Вторая республика к тому времени уже скатилась на реакционный путь, и поэтому Бодлер приравнивал ее к Июльской монархии. Опять финансовая буржуазия уверенно завладела браздами правления и навязывала свои вкусы политике, моде, искусству и литературе. Поэтому Бодлер лишь пожимал плечами, когда 2 декабря 1851 года Луи-Наполеон Бонапарт осуществил свой переворот. В книге "Мое обнаженное сердце" Бодлер писал: "Еще один Бонапарт! Позор! И однако везде тишь да гладь. А разве президент не может сослаться на свои права?" Согласно Конституции, принятой 14 января 1852 года, король-президент получил на десять лет очень широкие полномочия. Бодлер даже не стал участвовать в выборах 29 февраля, в результате которых во Франции появилась законодательная власть, готовая на последние уступки во имя укрепления власти государства. Хотя еще сохранилась республика, все уже обещало либо возврат к монархии, либо установление Второй империи. 5 марта 1852 года Бодлер написал Анселю: "Вы видели, что я не стал участвовать в выборах, таков мой выбор. День 2 декабря сделал меня физически деполитизированным. Нет больше всеобщих идей. Что весь Париж стал орлеанистским, это факт, но меня это не касается. Если бы я принял участие в голосовании, то голосовал бы только за себя. Не исключено, что будущее принадлежит людям деклассированным".
Итак, после бурного увлечения революцией Бодлер вернулся к высокомерному скептицизму дилетанта. Волнения на улицах и в клубах его больше не касались. Его уделом были миражи, а не действия, поэзия, а не политика. Кто хочет быть денди, должен, по его мнению, отказаться от всяких убеждений, которые сближали бы его с согражданами. Исключительные личности узнаются по тому, что они держатся над идеями и событиями общественной жизни, что бы ни происходило. Государственная структура может устроить их только в том случае, если она не нарушает их мечтаний эстетов-одиночек, мечтаний искателей абсолюта.
Глава XIII. ЭДГАР ПО
С тех пор как в Балтиморе в 1849 году умер Эдгар По, призрак американского мечтателя-мистика не покидал Бодлера. На каждом повороте своей жизни французский поэт обнаруживал какое-нибудь сходство между собой и покойным автором. У Бодлера складывалось впечатление, что жизненная неустроенность, алкоголизм, нищета, лень, сатанинские галлюцинации Эдгара По были предвестниками его собственных аналогичных бед. Когда-то у него за океаном жил брат. И он никогда не встречался с ним. Но теперь они могли общаться друг с другом благодаря невидимым колебаниям эфира. Бодлер считал своим моральным долгом воздавать ему надлежащие почести. Длительное время иные заботы отвлекали его от исполнения священной обязанности. 22 января 1852 года он принес в редакцию "Смен театраль" статью "Языческая школа", высмеивавшую поэтов, влюбленных в античную Грецию и Рим, потом, 1 февраля, туда же - два стихотворения-близнеца: "Вечерние сумерки" и "Предрассветные сумерки". Однако в марте и апреле он выполнил наконец свой долг признательности, опубликовав в журнале "Ревю де Пари", редколлегию которого возглавлял Максим Дю Кан, очерк "Эдгар Аллан По, его жизнь и его творения".
Когда он описывал странноватого американского писателя, ему порой казалось, что это он сам исповедуется в тишине своей комнаты. Ведь не о ком ином, как о себе, он думал, когда выводил строки: "Бывают роковые судьбы: в литературе каждой страны есть люди, у которых на лбу, в глубоких его морщинах, загадочными буквами написано слово: "Неудача". Тут как-то совсем недавно перед судом предстал бедолага, на лбу у которого была татуировка: "Не везет". Так он и носил всегда этот ярлык, как книга носит название, и следствие подтвердило, что его существование полностью соответствовало этой надписи. В истории литературы тоже есть такого рода судьбы. Словно некий слепой Ангел искупления завладел какими-то отдельными людьми и избивает их изо всех сил в назидание другим. Однако, внимательно приглядевшись к их жизни, вы обнаружите у них таланты, добродетели, какую-то даже привлекательность. А общество предает их анафеме и приписывает им врожденные грехи, которые на самом деле явились следствием обрушившихся на них преследований". Или вот еще: "Неужели существует некое дьявольское провидение, заранее, с колыбели, обрекающее людей на несчастье? Ведь все дело в том, что человек, мрачный, чей полный отчаяния талант которого вас пугает, был умышленно помещен во враждебную ему среду". Или же: "Характер, духовный мир и стиль человека формируются обычными, на первый взгляд, обстоятельствами его ранней юности". И наконец: "Эдгар По, этот нищий, отверженный, подвергавшийся преследованиям пьяница нравится мне больше, чем, скажем, спокойные и добропорядочные Гете или В. Скотт. Я охотно сказал бы о нем и о ему подобных людях то, что сказано в катехизисе о нашем Боге: "Он много претерпел за нас". На его надгробии можно было бы написать: "Все вы, страстно желавшие открыть законы жизни и мечтавшие о бесконечном, вы, чьи подавленные чувства принуждали вас искать отвратительное облегчение в вине и распутстве, молитесь за него. Теперь, когда его очищенная телесная суть витает среди тех, о чьем существовании он догадывался, молитесь за него; он видит и знает, и он будет заступником вашим"".
Этот панегирик в честь Эдгара По, являющийся в то же время и собственной его защитительной речью, Бодлер переделал в 1856 году, чтобы опубликовать в качестве предисловия к томику "Таинственные рассказы". Вдохновился он и на создание прекрасных стихов, которыми открывается сборник "Цветы зла". И не преминул громко сообщить всем о проклятии, которое тяготеет над поэтом и приводит к тому, что даже собственная его мать отрекается от него. Каролина предстает в облике мегеры, изрыгающей свою ярость на собственного отпрыска, обреченного стать отребьем общества:
Лишь в мир тоскующих верховных сил веленьем
Явился вдруг поэт - не в силах слез унять,
С безумным ужасом, с мольбой, с богохуленьем
Простерла длани ввысь его родная мать!"Родила б лучше я гнездо эхидн презренных.
Чем это чудище смешное… С этих пор
Я проклинаю ночь, в огне страстей мгновенных
Во мне зачавшую возмездье за позор!Лишь мне меж женами печаль и отвращенье
В того, кого люблю, дано судьбой вдохнуть;
О, почему в огонь не смею я швырнуть,
Как страстное письмо, свое же порожденье!Но я отмщу за все: проклятия небес
Я обращу на их орудие слепое:
Я искалечу ствол, чтобы на нем исчез
Бесследно мерзкий плод, источенный чумою!"
На этот раз Бодлер окончательно избрал свое амплуа, амплуа человека, которому закрыт доступ в добропорядочные дома, который является пугалом матерей семейств, жертвой Бога и другом сатаны. Но не лишенного тяги к Небесам и к обитающим там праведным душам.
К тому времени он выбрал себе еще одного учителя - им стал весьма реакционный Жозеф де Местр. Позабыв свои революционные устремления 1848 года, Бодлер восхищался высокомерной нетерпимостью автора "Санкт-Петербургских вечеров", его мистическим монархизмом, верой в Провидение, распоряжающееся судьбами людей и государств. Бодлер писал в своем дневнике: "Де Местр и Эдгар По научили меня рассуждать". Он не без фанфаронства похвалялся таким двойным покровительством перед друзьями по кафе, в большинстве своем "левыми". Он стал общаться с фатоватым Арсеном Уссе, роскошным Филоксеном Буайе, плодовитым Банвилем, Гюставом Матье, человеком богемы, пронырливым карьеристом-журналистом Антонио Ватрипоном, но настоящими его друзьями оставались Шарль Асселино, Шанфлёри, Пуле-Маласси и Надар. Этот последний опубликовал в апреле 1852 года в газете "Журналь пур рир" шарж на Бодлера с такой подписью: "Шарль Бодлер, молодой поэт, очень нервный, желчный, раздражительный и раздражающий, часто просто неприятный в повседневной жизни. Под парадоксальной внешностью скрывается вполне реалистично думающий человек […] полагаю, что он - лучший и самый надежный из всех, кто идет одной дорогой с ним".
А Максим Дю Кан, познакомившийся с Бодлером приблизительно в те же годы, со своей стороны писал: "Лицом он был похож на молодого дьявола-отшельника: коротко стриженные и скорее рыжие, чем темные, волосы, бритый квадратный подбородок, глаза маленькие, живые и беспокойные, чувственный нос с утолщением у конца, очень тонкие, почти всегда поджатые губы с редкой улыбкой и сильно оттопыренные уши - все это придавало его лицу неприятное выражение, к которому, впрочем, собеседник быстро привыкал. Голос у него был степенный, как у человека, выбирающего слова и довольного своей манерой говорить. Был он среднего роста и крепкого телосложения, что выдавало в нем физическую силу, но было в его облике что-то изможденное и размякшее, говорившее о слабости и склонности плыть по воле волн".
Бодлер часто испытывал потребность удивить собеседника. Когда, например, поэт Фернан Денуайе попросил его прислать несколько стихов "по случаю" в сборник поздравлений Денкуру, восстановившему парк в Фонтенбло, Бодлер ответил напрямую: "Дорогой Денуайе, Вы просите меня прислать стихи для Вашего сборника, стихи о Природе, не правда ли? То есть о лесах, о больших дубах, о зелени и насекомых, а также, наверное, о солнце? Но ведь Вам прекрасно известно, что я не способен умиляться от созерцания растительности и что душа моя восстает против этой странной новой религии, в которой всегда будет, как мне кажется, нечто шокирующее для всякого духовного существа. Я никогда не поверю, будто в растениях обитает душа богов. А если бы она там даже и обитала, мне это было бы все равно глубоко безразлично, и я все равно считал бы, что моя собственная душа имеет большую ценность, чем оные святочтимые овощи. Мне к тому же всегда казалось, что в Природе, цветущей и молодящейся, есть нечто удручающее, грубое и жестокое, нечто, граничащее с бесстыдством. Поскольку я не могу Вас полностью удовлетворить в соответствии со строгими рамками программы, то посылаю Вам два своих стихотворения, более или менее воссоздающих мечтания, которым я предаюсь в часы сумерек".
Письмо было воспроизведено в сборнике "Фонтенбло, в честь Денкура". Что же касается прекрасных стихов о сумерках, вечерних и предрассветных, то в них выражены жалобы перенаселенного города, с его потаскухами, кутилами, жуликами, больными, умирающими в больницах, с изможденными, невыспавшимися рабочими, хватающимися за инструмент, не успев проснуться, в тот момент, когда над туманным Парижем, "дрожа от холода, заря влачит свой Длинный зелено-красный плащ над Сеною пустынной".
Отныне Бодлер был занят двумя видами деятельности: переводил произведения Эдгара По, отдавая их одно за другим в разные газеты ("Колодец и Маятник", "Философия меблировки", "Ворон"); и публиковал в "Ревю де Пари" свои стихи - "Человек и море" и "Отречение святого Петра" со святотатственным концом "От Иисуса Петр отрекся… И был прав". Какое-то время он опасался, что у него будут неприятности из-за этого покушения на религию, но все ограничилось несколькими протестами читателей - подписчиков журнала.
Бодлер обнаружил, что его успех переводчика, открывшего публике Эдгара По, гораздо больше, чем успех автора оригинальных стихов. Английский он выучил в детстве, разговаривая на этом языке с матерью, которая родилась в Лондоне от родителей-французов и провела в Англии раннее детство. И он стал прилагать немалые усилия, чтобы совершенствоваться в этом языке, накупил словарей, консультировался со специалистами и преподавателями, старался передать суховатый и жесткий стиль, свойственный американскому писателю. Ему казалось, что, общаясь таким образом с Эдгаром По, он создает, а не просто переводит, что он и слуга, и одновременно хозяин мысли, ему не принадлежащей. Он не менее гордился переводом "Ворона", чем своим "Отречением святого Петра". Он очень бы удивился, если бы ему сказали, что великолепные переводы с английского мешают его репутации французского поэта. А ведь согласно общепринятому мнению каждый художник ограничен рамками, которые им самим и созданы… Он или романист, или историк, моралист или репортер сам что-то сочиняет или же переносит на иную почву вымыслы других. Во всяком случае, до какого-то времени за прозу, даже тогда, когда это было всего лишь отражение гения Эдгара По, Бодлер получал больше, чем за собственные стихи. Журналы охотнее брали По под бодлеровским соусом, чем просто Бодлера.
Деньги, постоянно деньги! Они кончались уже в начале месяца. А ведь ему надо было кормить и одевать двоих: себя и Жанну. После десяти лет совместной жизни он считал, что не имеет права порывать с ней. Но и терпеть ее ему было невмочь. Он ненавидел ее крикливый голос, ее глупость, ее пьяные выходки. Ее смуглое тело, когда-то приводившее в восторг, теперь вызывало у него лишь отвращение и жалость. Кошечка-мулатка превратилась в костлявую, морщинистую дылду, с шершавой кожей и винным перегаром изо рта. Она уже не очаровывала его, а обременяла, причем тяжко. В порыве откровения он признался матери: "Жанна стала помехой не только моему счастью, что было бы полбеды, поскольку я умею поступаться своими удовольствиями и доказал это, но она к тому же еще и мешает совершенствованию моего духа […] Когда-то у нее были некоторые положительные качества, но она их утратила, а у меня прибавилось проницательности. Ну можно ли жить с существом, которое не ценит твоих усилий и мешает им, по своей бестактности или по своей постоянной злобности, которое относится к тебе как к прислуге или просто как к своей вещи, с которым невозможно обменяться даже парой слов о политике или литературе, с существом, которое не хочет ничему учиться, хоть ты ему предлагаешь заниматься, с существом, которое мной не восхищается и даже не интересуется моими занятиями, которое бросило бы мои рукописи в огонь, если бы это принесло ему больше денег, чем их публикация, с существом, выгнавшим из дома кошку, мое единственное развлечение, и пускающим в дом собак только потому, что мне противен один только вид собаки, с существом, не понимающим или не желающим понять, что строгая экономия в течение одного-единого месяца позволила бы мне, благодаря временному отдыху, закончить большую книгу - ну как можно жить с таким человеком? Как можно? Пишу тебе это со слезами стыда и гнева на глазах. Я очень рад, что в доме нет никакого оружия; я думаю о тех моментах, когда мне трудно совладать с собой, а также о той ужасной ночи, когда я разбил ей голову консолью […] Я теперь окончательно убедился, что только женщину, страдавшую и родившую ребенка, можно считать равной мужчине. Способность рожать - вот единственная вещь, благодаря которой самка в состоянии обрести нравственное сознание".
Стало быть, он принял решение расстаться с Жанной. Но при этом полагал, что не может сделать этого, не обеспечив будущее своей любовницы с помощью "достаточно крупной суммы". "Но где же ее взять, коль скоро заработанные мной деньги не копились, а тратились, как только появлялись, и коль скоро у матери моей, которой я уже и не решался писать, поскольку ничего хорошего сообщить ей не мог, тоже не было таких больших денег. Как видишь, я все правильно рассудил. И тем не менее надо уходить. Но уходить навсегда. Вот что я решил: начну с самого начала, то есть уйду. Раз я не могу дать ей сразу крупную сумму, то буду выдавать в несколько приемов, что мне нетрудно, поскольку зарабатываю я довольно легко, а, работая усидчиво, могу получать еще больше. Но видеться с ней я уже больше никогда не буду. Пусть делает, что хочет. Пусть хоть в ад убирается, если ей будет угодно. На борьбу с ней я потратил десять лет моей жизни. Все иллюзии моих юных лет улетучились. Остался лишь горький осадок, может, навеки". Однако как ни сильна была его злость, он еще некоторое время колебался, прежде чем расстаться с Жанной. Одно дело - описать обиду в письме к матери, и другое - сказать в лицо своей давней любовнице, что больше не любишь ее.
И все же в один прекрасный день он набрался мужества и выставил ее за дверь. Кстати, она ему еще и изменяла, то с парикмахером, а то и вообще с первым встречным. При всем при этом чувство собственного достоинства подсказывало ему, что он должен и впредь материально поддерживать оставленную им женщину. Он продолжал сообщать матери о происходящем. Та знала, что время от времени он посещает Жанну и каждый раз дает ей немного денег. "Она ведь сейчас тяжело больна и живет в ужасной нищете. Я об этом никогда не сообщаю г-ну Анселю: этот мерзавец только порадовался бы. Естественно, кое-что, очень малая часть того, что ты мне пришлешь, достанется ей […] Конечно, она причинила мне много горя […] Но при виде такого печального зрелища, такого краха слезы наворачиваются мне на глаза, а в сердце зреют упреки. Я дважды проел ее драгоценности и ее мебель, заставлял ее залезать из-за меня в долги, подписывать векселя, однажды разбил ей голову, а вместо того, чтобы показывать примеры достойного поведения, показывал ей примеры разгула и бродяжничества. Она страдает и молчит. Как тут не испытывать угрызения совести? Разве не я виноват в этом, как и во всем прочем тоже? […] Теперь ты понимаешь, почему, ужасно страдая от одиночества, я так хорошо понял гений Эдгара По и так хорошо описал его невыносимую жизнь?"
Тем временем Опик, чье здоровье оставляло желать лучшего, ушел в отставку с поста посла и за выдающиеся заслуги перед страной был назначен сенатором. Как написала одна испанская газета, мадридские нищие будут очень сожалеть об отъезде г-жи Опик, которая была столь добра по отношению к ним. Бодлер, испытавший на себе скупость матери, узнав о ее щедрости по отношению к мадридским попрошайкам, холодно отреагировал: "Признаюсь, что первая мысль, которая пришла мне в голову, была нехорошей. Но потом я не удержался от смеха… В общем, я понял, что ты повсюду старалась вести себя так, чтобы люди хорошо думали о твоем муже, что вполне естественно".