Гамаюн. Жизнь Александра Блока - Орлов Владимир Григорьевич 34 стр.


Сказано о самом главном, решающем, о вечных и всегда новых "проклятых вопросах", без ответа на которые невозможно ни жить, ни творить. Блок не щадит ни близких людей, ни себя: "Цветник ор" – название изысканного стихотворного альманаха, собранного Вячеславом Ивановым при ближайшем участии Блока.

4

Пока модернисты разных мастей занимались сведением копеечных счетов, в России назревали грозные события.

Самодержавие переходило в контрнаступление. Волна революции стала заметно спадать. С июля 1906 года во главе Совета министров встал Петр Аркадьевич Столыпин – "последний дворянин" в замелькавшей чехарде высших сановников, красивый мужчина, метивший в российские Бонапарты. Он давно уже ратовал за "сильную и твердую власть", показал себя в роли расторопного губернатора и начал деятельность премьера с Положения о военных и полевых судах, по которому за восемь месяцев было приговорено к смертной казни свыше тысячи человек.

В феврале 1907 года открылась вторая Дума. Век ее был недолог. Правительство Столыпина получило в руки сфабрикованную охранкой фальшивку о существовании якобы "военного заговора" социал-демократической фракции против государственного строя – и 3 июня царским манифестом Дума была распущена. Избирательный закон 1905 года, вырванный у царизма волей восставших масс, был отменен.

Так произошел государственный переворот, ознаменовавший тяжелое поражение революции и торжество реакции. В России воцарился необузданный террор – повальные обыски, массовые аресты и высылки, разгром рабочих, крестьянских, студенческих, интеллигентских союзов и организаций. Истязания и казни стали "бытовым явлением", как выразился В.Г.Короленко. К 1908 году в государевых тюрьмах содержалось более двухсот тысяч заключенных. Чуть ли не ежедневно запрещались газеты и журналы. Подняла голову черная сотня, Союзы русского народа и Михаила Архангела. Политической опорой Столыпина стали октябристы – партия капиталистов и крупных помещиков. Все резче обозначался процесс идейного ренегатства буржуазных либералов, завершившийся позорно знаменитым сборником "Вехи".

Как и в октябре 1905 года, в день опубликования "конституции", Александр Блок немедленно откликнулся на событие 3 июня, и отклик его был столь же недвусмысленным.

В день переворота он пишет Любови Дмитриевне: "Много злюсь – из газет ты, может быть, знаешь, какие вещи происходят здесь". Тем же самым днем датированы два стихотворения – "Я ухо приложил к земле…" и "Тропами тайными, ночными…".

Они внятно, полным голосом говорят о тогдашнем политическом настроении Блока, дышат горячим сочувствием делу освободительной борьбы, верой в неодолимость ее, ненавистью к "сытым", одержавшим "случайную победу".

В первом стихотворении, озаглавленном в рукописи: "Рабочему", сказано:

Эй, встань и загорись и жги!
Эй, подними свой верный молот,
Чтоб молнией живой расколот
Был мрак, где не видать ни зги!..
Как зерна, злую землю рой
И к солнцу поднимись. И ведай:
За их случайною победой
Роится сумрак гробовой.
Взойдет и всколосится новь,
И по весне – для новой нови
Прольем ковши их жирной крови,
Чтоб зрела новая любовь.

Среди набросков этого времени есть один, являющийся, очевидно, вариантом заключительного четверостишия:

И мы подымем их на вилы,
Мы в петлях раскачнем тела,
Чтоб лопнули на шее жилы,
Чтоб кровь проклятая текла.

И – второе стихотворение, не менее страстное и непримиримое, полное грозовых отсветов и отголосков прогремевшей революции:

Тропами тайными, ночными,
При свете траурной зари,
Придут замученные ими, -
Их станут мучить упыри.
Овеют призраки ночные
Их помышленья и дела,
И загниют еще живые
Их слишком сытые тела.
И корабли их в бездне водной
Не сыщут ржавых якорей,
И, не успев дочесть отходной,
Сгниет пузатый иерей!
Так нам велит времен величье
И розоперстая Судьба,
Чтоб их проклятое обличье
Укрылось в темные гроба.
Гроба, наполненные гнилью,
Рабочий сбросит с вольных плеч,
И гниль предстанет легкой пылью
Под солнцем, не уставшим жечь.

Первое стихотворение появилось в печати в том же 1907 году, но с урезками, сделанными Блоком по соображениям цензурного порядка, и без заголовка. Второе увидело свет уже после Октября.

… В мае кончилась жизнь на тихой Лахтинской. Квартира была освобождена, имущество перевезли на склад, Люба уехала в Шахматове Н.Н.В. была на гастролях, сам Блок перебрался к матери, в Гренадерские казармы. "Никого не хочу видеть, хочу много думать, писать, читать и вообще работать… Время предстоит очень важное", – писал он жене в Шахматове.

Ему по душе было одиночество в опустевшем душном городе: "Одному свободнее думать… Какая-то длинная вязь мыслей, сильных, в каком-то зареве, иногда слишком зловещая". В привычных долгих, бесцельных шатаньях по городу, среди летних ремонтных работ, в едком запахе пролитой известки, в заходах в кинематографы и пивные накапливались наблюдения, запоминались разговоры…

Бравый денщик обхаживает юную и нежную мещаночку. Та кокетничает: "А шато-икем знаете? Тоже очень хорошее вино, полтора рубля стоит…" В спертой духоте "Китайского домика" – тесного иллюзиона, что на Садовой, вдруг раздается звонкий женский голос: "Мужчины всегда дерутся…" В пыльных переулках люди трудятся и пьянствуют, бранятся, укачивают детей, щелкают орешки и лущат подсолнухи. Местная красотка покупает грошовое зеркальце на уличном лотке – чтобы стать краше и понравиться милому… "Беспристрастно люблю тебя, милый ты мой!"

А дальше, где кончался не остывший от зноя город, среди чахлых огородов девушка с черным от загара лицом длинно и скучно поет: "Ни болела бы грудь, ни болела б душа…", а другая, красивая и ладная, идет быстро, грудью вперед… Визги, хохот, соленые шуточки. "Все девки – на сеновале…" Слышно, как стучит поезд. На оранжевом закате – стога сена, телеграфные столбы, какие-то сараи…

Душевная тоска и тревога гнали его из улицы в улицу, из кабака в кабак. Он стал много пить. Любовь к жизни, к ее нищим радостям и пленительным мелочам, жалость к несчастным, обиженным судьбой людям, глухая ненависть к тому, что унижало людей и калечило жизнь, – все сплеталось воедино, надрывало сердце и разъедало душу. И когда охватывало отчаянье, хотелось забыться, заглушить вином тоску и тревогу.

Тщательно одетый, стройный и крепкогрудый молодой человек с непроницаемо-строгим лицом простаивал за стойкой у Чванова (был такой популярный ресторан средней руки на Петербургской стороне), одиноко посиживал в грузинском кабачке. Видели его и в недавно открывшемся на Невском паноптикуме. Среди пьяно гогочущих скабрезников он оцепенело и скорбно глядел на восковую Клеопатру. Грубо размалеванная кукла возлежала на высоком ложе, нехитрый механизм вздымал ее обнаженную грудь, к которой присосалась маленькая резиновая змейка…

Я сам, позорный и продажный,
С кругами синими у глаз,
Пришел взглянуть на профиль важный,
На воск, открытый напоказ…

Царица! Я пленен тобою!..

Зато какая легкость и свобода охватывали, когда на маленьком вокзальчике Приморской дороги забирался он в полупустой вагон и переносился в хвойные и озерные края. Шувалово, Левашово, Сестрорецк… Здесь хорошо было долго бродить в безлюдных дюнах, по берегу мелкого моря, думать свою думу.

Там открывалась новая страна -
Песчаная, свободная, чужая…

Стоило пересечь условную границу у Белоострова – и начинался другой мир: свои законы, свои обычаи, "темный говор небритых и зеленоглазых финнов". Финляндская "автономия" была, конечно, призрачной, но внешним образом сказывалась в разном, начиная с чинного порядка в вокзальных буфетах, кончая репертуаром териокского казино, где показывали пьесы, не дозволенные к представлению в России.

В одиночестве хорошо работалось. Для обозрений в "Золотом руне" пришлось прочитать множество книжных и журнальных новинок – не только Горького, Андреева или Бунина, но и тех, кого раньше он не читывал – Скитальца, Чирикова, Серафимовича, Айзмана, Арцыбашева, вплоть до поглощенных небытием Жуковского, Полтавцева. Это была работа. Но мощно пробудилось и вдохновение.

В июне-июле были написаны "Вольные мысли". В них отразились его одинокие скитания и думы.

Эти великолепные белые пятистопные ямбы открыли новую страницу в творчестве Блока. Никогда еще не удавалось ему сказать о жизни так просто и отчетливо, никогда еще не писал он так уверенно и свободно – даже в январе, когда родилась "Снежная маска".

Удивительная метаморфоза произошла с ним за эти полгода. Там – ночной мрак, снежные вихри, закрутившие душу, темная музыка вьюжных трелей, экстатическое бормотанье. Здесь – ясность золотого дня, живительная морская соль, "рассудительная улыбка", неторопливая, строго выверенная речь.

Одна за другой проходят картины такой простой, повседневно примелькавшейся и такой сложной, полной драматических конфликтов жизни.

"Я проходил вдоль скачек по шоссе…" Это Коломяжский ипподром. Блок захаживал на скачки и был без ума от выхоленных нервных лошадей. На этот раз (в конце мая) он наблюдал за скачками из-за забора. И "увидел все зараз" – и лошадь, скакавшую без седока, и совсем близко от себя мертвого жокея в желтых рейтузах, и как "медленно вертелись спицы, поблескивали козла, оси, крылья" у подъехавшего ландо с "важным кучером"…

Ударился затылком о родную
Весеннюю приветливую землю,
И в этот миг – в мозгу прошли все мысли,
Единственные нужные. Прошли -
И умерли…

"Однажды брел по набережной я…" Мощная синяя река в белой пене, загорелые рабочие в рубахах с расстегнутым воротом. "И светлые глаза привольной Руси блестели строго с почерневших лиц…" И веселая гурьба голоногих, с грязными пятками ребятишек, и их усталые, ожесточившиеся матери "с отвислыми грудями под грязным платьем". И снова смерть: на берегу валяется пустая водочная сотка, а у самого берега, между свай, покачивается утопленник в разорванных портках, и уже подоспел деятельный городовой и, гремя о камни шашкой, наклонился, прилежно слушает – бьется ли сердце, а собравшиеся задают пустые вопросы: когда упал да сколько выпил? И "истовый, но выпивший рабочий авторитетно говорил другим, что губит каждый день людей вино".

Сколько зорко подмеченных, точных деталей! И какая сила живого человеческого чувства! Стихи – о смерти, всегда подстерегающей человека ("Так свойственно мне знать, что и ко мне она придет в свой час"), но главное в них – неутолимая жажда свободной, яростной жизни, когда человеку доступна вся прелесть мира и сама смерть не страшна.

Сердце!
Ты будь вожатаем моим. И смерть
С улыбкой наблюдай. Само устанешь,
Не вынесешь такой веселой жизни,
Какую я веду. Такой любви
И ненависти люди не выносят,
Какую я в себе ношу.
Хочу,
Всегда хочу смотреть в глаза людские,
И пить вино, и женщин целовать,
И яростью желаний полнить вечер,
Когда жара мешает днем мечтать
И песни петь! И слушать в мире ветер!

Этим романтическим чувством неохватности жизни и слияния с ней проникнуты и другие стихи цикла – "Над озером", "В северном море", "В дюнах".

Недавно я побывал на крутом обрыве над Шуваловским озером, где и теперь расположено кладбище, и в который раз подивился, до чего же точен был Блок в своих стихах. Многое, конечно, изменилось. Обмелело озеро, поредела сосновая роща, старых могил почти не осталось. Но я нашел то самое место, где семьдесят лет тому назад стоял молодой поэт в широкополой шляпе. Нашел и остатки склепа, сложенного из грубо обтесанных каменьев, и несколько уже совсем одряхлевших сосен, наклонившихся над крутизной. И так же внизу вьется дорожка, огибающая озеро. А на другом берегу – те же "дальние дачи", и так же проходит поезд, только уже не "трехглазая змея", влекомая свистящим и стучащим локомотивом, а почти бесшумная электричка. И не видно уже красных и зеленых огней семафора.

А вот от Сестрорецкого курорта, каким видел и запечатлел его Блок, ничего не осталось, кроме самой природы – белесого неба, плоского моря и песчаного берега. Даже рыбачий Вольный остров исчез под водой. Нужно дать волю воображению, чтобы увидеть нарядное казино с верандами, выходящими прямо на море, длинный деревянный мол, прокатные моторные лодки, пестрые кабинки, толпу скучающих модниц и франтов и плечистых молодых парней, за двугривенный вывозивших купальщиков подальше от берега – туда, где можно погрузиться хотя бы по пояс.

И на этом фоне – загорелого и "неправдоподобно красивого" Блока, каким запомнил его Корней Чуковский, участник описанной в "Вольных мыслях" ночной морской прогулки.

В самом образе поэта, лирического героя "Вольных мыслей", проступают новые черты. Ничего не осталось от благочестивого отрока, но это и не "завсегдатай ночных ресторанов", а простой, душевно здоровый, мужественный человек, обретающий свою силу в единении с природой.

Моя душа проста. Соленый ветер
Морей и смольный дух сосны
Ее питал. И в ней – все те же знаки,
Что на моем обветренном лице.
И я прекрасен нищей красотою
Зыбучих дюн и северных морей.

… Блок понял, что написал настоящее.

Тут уместно рассказать об одном эпизоде литературной биографии поэта, которому сам он придавал важное значение.

В мае 1907 года Леонид Андреев принял на себя редактирование знаменитых горьковских альманахов "Знание". Горький, живший на Капри, был занят другим и отошел от непосредственного руководства делами "Знания", сохранив, однако, за собой право контроля. Андреев захотел расширить круг участников альманаха, привлечь некоторых символистов. Собственно, речь шла о Сологубе и Блоке, стихами которого Андреев шумно восхищался. Лично знакомы они еще не были, переговоры шли через Чулкова, с которым Андреев был близок.

Приглашение взволновало Блока. Напечататься в сборниках "Знания" значило выйти на свет божий, обрести настоящую читательскую аудиторию. А Блок еще год назад признался, что больше всего хочет, чтобы Россия услышала его.

Отдать в "Знание" Блок решил лучшее, что у него было, – "Вольные мысли". Насколько это казалось важным и ответственным, видно из письма Любови Дмитриевны, которой Блок сообщил о своем намерении ("Вольных мыслей" она еще не знала). "Как хорошо, что ты в "Знании", надо только в первый раз там что-нибудь важное для тебя напечатать. Хочу очень знать твои новые стихи; хорошо как, если они годятся!" Повторяя, конечно, самого Блока, она считала, что участие в "Знании" – "дает твердую почву и честное, заслуженное оружие в руки". Вот как высоко стояла для них репутация горьковских альманахов!

Однако из замысла Леонида Андреева ничего не вышло. Горький восстал против привлечения символистов, причем сделал это в такой резкой форме, что Андреев отказался от редактирования альманахов.

В частности, о Блоке Горький высказался грубо и крайне несправедливо: "Сей юноша, переделывающий на русский лад дурную половину Поля Верлена, за последнее время прямо-таки возмущает меня своей холодной манерностью, его маленький талант положительно иссякает под бременем философских потуг, обессиливающих этого самонадеянного и слишком жадного к славе мальчика с душой без штанов и без сердца".

Нужно заметить, что Горький, к сожалению, знал тогда лишь первый блоковский сборник – "Стихи о Прекрасной Даме". Если бы ему были известны хотя бы те же "Вольные мысли", вряд ли он сказал бы такое.

Можно только подосадовать, что "Вольные мысли" появились не в сборниках "Знания", которые читала вся демократическая Россия, а в келейных "Факелах".

"Вольные мысли" – вершина творческих свершений Блока в 1907 году. Они бросают яркий свет и на его критическую и публицистическую прозу, помогают почувствовать пафос его суждений об искусстве, суть занятой им общественно-литературной позиции.

5

В середине июля Блок уехал в Шахматово. К тому времени вышла в свет майская книжка "Золотого руна" (номера журнала запаздывали) со статьей "О реалистах". Несколько позже Блок написал матери: "Почти все озадачены моей деятельностью в "Руне" и, вероятно, многие думают обо мне плохо. Приготовляюсь к тому, что начнут травить".

И в самом деле, было чем озадачиться. Изысканный лирик, "рыцарь Прекрасной Дамы", автор "Балаганчика" – и вдруг с первых же строк заступился за Горького, над которым в последнее время беспощадно глумилась вся буржуазная пресса. Он заспорил с Философовым – автором статьи "Конец Горького" и с Мережковским – автором статьи "Грядущий хам". От их "критики", писал Блок, "душа горит" и "негодованию не должно быть пределов".

Правда, Блок принимал Горького ограничительно. Он осудительно отнесся к его политическим памфлетам ("Мои интервью"), не разобрался в повести "Мать", героя которой воспринял как "бледную тень" великолепного, окрыленного свободой Фомы Гордеева. Но он сказал о "великой искренности" Горького, какой просто не может быть у Мережковского и Философова, и общий его вывод был таков: "…если есть то великое, необозримое, просторное, тоскливое и обетованное, что мы привыкли объединять под именем Руси, – то выразителем его приходится считать в громадной степени Горького… Неисповедимо, по роковой силе своего таланта, по крови, по благородству стремлений… и по масштабу своей душевной муки, Горький – русский писатель". Кто еще в лагере модернистов сказал о Горьком такие слова?

После Горького и Андреева Блок говорил о писателях-"знаньевцах". Символистская критика высокомерно ставила их вообще вне литературы, а Блок нашел у них задушевность, здоровье и бодрость, глубоко человеческое бескорыстие, непреднамеренность и свободу. От повести Скитальца "Огарки" душа способна "тронуться, как ледоходная река, какой-то нежной, звенящей, как льдины, музыкой". Даже у совсем мелких беллетристов Блок, не переоценивая художественного значения их писаний, обнаружил благородные стремления, душевную чистоту и искренность.

"Эта литература нужна массам, но кое-что в ней необходимо и интеллигенции. Полезно, когда ветер событий и мировая музыка заглушают музыку оторванных душ и их сокровенные сквознячки. Это как случайно на улице услышанное слово, или подхваченный на лету трепет "жизни бедной", или как простая, важная речь Льва Толстого наших дней. Великое".

Да, в своих критических высказываниях (при известной их половинчатости и противоречивости) изысканный лирик был "сам по себе", и эта независимость обошлась ему недешево.

… Тут дал о себе знать Андрей Белый. На сей раз он решил действовать через Любовь Дмитриевну, безумно надеясь, что может еще встретить сочувственный отклик. Поистине этот неугомонный человек обладал редкой способностью все ставить с ног на голову. Изощряясь в печати в разнузданных нападках на Блока, он жалобно взывал: "За что гоните?"

Любовь Дмитриевна ответила Белому резко и переслала его письмо Блоку. Тот отозвался: "…стало немножко неприятно, что опять начинается все это. Можно ли быть таким беспомощным человеком, как он! Посмотрим, что он тебе напишет. Письмо я выброшу, а Борю, в сущности, люблю, или только жалею – уж не знаю".

Назад Дальше