратель с фонарем и узнал его:

- А, старый друг... А ну-ка пойдем со мной...

В саратовской тюрьме я просидел 8 месяцев. Моя принадлежность к партии так и осталась недоказанной.

12. Армия

Из Тамбовской пересылки меня отправили в Воронеж к воинскому начальнику. Он послал меня в Брестский полк, расположенный в Севастополе. Там я получил назначение в 10 роту, 4 взвод. Унтер взялся обучать меня словесности. Через четыре дня он доложил начальству:

- Все на свете знает!

Это значило, что мне известно, как полагается именовать государи-императора.

Летние лагеря, в которых мы до того располагались, сменились зимними квартирами. Режим был тяжелый. Где легче - в тюрьме или и армии?.. В 5 - подъем, туалет. Воронили пряжки, промазывали свечным воском, чистили наждаком, потом драили сапоги. Пили чай, хотя зачастую на чай не оставалось времени... 8 часов - начало занятий... Тем не менее меня ставили другим солдатам в пример. Утром, когда подходило время, дневальный по роте кричал: "Поднимайсь!" - и это слово было мне до того противно, что я обычно вскакивал на несколько минут раньше, чтобы только его не слышать. Это мое вставание расценивалось взводным как примерная служба...

Увольнительные записки получали те солдаты, которые уже приняли присягу. А присяга принималась после шести месяцев службы. Я же оказался исключением. Во-первых потому, что был поздноприбывшим, а во-вторых потому, что командир роты узнал, что я могу переплетать книги, и попросил меня переплести его библиотеку. Он дал мне 2 рубля и увольнительную записку для покупки переплетного материала. Вышел я один со двора (двор был обнесен высоким каменным забором и упирался в бухту) и повернул на узкую дорожку, которая спускалась вниз. По этой дорожке шли моряки. Они окликнули меня:

- Эй, каша!..

- Каша?.. Почему - каша?..

- Ну, не каша, так кашеед! Понял?

- Не понял.

- Спроси своего взводного, он тебе расскажет...

Я добрался до города, закупил все, что требовалось, вернулся обратно. Когда же я обратился к унтеру по поводу "каши", он оборвал меня:

- Об этом помалкивай, а то тебе такое будет...

Кончался год 1906. Фельдфебеля, унтеры говорили между собой:

- А он что - вернется? Будет дослуживать?..

Близилась демобилизация...

Однажды, когда вся казарма уже спала, я оказался, не помню почему, в канцелярии, там сидел взводный.

- Сокольский, что есть "внутренняя служба"?..

Сам унтер плохо понимал устав, плохо в нем разбирался. Что же до меня, то я воспользовался случаем, чтобы поговорить.

Отвечая на мои вопросы, он рассказал:

- В 1905 году здесь был крейсер "Потемкин"... Потом "Очаков"... Лейтенант Шмидт - об нем слыхал?.. Его расстреляли... А многих сослали в Сибирь, многих из нашего полка отправили в дисциплинарный батальон... Их-то мы и дожидаемся назад, хорошие парни...

- А почему все-таки "каша"?..

- Мы тогда растянулись вдоль берега, не давали никому с крейсера слезать... Вот за это нас моряки и прозвали кашеедами... За то, что продали революцию... Только это неправда. И нам тоже досталось... Полк построили во дворе, с правого фланга отсчитали каждого десятого - и два шага вперед... В дисциплинарный батальон... Это наш ротный никого не тронул... А во многих ротах каждого десятого расстреляли... Какие уж там "кашееды"...

Но столкновения между пехотой и моряками не были редкостью. От нас и от них назначались патрули. Случались кровавые драки, особенно возле публичных домов. Через несколько месяцев службы и я попал в патруль. Мы должны были не только следить за порядком, а и заходить в публичные дома, смотреть, чтобы там не было драк. Полиция же вообще боялась появляться на этой улице, освещенной красными фонарями... Бывал и я на Корабельной стороне, патрулем. Здесь стояли маленькие домики, в каждом по 5 - 6 девушек, плата - 30 копеек. Моряки сюда редко заглядывали - другое дело пехота, гражданские... Вот в центре города был полный комфорт - в каждом доме 20 - 25 девушек, пианино, за вход пятьдесят копеек или рубль. Но пускали туда в основном офицеров, моряков тоже - их побаивались... Один из этих домов пользовался особым вниманием: сюда попала цирковая наездница, повредившая себе ногу. После двухмесячного лечения в больнице ей ничего не оставалось, как идти на Корабельную... В каждом доме были девушки всех возрастов, многие имели настоящих любовников, принимали их бесплатно и ждали конца службы, чтобы уехать и жить вместе, завести семью...

Я любил патрулировать. Мне нравилось, что здесь все было ясно, понятно, каждый знал, зачем он пришел, знал, что должен заплатить полтинник, за это ему отдавалась женщина. В отличие от прочей жизни, здесь царила правда, пусть скверная, но правда, ничем не прикрашенная...

Прошло восемь месяцев службы. В это время стали набирать музыкальную команду. Староста музыкальной команды стремился зачислять в нее как можно больше евреев, считая их более способными к музыке. Когда я пришел к нему, он даже не спросил, играю ли я на чем-нибудь, он задал только один вопрос:

- Еврей?

- Еврей.

- Хорошо!

Слуха у меня никакого не было, тем не менее я выбрал флейту. Долго мне пришлось дуть в нее, чтобы выдуть хоть что-нибудь похожее на музыкальный звук. За два года я так и не стал настоящим музыкантом, но марши играл, и этого было довольно...

13. В море

Отслужив армию, я приехал в Астрахань и поступил в типографию. Там я проработал год, когда брат предложил мне вместе с ним отравиться в море: принимать у ловцов рыбу, солить и, привезя в город, сдавать на промыслы. Вскоре я освоил рыбное дело. Между прочим, для этого требовалась изрядная смелость. Как-то раз осенью, когда уже все рыбницы были на приколе, я ушел в море. Шло "сало", то есть вода была покрыта кусками тонкого льда, как случается обычно перед ледоставом. Это меня не смутило... Но мы, набрав рыбу, стали вмерзать в лед. В подобных случаях в море возникают горы льда, состоящие из больших льдин, которые волны громоздят друг на друга. Иногда рыбницы, в общем-то легкие, беззащитные суденышки, подплывали к такой горе, чтобы она в какой-то мере защитила их от "сала", которое может, врезаясь в борта, продырявить их и потопить судно. Впрочем, ледяная глыба тоже опасна - она может развалиться, перевернуться, раздавить рыбницу. Поэтому рыбаки остерегаются стоять возле. Но нам ничего не оставалось, как рискнуть... Прошло два дня, на третий мимо проходил ледокол, он захватил нашу рыбницу.

В другой раз наше суденышко попало в шторм. Огромные валы так швыряли его из стороны в сторону, захлестывали водой с носа до кормы, что казалось - вот-вот - и нам капут. Была ранняя осень - пора жестоких бурь на Каспии... У шаланд вырывало рули, переворачивало не только лодки, но и баржи. Наш капитан, бывалый, знающий моряк - умылся, переоделся. "Надо готовиться..." - сказал он. Однако нам повезло: рыбницу нашу сорвало с якоря, принесло к берегу...

14. Война

Я был в море, когда началась война...

Меня призвали. Мы были вместе с еще одним астраханцем. Нас отправили в Оренбург. Там построили в две шеренги - одну против другой.

- У кого сапоги - два шага вперед!

Потом выяснилось: из тех, кто в сапогах, формируют маршевые роты, а остальных, то есть нас, - в Бугуруслан. Мы провели там три месяца - ждали, пока сибирский корпус двинется на фронт, его должны были пополнить нами.

В это время пришло письмо из дома: мой приятель (он был в сапогах) уже в плену. Нас же направили в пополнение мортирному дивизиону.

Фронт. Мне запомнилось, как в первый же вечер, когда мы оказались на передовой, дивизионный приказал взводному послать людей захватить орудие, находившееся между нами и неприятелем. Ему, видно, хотелось получить медаль... Но приказ мы выполнили.

В течение года мы больше отступали, чем наступали.

Трудней всего были переходы по 40 - 50 верст. Сараи или какие-нибудь халупы для ночлега казались пределом комфорта. Что же до бани... В первый год все, вплоть до офицеров, обовшивели. На биваке в лесу разводили костер и дневальные жгли вшей на нашей одежде. слышалось щелканье - и огонь темнел, его словно чем-то черным застилало - столько их падало в костер.

Между нами и пехотой существовала разница: мы грузили напередок шинели, прочее снаряжение, порой сами садились - пехота нам, артиллеристам, завидовала. Но частенько зарядные ящики волокли мы на своих плечах, лошадей вытаскивали из грязи. Рубили лес, чтобы выстлать топкую дорогу...

Наш дивизионный был человеком не только жестоким, но и довольно невежественным в военном деле. Он плохо разбирался в карте и мы зачастую блудили, плутали, он не умел правильно выбрать маршрут. Даже когда можно было сделать привал, отдохнуть, он не давал на это больше часа. Помню, как-то раз мы отступали, все позади было в огне, там, в огне, оказались и тысячи коров - их неистовый рев был ужасен, он до сих пор звучит у меня в ушах...

А однажды при отступлении дивизионный, все перепутав, повел нас вперед, прямо в лапы к немцу. Хорошо еще, что с нами был казачий заслон:

- Куда, сукин сын, ведешь? В плен что ли?..

Только тогда мы повернули...

Помимо немцев для нас главным врагом были вши.

Когда мы располагались на отдых (иногда он длился до трех месяцев) и к нам с фронта подвозили раненых, по краям бинтов, как лента в палец шириной, ползали вши - незаметные, белые, как бинты.

Через два года наш корпус перебросили на австрийский фронт. Как раз в ту ночь, когда мы сюда прибыли, началось наступление. В топи болот полегло много пехоты. Часто можно было видеть утонувших, торчащих вверх ногами из трясины... Но наш артдивизион остался невредимым.

Как-то я стоял на посту возле денежного ящика. Солдат, охранявший его вместе со мной, попросил меня поменяться сменами. Я согласился. И вот с немецкого самолета бросили бомбу, она взорвалась и солдата ранило в ногу. Его взяли в госпиталь, находившийся в Варшаве. Я не мог себе этого простить: госпиталь - это счастье... Спустя месяц мы получили от раненого письмо, в нем говорилось, что там не жизнь, а благодать божья... А еще через месяц стало известно, что немецкая эскадрилья этот госпиталь разбомбила и сожгла...

Наступил четвертый год войны. И тут произошли события, пере

вернувшие жизнь каждого из нас, жизнь всей России...

15. Революция

В начале марта семнадцатого года стало известно, что Николай Второй отрекся от престола.

Армия отнеслась к этому известию с радостью.

У нас объявили общее построение. Была выстроена масса войск, подразделенная на войсковые части.

Выступили офицеры, разъясняя политическое положение. Речь шла о Временном правительстве, о Керенском и т.д.

Было предложено совершенно невероятное:

- Кто из солдат желает - может высказаться!..

Мне хотелось выступить, но мной владело такое чувство, что меня за это расстреляют...

И все-таки я выступил.

О чем я говорил?.. О том, как живется рабочему классу, каково приходится крестьянству, говорил о царизме, ненавистном народу... Говорил, что до настоящего времени офицеры в армии занимаются мордобоем...

Меня начали качать...

Когда мы вернулись в свою часть, меня выбрали в комитет, ведающий улучшением положения солдат - начиная от обмундирования и пищи до контроля над офицерами, над тем, как они относятся к солдатам...

Меньшевик?.. Скептик?.. Философ?..

Просто человек?..

Дядя Боря дожил до весьма преклонного возраста...

Я думаю, выступление на митинге после свержения царизма оказалось для него наивысшим взлетом. Потом были Октябрь, Астрахань, 11 -я армия, смерть от сыпняка любимой девушки ("Я чувствовал, что только в ее присутствии я живу"), сумятица гражданской войны... Чем же или кем же стал он впоследствии - еврей, с отроческих лет - рабочий, кружковец-марксист, свидетель социал-демократического движения в Европе, заключенный, чудом избежавший каторги, замененной солдатчиной, - чем или кем стал он при новой власти?.. Комиссаром?.. Чекистом?.. Партаппаратчиком?.. Начальником, служившим власти, как говорится, верой и правдой и, соответственно, занимавшим крупный пост?..

Нет, и в новых условиях он оставался тем же, кем был прежде, - переплетчиком. Работал в типографии, под конец жизни - в маленькой артели...

Мне запомнилась его стариковская семенящая походка, серебряный, коротко подстриженный ежик на голове, голубые, пронзительные, как бы покрытые тонким ледочком глаза и неизменно приветливая и вместе с тем скептическая, порой насмешливая улыбка, никогда, казалось, не покидавшая тонких губ его маленького, изящно очерченного рта.

Моя мать иронически называла его: "скептик", "философ"... Он не верил ни газетам, ни официальной пропаганде, ни Сталину, ни политике, исходившей из партийно-правительственного центра. У него на все имелась особая, собственная точка зрения. Любой предмет он видел с разных сторон, что в те времена выглядело тревожно, даже опасно.

Я назвал эту главу "Меньшевик". Может быть, не очень удачно: человеческая личность, со всеми ее атрибутами, не укладывается в четко разграфленные геометрические фигуры. Но мне всегда казалось, да и теперь кажется, что он был близок в чем-то Плеханову, во всяком случае во взгляде на Россию, отсюда его слова о "зонтике", которые он любил повторять, особенно в последние годы, когда наше общество понемногу начало избавляться от владевшего им паралича... Его рассуждения тех лет напоминали мысли, высказанные Плехановым после свержения Временного правительства: "Не потому огорчают меня события последних дней, что я не хотел торжества рабочего класса в России, а именно потому, что я призываю его всеми силами души. Но для рабочего класса не может быть большего исторического несчастья, как захват власти, когда он к этому еще не готов. Несвоевременно захватив политическую власть, русский пролетариат не совершит социальной революции, а только вызовет гражданскую войну, которая в конце концов заставит его отступить далеко назад от позиций, завоеванных в феврале и марте нынешнего года".

Дядя Боря был переплетчиком, он знал - другим нужны его руки, голову он оставлял себе... У французского психолога Сержа Московичи мне встретилась цитата из Солона: "Один отдельно взятый афинянин - это хитрая лисица, но когда афиняне собираются на народные собрания, уже имеешь дело со стадом баранов". И еще уже из Мопассана: "Сколько раз я говорил, что разум облагораживается и возвышается, когда мы существуем в одиночку, и что он угнетается и принижается, когда мы перемешиваемся с другими людьми".

Назад Дальше