Горький - Павел Басинский 43 стр.


- А мне приятно думать, что законы, создаваемые в лабораториях, не всегда совпадают с неведомыми нам законами вселенной. Убежден, что, если б время от времени мы могли взвешивать нашу планету, мы увидали бы, что вес ее последовательно уменьшается.

- Все это - скучно, - сказал Блок, качая головою. - Дело - проще; все дело в том, что мы стали слишком умны для того, чтобы верить в Бога, и недостаточно сильны, чтоб верить только в себя. Как опора жизни и веры существуют только Бог и я. Человечество? Но - разве можно верить в разумность человечества после этой войны и накануне неизбежных, еще более жестоких войн? Нет, ваша фантазия… жутко! Но я думаю, что вы несерьезно говорили".

На самом деле "фантазия" Горького предваряла серьезнейшие философские открытия XX века: В. И. Вернадского и Тейяра де Шардена о "ноосфере" и "новом человеке". А вполне религиозная мысль Блока следовала в русле "метафизического эгоизма" Константина Леонтьева. Но Леонтьев и Шарден - фигуры несовместные. А Блок и Горький как будто нашли один другого. Как будто весь мир замкнулся на Летнем саду, где беседуют эти двое, и вслушивается в их разговор. Блоку один шаг до окончательной веры в Бога, Горькому - до окончательного признания богом Человека. Но ни один, ни другой не делают шага.

"Неожиданно встал, протянул руку и ушел к трамваю. Походка его на первый взгляд кажется твердой, но, присмотревшись, видишь, что он нерешительно качается на ногах".

Что означала "музыка" в понимании Блока? Прежде всего тут важен национальный аспект. Революционная Россия - это гоголевская Русь-тройка, от которой "гремит и становится ветром разорванный в куски воздух". В этом безудержном стремлении к неведомой цели ("Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа") Блок услышал звуки "музыки", которая должна была заставить "звучать" весь остальной мир. Таким образом, в позднем творчестве Блока был еще и "мессианский" мотив, против которого Горький решительно выступал, считая, что Россия должна учиться культуре у Запада.

Но не менее существенным был для блоковского восприятия "музыки" и ницшеанский аспект, и вот он-то оказался внятен и близок Горькому, что еще раз доказывает его увлеченность ницшевскими идеями в позднем периоде.

Неверно думать, что положения ницшевского трактата "Рождение трагедии из духа музыки" (последнее отредактированное автором название: "Происхождение трагедии, или Эллинство и пессимизм") Блок перенес в область социальных проблем чисто механически. Это противоречило бы духу ницшеанства: ведь для Ницше любые революции были злом, они не только не отвечали существу "музыки", но, наоборот, выражали антимузыкальное стремление толпы разом покончить с трагическим неравенством в мире, поровну поделить все материальные блага и застыть в блаженном состоянии обывательского "счастья".

Кстати, как раз против "инстинктов" массы, толпы, в том числе против ее лозунга "грабь награбленное", и выступал в "Несвоевременных мыслях" Горький особенно яростно, порой даже куда яростней, чем против большевиков. С точки зрения Блока, подлинными хранителями "духа музыки" являются как раз народные массы. Отсюда его заветная мысль о культурном значении Октября, увы, запоздало совпадающая с прежними чаяниями Горького: революция должна освободить "музыку" русского народа, а он, в свою очередь, вдохнет жизнь в одряхлевшую, обуржуазившуюся Европу.

В "Крушении гуманизма" Блок писал: "Если же мы будем говорить о приобщении человечества к культуре, то неизвестно еще, кто кого будет приобщать с большим правом: цивилизованные люди - варваров, или наоборот: так как цивилизованные люди изнемогли и потеряли культурную цельность; в такие времена бессознательными хранителями культуры оказываются более свежие варварские массы".

С этим положением Горький ни за что бы не согласился.

Заимствуя у Ницше понятие "музыка" (стихия, дух культуры), Блок придавал ему специфически русский, "почвеннический" смысл, а как раз такой смысл Горького в это время не устраивал. По Блоку, "музыка" - это гул, который растет и ширится над Россией; "такой гул стоял над татарским станом в ночь пред Куликовской битвой…".

Народ, в глазах Блока, - это не "озверевшая толпа", которой необходимо управлять. Народ - это органическое культурное целое, обладающее всеми "музыкальными" данными. "Революция - это: я - не один, а мы. Реакция - одиночество, бездарность, мять глину", - записывает он в дневнике 1 марта 1918 года. Поэма "Двенадцать", уже законченная к тому времени, убедительно показывает, что поэт видел в народе не безличную стихию, но множество отдельных личностей, каждая из которых отмечена печатью особого душевного облика.

В статье "Крушение гуманизма" Блок отрицал собственно не гуманизм, а индивидуализм. Многие положения его статьи совпадают с более ранней статьей Горького "Разрушение личности", смысл которой был в том, что личность вне коллектива не просто одинока, но обречена на гибель.

Но ведь именно это и случилось с Блоком, который умер если не в фактическом, то в метафизическом одиночестве, в состоянии глубочайшего упадка, депрессии, "декаданса". И напротив, Горький с 1928 года вновь становится кумиром массы, на этот раз уже советской, проповедует "здоровье", воспевает могучую силу коллектива и яростно ругает всех одиночек (или отщепенцев). Другое дело, что это не помогло Горькому в его собственном одиночестве, даже еще более страшном, чем предсмертное одиночество Блока. Ведь это было одиночество среди массы.

Отрицая индивидуализм как основной принцип европейской цивилизации, Блок тесно сближался с Чаадаевым, а также Тютчевым и Достоевским. В то же время здесь хотя и смутно, но разгадываются его большевистские симпатии: ведь большевики как раз отрицали права личности на свободу, на самоутверждение, всех равняя под одну гребенку. В самом конце жизни Блок почувствовал "подлог". Говоря словами Оруэлла, в Стране Советов все были равны, но одни были "равнее других". И эта фальшь не могла не покоробить его поэтического чутья, так как Блок был, образно говоря, очень сложно настроенным музыкальным инструментом. Горький же об этом "подлоге" знал практически, продолжая вращаться среди большевистских лидеров.

"Происходит совершенно необъяснимая вещь… - пишет Блок в дневнике 14 января 1918 года, - "интеллигенты", люди, проповедовавшие революцию, "пророки революции", оказались ее предателями… На деле вся их революция была кукишем в кармане царскому правительству… Несчастную Россию еще могут продать".

Удивительное прозрение! Да, несчастную Россию еще смогут продать. И не раз. Причем не варвары, а люди "интеллигентные".

"Вызвав из тьмы дух разрушения, нечестно говорить: это сделано не нами, а вот теми. Большевизм - неизбежный вывод всей работы интеллигенции на кафедрах, в редакциях, в подполье…" - говорил Блок Горькому, и тот эти слова в своем очерке зафиксировал, значит, они задели его. Потом эта мысль красной нитью протянется в "Жизни Клима Самгина", где Горький покажет (в частности, на примере врача Макарова), как интеллигенция готовила революцию, понимая, что революция отметет интеллигенцию.

Блок решительно не соглашался с мнением, которое в 1922 году в своей книге "О русском крестьянстве" озвучит Горький (но мнение это звучало уже в "Несвоевременных мыслях"), а именно: в ужасах революции повинен народ. В дневнике Блок пишет, что революционный народ - "понятие не вполне реальное". "Не мог сразу сделаться революционным тот народ, для которого, в большинстве, крушение власти оказалось неожиданностью и "чудом"". И напротив, Блок справедливо утверждал, что дореволюционная "русская власть находила опору в исконных чертах народа" (25 мая 1917 года).

Но тогда почему в поэме "Двенадцать" Блок показывает образ революционного народа, да еще и освящает его именем Христа? Нет ли здесь противоречия?

Многими исследователями поэмы замечено, что революционный народ в поэме Блока марширует "державным" шагом. Эпитет "державный" повторяется несколько раз. Интуиция Блока, предугадавшего трансформацию революции в сторону "державности" при Сталине, была изумительной! Но что общего у "державности" (в словаре Даля дается следующее толкование: "верховновластный, владетельный; могущественный, власть держащий") с "музыкой" или стихией?

Красногвардейцы в поэме - это уже не стихия. Это "владетельная" сила, государственное начало, способное обуздать стихию, придать "надежность в скрепе". Они - будущее революции, те, кто как раз прекратит ее "музыку", и Блок это трагически понимает и принимает.

Тебя жалеть я не умею
И крест свой бережно несу…
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!

Пускай заманит и обманет, -
Не пропадешь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты… -

написал он о России и себе еще до революции.

Стоит красногвардейцу Петрухе в "Двенадцати" после убийства любимой им Катьки загрустить, "по-человечески" расслабиться, как его одергивают:

- Не такое нынче время,
Чтобы нянчиться с тобой!
Потяжеле будет бремя
Нам, товарищ дорогой!

Учитывая, что "бремя" Петрухи - это пролитая кровь Катьки, можно представить, о чем идет речь и какие грядут времена.

Красногвардейцам, может быть, Катьку и жаль. Тем не менее они советуют Петрухе:

- Поддержи свою осанку!
- Над собой держи контроль!

Но откуда "Исус Христос"? Его "нежная поступь" решительно отличается от "державного" шага красногвардейцев. Это уже не тютчевский "Царь Небесный", исходивший всю русскую землю, как обыкновенный странник, "благословляя" ее. Это "нежный", женственный образ, не в терновом венке, а "в белом венчике из роз". Этот Христос выпадает из всего "поступательного" (в буквальном смысле) "железного" образа Красной гвардии. Ведь эти люди отказываются от сострадания, в конечном смысле они антихристиане. Если они и исповедуют некую "религию революции", то это уж точно не религия горьковского "народушка" из "Исповеди", спасающего больную девушку. Это "религия" Андрея Находки из "Матери", который ради дела готов и "сына убить".

Это "религия", которую когда-то проповедовал Горький. Но в 1917–1921 годах он сам испугался ее и бросился защищать людей. Блок же смотрел на ее последствия как романтический поэт широко открытыми глазами.

Да, всякий "гуманизм", всякое право на духовную и физическую свободу и, наконец, просто любовь и сострадание (слезы бедного Петрухи) бегут прочь от "державной" поступи красной бригады. От неумолимого наката, говоря словами Солженицына, "красного колеса".

- Над собой держи контроль!

"Мы потерпели крушение государства, - в 1919 году признавался бывший "легальный" марксист, а затем религиозный философ П. Б. Струве, - от недостатка национального сознания в интеллигенции и народе. Мы жили так долго под щитом крепчайшей государственности, что мы перестали чувствовать и эту государственность и нашу ответственность за нее".

Разве это не признание правоты Блока в статье "Интеллигенция и революция": "Жалкое положение: со всем сладострастием ехидства подкладывали в кучу отсыревших под снегами и дождями коряг - сухие полешки, стружки, щепочки; а когда пламя вдруг вспыхнуло и взвилось до неба (как знамя), - бегать кругом и кричать: "Ах, ах, сгорим!""

Но ведь еще Федор Тютчев жестко писал о русской интеллигенции: "Это личности, которым свойственен индивидуализм, отрицание. Вместе с тем им присущ элемент, пусть и отрицательный, но объединяющий их и составляющий своего рода религию. Это ненависть к Власти как принцип".

Кто-то должен был взять ответственность за государство на себя. Блок был поэтом, а не политиком. Но в поэме "Двенадцать" он очень точно показал, какая именно власть возьмет на себя эту ответственность. Безбожная. Беспощадная. Построенная на бесправии личности. Она "скрепит" Россию.

Однако есть в поэме "Двенадцать" вроде бы побочная линия, показывающая, тем не менее, важные настроения Блока в то время. Настроения отражены им в записной книжке сразу после Февральской революции, как бы в предчувствии Октябрьской:

"Никого нельзя судить. Человек в горе и в унижении становится ребенком. Вспомни Вырубову, она врет по-детски, а как любил ее кто-нибудь. Вспомни, как по-детски смотрел Протопопов на Муравьева - снизу вверх, как виноватый мальчишка, когда ему сказали: "Вы, Александр Дмитриевич, попали в очень сложное историческое движение"…

Сердце, обливайся слезами жалости ко всему; ко всему, и помни, что никого нельзя судить…

Вспоминай еще - больше, плачь больше, душа очистится".

Удивительно, что у автора "Двенадцати" (к тому времени он еще не был автором "Двенадцати", но и жестокости такой, как при большевиках, он еще не видел) был совершенно христианский взгляд на человека! И очищение через слезы, и "сердце" (категория равно важная и для католичества, и для православия), и отказ от суда над ближним своим, и проблема памяти - все указывает на то, что в душе своей Блок был христианином. Едва ли он мог так радикально измениться за год ко времени написания статьи "Интеллигенция и революция" и поэмы "Двенадцать".

Что это за побочная линия?

От здания к зданию
Протянут канат.
На канате - плакат:
"Вся власть Учредительному Собранию!"
Старушка убивается - плачет,
Никак не поймет, что значит,
На что такой плакат,
Такой огромный лоскут?
Сколько бы вышло портянок для ребят,
А всякий - раздет, разут…

Старушка никак не вписывается в галерею личин старого мира ("буржуй", "писатель-вития", "барыня в каракуле" и даже поп с брюхом и золотым крестом). Это не личина, а живой образ:

Старушка, как курица.
Кой-как перемотнулась через сугроб.
- Ох, Матушка-Заступница!
- Ох, большевики загонят в гроб!

Поэтическое зрение Блока отмечает много живых деталей. Выпадая из системы образов "старого мира", сметаемых стихией революции, старушка одновременно остается чужой и стихии. Она слишком "глупа" для того, чтобы понять, что происходит. Вспомним слова поэта из горьковского очерка "А. А. Блок": "Мы стали слишком умны, чтобы верить в Бога…" Так вот старушка в этом смысле недостаточно "умна". Все, что происходит, представляется ей вопиющим безбожием, а с точки зрения простого, бытового человека, еще и вопиющей непрактичностью.

Кстати, с этим мнением "глупой" старушки согласился бы и Горький. "Убытки революции приводили его в ужас", - писал Виктор Шкловский. И не только "убытки" человеческие и культурные, но и просто убытки. Так, отчаявшись просить у Ленина бумагу для "Всемирной литературы", он вдруг обратил взгляд на огромное количество мешков с песком, гниющих на улицах Петрограда после обороны от Юденича.

Горький пишет Ленину 2 апреля 1920 года: "Простите, что пристаю с "пустяками". Вы говорите очень хорошие речи о необходимости труда. Было бы хорошо, если бы Вы в одной из речей Ваших указали бы на такие факты: со времени наступления Юденича на улицах Петрограда валяются и гниют десятки тысяч холщовых мешков с песком, из которых были состряпаны пулеметные гнезда и площадки. Мешки - испорчены, загнили, а на бумажных фабриках не хватает тряпки". В этом месте горьковского письма Ленин сделал на полях отметку: "В Центроутиль".

На первый взгляд забота Горького о каких-то гниющих мешках в то время, когда не кончилась Гражданская война и в Петрограде люди продолжают умирать от холода и недоедания, может показаться бредом, глупостью. Но это и есть "глупый" взгляд старушки, переживающей об "убытках" революции. Только старушка заботится о портянках, Горький - о книгах.

Впрочем, образ старушки еще более серьезен, чем может показаться сначала. Если продолжить проекцию "дурацкого" (говоря словами Толстого, который предлагал сложные вещи понимать "по-дурацки", то есть по-народному) взгляда на весь сюжет поэмы, то и солдаты, убившие Катьку, никакие не "апостолы", а просто "душегубы" и "супостаты", с которых "на том свете спросится". И "Христос", явившийся Блоку в метели, никакой не Христос.

Разумеется, взгляды старушки и Блока до конца не совпадают. Блок слишком "умен", культурен и мучается этим. Но он, как и Горький (только с другой стороны), понимает эту "глупую" старушку.

Есть какая-то глубокая связь между блоковской старушкой и старой казацкой матерью из "Истории Пугачева"

А. С. Пушкина. Речь о том месте, где описывается, как плыли по Яику тела погибших мятежников: "Жены и матери стояли у берега, стараясь узнать между ними своих мужей и сыновей. В Озерной старая казачка каждый день бродила над Яиком, клюкою пригребая к берегу плывущие трупы и приговаривая: "Не ты ли, мое детище? не ты ли, мой Степушка? не твои ли черные кудри свежа вода моет?" и видя лицо незнакомое, тихо отталкивала труп". Подобно тому, как пушкинской казачке нельзя объяснить, почему у нее нет почти никаких надежд случайно отыскать сына среди сотен и сотен плывущих тел, блоковская старушка не может уразуметь, зачем на материи для портянок, которые нужны детишкам, писать непонятные лозунги.

Блок - это трагедия понимания. Он видит все и глубоко переживает все как личную трагедию. Он знает, что "России не будет" (прежней России), что старый мир "уже расплавился" (письмо к Зинаиде Гиппиус от 31 мая 1918 года). В этом потоке лавы несутся не только "щепы цивилизации", но и сам человек в привычном понимании этого слова, искажаясь почти до неузнаваемости. Но главное: происходит наложение смыслов друг на друга: "В этом - ужас (если бы это поняли). В этом - слабость и красной гвардии: дети в железном веке; сиротливая деревянная церковь среди пьяной и похабной ярмарки" ("Дневник", 10 марта 1918 года). И что с этим делать?

Вот здесь начинается Горький. Ибо Горький 1917–1921 годов - это уже драма делания. В этом его главное отличие от Блока. В этом его сила и слабость.

Назад Дальше