… Весь 1911 год Блок трудился над "Возмездием", которое из поэмы лирической разрасталось в произведение эпическое. В замысле поэма должна была на широком историческом фоне показать неотвратимый ход разложения старого мира и кризис его культуры, угасание и гибель последних "демонов" и мятежников обреченного индивидуализма. "Поэма обозначает переход от личного к общему" – так позже Блок определил ее общий смысл.
Работа над "Возмездием" шла рывками, перемежалась периодами подъема и упадка творческой энергии. Сперва Блок писал быстро и был доволен написанным. Но к концу года дело не заладилось: "Мучительный вихрь мыслей, сомнений во всем и в себе, в своих силах, наплывающие образы из невоплощающейся поэмы"; "Совершенно слабо, не годится, неужели ничего не выйдет? Надо план и сюжет". Наконец план выяснился – четыре части: "Демон", Детство, Смерть отца, Война и революция, гибель сына на баррикадах Пятого года. "Кажется, план готов и вот-вот начну писать".
Но тут-то поэма и остановилась надолго. Блока целиком захватил новый большой замысел.
4
Началось это случайно и, казалось бы, ничего особенного не предвещало.
Двадцать четвертого марта 1912 года Алексей Михайлович Ремизов рассказал Блоку, что есть у него знакомый, Михаил Иванович Терещенко, состоящий чиновником особых поручений при директоре императорских театров и подумывающий об организации собственного оперно-балетного театра. Человек молодой, энергичный, очень богатый (из известной семьи киевских миллионеров-сахарозаводчиков), но "простой и хороший". По почину Терещенки он, Ремизов, пишет для Анатолия Константиновича Лядова сценарий балета "Алалей и Лейла" по мотивам древнерусского сказочно-обрядового фольклора. А для другого знаменитого композитора, Александра Константиновича Глазунова, который любит средневековых провансальских трубадуров, хорошо бы сочинить балетный сценарий на эту тему, и взяться за него должен он, Блок, поскольку известно, что романтика средневековья ему мила и близка. К тому же, оказывается, Терещенке нравятся стихи Блока.
На третий день Пасхи Блок сошелся с Терещенкой у Ремизова для делового разговора. Молодой миллионер произвел приятное впечатление. Предложение было принято, и через несколько дней Блок пишет Ремизову:
"Если увидите Терещенку, скажите ему, пожалуйста, что я уже литературу о трубадурах узнал… Один балет я уже сочинил, только он не годится".
Весь апрель и половину мая он обдумывает сюжет. В конце концов дело свелось к следующему. Старый трубадур тайно любит молодую и прекрасную Châtelaine и слагает о ней песни. Красавица смущена и взволнована песнями, велит найти и привести трубадура. Тот является с закрытым лицом, поет. Госпожа роняет розу, певец в смятении открывает лицо. Ей кажется, что это луна посеребрила кудри юноши. Она бросает ему лестницу, но тут стража хватает старика, дама падает в обморок. В заключительной сцене закованного трубадура приводят к владельцу замка. Он поет свою песню, Châtelaine не узнает его, говорит смеясь, что видела сон. Старика хотят отвести в темницу, но он падает мертвым у ног насмешницы.
Из этого незамысловатого, действительно балетного "сюжета" постепенно выросло одно из самых глубоких и совершенных творений поэта – стихотворная драма "Роза и Крест".
Уже в мае в "Соображениях и догадках о пьесе" появляется первый очерк будущего героя драмы – нескладного, некрасивого, всеми гонимого Бертрана. И песня, взволновавшая даму, оказывается уже не провансальской, а северной, завезенной с берегов океана, и говорит она, эта песня, о человеческом страдании. И само действие частично переносится в Бретань, – оживают впечатления минувшего лета, вспоминаются бретонские легенды. Становится очевидным, что дело идет уже не о балете. В дневнике появляется слово "опера". Блок погружается в изучение литературных памятников средневековья и множества исторических трудов.
К середине июля "опера", уже принявшая стихотворную форму, была закончена и прочитана Терещенке, который все еще рассчитывал на Глазунова. Но у самого Блока закрадывается мысль, что получилась вовсе не опера, а драма. В характере Бертрана "есть нечто, переросшее оперу".
Осенью он приступает к переработке, "располагая все вокруг Бертрана". Эта редакция была закончена 31 октября. Названия еще нет, – может быть, "Бедный рыцарь", или "Сон Изоры", или "Рыцарь-Грядущее"… Разговор все еще идет об "опере", Терещенко советует прочесть ее Станиславскому, потом думать о музыке (на Глазунова к тому времени надежды отпали). Однако Блок сразу же "понял окончательно", что пьесу нужно "всю переделать".
Третья, окончательная редакция "Розы и Креста" была завершена 19 января 1913 года.
Вся эта долгая и упорная работа шла в тесном общении с М.И.Терещенкой. "Милый и хороший", "с каждым разом мне больше нравится", – записывает Блок о новом приятеле. Они часто встречаются, разъезжают по городу и за городом в терещенковском автомобиле, гуляют, катаются с "американских гор" (очередное бурное увлечение Блока), говорят об искусстве, о религии, о жизни.
Терещенко был человеком серьезным, глубоко образованным, много лет провел за границей, учился в Лейпциге, окончил Петербургский университет, увлекся театром, хотел учиться у Станиславского. И при всем том оставался рафинированным эстетом, признавал за искусством значение абсолютное, презрительно третировал всякую "политику".
В комфортабельном доме Терещенки, сидя под врубелевским "Демоном", Блок спорил с хозяином ("потому что знал когда-то нечто большее, чем искусство"), но к сам поддавался искушению абсолютизации искусства. Он своевременно почувствовал опасность и сделал свои выводы. Потом (уже в 1919 году) он записал о Терещенке: "Мы с ним в свое время загипнотизировали друг друга искусством. Если бы так шло дальше, мы ушли бы в этот бездонный колодезь; Оно – Искусство – увело бы нас туда, заставило бы забраковать не только всего меня, а и все; и остались бы: три штриха рисунка Микель-Анджело; строка Эсхила; и – все; кругом пусто, веревка на шею".
Ушли бы… Этого не случилось, но по причинам совершенно различным. Блок двигался к "Двенадцати", а Терещенко – к презиравшейся им политике, к идеологии русского империализма, к министерскому креслу во Временном правительстве. Как случайно сошлись они на житейском перекрестке, так легко и неприметно разошлись. Война разлучила их надолго; в последний раз они встретились в апреле 1917 года в Москве – завтракали в "Праге".
…Закончив "Розу и Крест", Блок дважды прочитал ее в кругу близких людей. "По тому, как относятся, что выражается на лицах, как замечания касаются только мелочей, вижу, что я написал, наконец, настоящее".
Так оно и было. В драматическом творчестве Блока "Роза и Крест" – явление принципиально новое. Это уже не субъективистская "лирическая драма" и не облеченная в сценическую форму аллегория. Здесь действуют не олицетворенные идеи, но драматические характеры – живые, реальные люди, изображенные пластично и точно, с психологической верностью, поставленные в реальные жизненные связи и конфликты.
Блок: "Одним из главных моих "вдохновений" была честность, т.е. желание не провраться "мистически". Так, чтобы все можно было объяснить психологически, "просто". События идут как в жизни, и если они приобретают иной смысл, символический, значит я сумел углубиться в них. Я ничего не насиловал, не вводил никаких неизвестных".
Он хотел как можно яснее сказать о том, что стало для него самым важным в искусстве, – о человеке. Бертран – "главное действующее лицо, мозг всего представления" – это "человек по преимуществу", человек "со всем житейским", но – неудачник, лишенный "власти" над жизнью и потому униженный и искалеченный ею. (Заметим: Бертран – демократ, в жилах его "течет народная кровь".)
В душевной драме Бертрана раскрывается генеральная лирическая тема Блока – трагедия современного человека. При всем том, что в "Розе и Кресте" во всей достоверности изображены люди, нравы, быт и события французского средневековья, Блок с особенной настойчивостью подчеркивал, что это не историческая драма, что психология действующих лиц – "вечная", то есть могла быть "во все века", и что он раскрыл ее на историческом материале только потому, что "еще не созрел для современной жизни" и не владеет "современным языком".
И еще яснее, с еще более близким адресом: "Действующие лица – "современные" люди, их трагедия – и наша трагедия". Время действия (французский XIII век) – время "между двух огней", вроде как в России от 1906-го по 1914 год.
…"Работал хорошо", "Работал туго", "Я все еще не могу приняться за свою работу – единственное личное, что осталось для меня в жизни". Это – на протяжений нескольких дней.
Единственное личное… Он думал: чем хуже складывается жизнь, тем лучше получается в творчестве. Но, может быть, он только притворялся?..
Отношения его с женщиной, которую он любил "до слез", претерпевали новое сильнейшее испытание.
После охватившей ее в 1908 году лихорадки и наступившего вслед за тем кризиса Любовь Дмитриевна притихла, ушла в себя и какое-то время пыталась восстановить семейную жизнь. Но хватило ее ненадолго.
Обозревая впоследствии прожитое, она охарактеризовала годы 1909 – 1911, проведенные с Блоком, двумя словами: "Без жизни". А в 1912 году для нее наступило "пробуждение", и следующее четырехлетие уже обозначено знаменательной пометой: "В рабстве у страсти".
Общая жизнь, едва наладившись, опять разладилась – и уже непоправимо. Да, в сущности, она и не налаживалась. Новый, 1911 год они встретили "за очень тяжелыми разговорами". В середине февраля положение обостряется настолько, что он решает искать себе отдельную квартиру. Камень преткновения между ними теперь – дурное отношение Любови Дмитриевны к Александре Андреевне. "Но отъезд не разрешит дела". И как итог – в. марте: "Она живет совсем другой жизнью".
Чем дальше, тем больше Любовь Дмитриевна втягивалась в свою "другую жизнь". У нее опять началась театральная полоса, и снова, как четыре года назад, театр уводит ее от Блока.
Весной 1912 года образовалось новое театральное предприятие под наименованием "Товарищество актеров, художников, писателей и музыкантов". Среди инициаторов, в большинстве участников труппы Комиссаржевской, была Л.Д.Блок. Режиссером был приглашен Мейерхольд, художниками – Н.Сапунов и Н.Кульбин (один из ранних русских футуристов, в миру военный врач в немалом чине). Близко к новому делу встал Михаил Кузмин.
Энергичнейший Борис Пронин, несостоявшийся актер, но вдохновенный администратор, снял на летний сезон театр в Финляндии, в Териоках, а по соседству, на самом берегу моря, большую дачу, похожую на старый усадебный дом, с громадным парком. Там дружной коммуной и поселилась вся труппа во главе с Мейерхольдом. Жалованья никто не получал, все на равных правах пользовались полным пансионом.
Блок стал ездить в Териоки. Первое впечатление: "Хотя у них еще ничего не налажено и довольно богемно, но духа пустоты нет, они все очень подолгу заняты, действительно. Все веселые и серьезные. У Мейерхольда прекрасные дети и такс".
Открытие состоялось 9 июня. Невзрачное здание летнего театра было приукрашено, над крышей развевался флаг, расписанный Сапуновым: на лиловом фоне белый Арлекин, но не веселый, а с загадочной печальной улыбкой. Показаны были три "пролога", пантомима "Влюбленные", интермедия Сервантеса "Два болтуна", мимическая сценка "Арлекин, ходатай свадеб", затем шло отделение концертное. Все было очень нарядно, изысканно, новомодно.
Блок: "Мне ничего не понравилось. Правда, прекрасную и пеструю шутку Сервантеса разыграли бойко. Спектаклю предшествовали две речи – Кульбина и Мейерхольда, очень запутанные и дилетантские (к счастью, короткие), содержания (насколько я мог уловить) очень мне враждебного (о людях, как о куклах, об искусстве, как "счастьи"). Впечатление у меня было неприятное, и не хотелось идти на дачу пить чай, так что мы только немного прошли с Любой вдоль очень красивого и туманного моря, над которым висел кусок красной луны, – и потом я уехал".
Автор "Розы и Креста" хотел видеть в театре "здоровый реализм", психологию и человека, "и вообще чтобы было питательно", а ему показывали "чистое зрелище", заправленную пряностями окрошку из Гоцци и русского балагана, отлично выдрессированных кукол. Все это он называл "узорными финтифлюшками вокруг пустынной души".
Первоначальная заинтересованность быстро развеялась: "Переменилось многое в духе предприятия… Вначале они хотели большого идейного дела, учиться и т.д. Понемногу стали присоединяться предприимчивые модернисты. Вместо большого дела, традиционного, на которое никто не способен, возникло талантливое декадентское маленькое дело… Речи были о Шекспире и идеях, дело пошло прежде всего о мейерхольдовских пантомимах".
На Петров день (29 июня) в Териоках был назначен карнавал – "Веселая ночь на берегу Финского залива". Инициатором был одареннейший живописец и декоратор Николай Николаевич Сапунов – веселый, насмешливый, неистощимый на выдумку. Ему виделись ярко раскрашенные балаганы, забавные аттракционы, толпы ряженых, всякого рода шутки и сюрпризы. Так, например, в одном из балаганов публику должны были заморить долгим ожиданием, а когда дело близилось к скандалу, раздвинулся бы занавес, открыв другой, с намалеванной дурацкой рожей и надписью: "Вы, требующие исполнения испанской пьесы, не доросли еще до ее понимания. В награду за уплаченные деньги можете бесплатно увидеть свое собственное изображение". Много было придумано еще разных занятных штук…
Четырнадцатого июня Сапунов по телефону зазывал Блока в Териоки – обсуждать карнавал.
В последнее время они, можно сказать, подружились, часто встречались. Сапунов собирался писать портрет Блока.
Он был на взлете, писал все лучше и лучше, по большей части темперы на свои излюбленные русские сюжеты – купеческие чаепития, трактиры, веселые дома, – щедрая, густая живопись быта, смелая гамма красок – желтой, синей, оранжевой.
Блоку полюбился этот легкий, размашистый человек, замоскворецкий денди в ослепительных жилетах, с нарочито простонародным говорком, вызывающей смелостью суждений, бесшабашными повадками, преклонением перед стихами Лермонтова и Тютчева В нем было что-то "роковое и романтическое", хотя, если присмотреться получше, в глубине души он оставался "очень чистым и простым".
От обсуждения карнавала Блок уклонился и в Териоки не поехал. Ему нечего было делать в атмосфере беспечного маскарадного и балаганного веселья: "Все идет своим путем. Скоро все серьезное будет затерто…"
Когда он ночью 14-го записывал эти слова в дневнике, Сапунова уже не было на свете.
В Териоках небольшая компания – Сапунов, Кузмин, две художницы и одна актриса – собрались в белую ночь покататься по морю. Если бы Блок приехал, он, возможно, принял бы участие в прогулке. Когда в трех верстах от берега менялись местами, лодка перевернулась. Все отделались испугом, Сапунов утонул. Тело его вынесло через две недели в Кронштадте.
Сказал: "Я не умею плавать",
И вот – отплыл, плохой пловец,
Туда, где уж сплетала слава
Тебе лазоревый венец…
(Это стихи Михаила Кузмина.)
Тень бессмысленной гибели художника, которого все любили, легла на дни и дела его товарищей, но ненадолго. Жизнь брала свое. Люди трудились, готовили один за другим новые спектакли. Репертуар был пестрый: Гольдони, Уайльд, Стриндберг, Кальдерон, Шоу, а для пополнения кассы – Джером и "кабаре".
Любовь Дмитриевна играла много, старалась, как могла. Она так любила театр и так хотела стать актрисой, что не жалела для этого ничего: располагая после смерти отца известными средствами, она главным образом и финансировала териокское предприятие.
Блок искренне пытался разглядеть в ней актрису. Она даже понравилась ему в "Виновны – не виновны". Правда, в этом случае дело было, может быть, больше в Стриндберге, чем в исполнительнице. Пьесу поставили по совету Блока, перед спектаклем Пяст прочитал лекцию о Стриндберге, среди публики была дочь "старого Августа". Мейерхольд и художник Юрий Бонди, выдвинув на первый план задачу декоративную, в сложной гамме сине-черных, желтых и багрово-красных тонов хорошо передали сурово-трагический и грозный характер творчества Стриндберга. Блок оценил спектакль высоко: "Весь Стриндберговский вечер произвел на меня такое цельное и сильное впечатление, что я мог бы написать о нем статью".
Блок видел в своей жене "задатки здоровой работы", и все же в конечном счете отнесся к ее актерским претензиям беспощадно. Коль скоро дело касалось искусства, он не щадил никого. "Постоянно мне больно, что ты хочешь играть. Тут стыдное что-то. Спасает только гений, нет гения – стыдно, скучно, не нужно",
К тому же вскоре ему стало ясно, что и не в театре, собственно, дело. С осени "Люба все уходит из дому", днями и вечерами до поздней ночи пропадает то у Мейерхольда, то в театре или кинематографе, то "на футболе", то в "Бродячей собаке", о которой еще будет сказано, – и всегда с одним и тем же спутником – участником териокского "Товарищества", молодым (на девять лет моложе ее!) студентом-юристом, начинающим актером и режиссером.
В октябре Блок записывает: "Вечером за чаем я поднял (который раз) разговор о том, что положение неестественно и длить его – значит погружать себя в сон, Ясно: "театр" в ее жизни стал придатком к той любви, которая развивается, я вижу, каждый день, будь она настоящая или временная… Нам обоим будет хуже, если тянуть жизнь так, как она тянется сейчас. Туманность и неопределенность и кажущиеся отношения ее ко мне – хуже всего".
Но ничего решено не было, так "хуже всего" и осталось навсегда.
Любовь Дмитриевна уезжает в Житомир, где ее избранник отбывает военную службу, вскоре возвращается, но он без нее "пьет", и она снова едет – "без срока", говорит, что это "последняя влюбленность", чтобы Блок ее "отпустил по-хорошему".
Однако, как и в истории с Андреем Белым, она "раздваивается", взывает к жалости и милосердию Блока и тем самым его обезоруживает. Чего стоит хотя бы такая его запись: "Милая сказала мне к вечеру: если ты меня покинешь, я погибну там (с этим человеком, в этой среде). Если откажешься от меня, жизнь моя будет разбитая. Фаза моей любви к тебе – требовательная. Помоги мне и этому человеку".
И он помог – не отказался, хотя она договаривалась до немыслимого ("Уронила, не хочу ли я жить на будущий год "втроем""). "Требовательная любовь", как понимала ее эта эгоистическая женщина, выражалась в том, что, сидя в Житомире, она уверяла Блока, что поведение ее – "совсем не измена", потому что теперь она чувствует свою связь с ним лучше, нежели в последние годы, когда они были вместе.
И как было не "помочь" ей? Ведь он сам не мог с ней расстаться: "В ней – моя связь с миром, утверждение несказанности мира. Если есть несказанное, – я согласен на многое, на все…"
Все, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви.
Единственное, что оставалось ему, – взывать если не к ее сердцу, то к разуму, все еще апеллируя, вопреки очевидному, к якобы обретенной некогда "гармонии".