Нина Грибоедова - Изюмский Борис Васильевич 3 стр.


Страшная нищета лезла в глаза из каждой щели. "И это на такой благословенной богом земле, где садитель мог бы прокормить и себя, и всех вокруг, не будь грабежа".

Припомнился недавний разговор с генерал-интендантом Жуковским - человеком злым, самоуверенным, но не лишенным ума.

В ответ на слова Грибоедова "В нужде и недостатках редко преуспевают добродетели…" генерал, усмехнувшись, ответил:

- Дикие нагие лапландцы весьма довольны своей жизнью и даже добродетельны… - Он поднял на Грибоедова холодные серые глаза. - А вы, Александр Сергеевич, тщитесь раньше срока заводить здесь лицеи да университеты. Дать свободу от податей…

Генерал Паскевич, в присутствии которого шел этот разговор, поддержал своего главного интенданта:

- Греки и римляне были добродетельней в бедности, нежели когда сделались богаты.

Как всполошились! Они-то видят в Грузии только колонию.

…Грибоедов остановился на крутом обрыве. Внизу Мтквари спешила соединиться с Цахакисским ручьем. Она катила свои волны то величаво, как идущая в танце по кругу горянка, то вдруг начинала бурлить на перекатах, буйно кружить, джигитовать, роняя пену с невидимых удил, то вкрадчиво подкатывалась к стене огромного караван-сарая на берегу.

Отсюда казалось: Метехский замок навис над рекой, прилипли к обрыву балконы на косых упорах.

Единственный узкий мост соединял два берега, где муравьями копошились грузчики - мекуртне. На подставках, придерживаемых лямками, тащили они непомерные грузы, сгибаясь в три погибели. "Надо бы еще мосты построить против артиллерийского дома и Армянского монастыря, - подумал Грибоедов. - И до Самух очистить Куру для судоходства".

Город все же приходил в себя после резни, пожаров и разгрома, учиненных персами тридцать три года тому назад, явно оживал.

Посередине Куры плыли связанные плоты. На них возвышались чаны с живой рыбой - цоцхали, громоздились бурдюки с вином: верно, загуляли купеческие сынки. Они что-то кричали людям, переплывавшим реку на пароме, махали руками другому плоту, груженному фруктами.

Грибоедов присел на пень орехового дерева.

Да, ему хорошо в Тифлисе думалось. "А там, - он посмотрел на север, где за отрогами Главного Кавказского хребта лежал Санкт-Петербург, - все не так, все мерзко, мертво, наваливалась ипохондрия".

Он чувствовал в себе ненасытность души, пламенную страсть к новым замыслам, познаниям, людям, энергическую потребность в делах необыкновенных. Его же преследовали душители, крушили ум, заставляли быть немым, как гроб, доверяться одним стенам. Ценсоры не давали пропуск "Горю", называя пиесу пасквилем, а стихи - законопротивными. Снисходительно разрешили напечатать в булгаринском альманахе несколько изуродованных отрывков принуждая менять дело на вздор, размывать яркие краски, портить создание. Когда он сам пытался поставить пиесу в театральном училище, генерал-губернатор Милорадович в последний день запретил ее. Немудрено и с курка спрыгнуть…

На сцене он увидел пиесу - впервые и единственный раз! - в позапрошлую зиму. Только-только взяли крепость Эривань, и офицеры-любители сыграли пиесу во дворце сардара. Тем ограничились авторские радости. И опять - полосатый шлагбаум запретов, надзор "попечительной лапушки".

Разбудит ли кого одинокий крик в стране, которая в своей беспросветной тьме, самоприниженности дошла до мысли отправить Вольтеру голубую песцовую шубу с просьбой написать историю Петра Великого?

…Этот дурак Борзов поздравил его с назначением. Но сам-то Грибоедов хорошо знал, что означает сие назначение: двор, захотев избавиться от "прикосновенного", турил в Персию. Неспроста же граф Нессельроде изволил сказать о нем своему помощнику: "Пусть благодарит бога, если останется цел"…

А дела его сердечные в Петербурге? Они приносили мало радости…

Нет, все надо решительно и круто поворачивать! Всю жизнь… И, может быть, Нина… именно Нина - этот поворот в его судьбе… В последнее время он все нежнее и чаще думал о ней.

Еще когда она была ребенком, Грибоедов, часами беседуя с ней, обнаружил и чудесный характер, и незаурядный самостоятельный ум.

Нина все допытывалась: в чем смысл жизни? Почему она устроена так несовершенно? Как-то сказала:

- Бессмертна только душа человеческая…

- А творения искусства? - возразил он.

- Но в них тоже выражена душа, - услышал он. Спорить было не о чем.

Потом он стал писать Нине и в ответ получал удивительно зрелые по мысли письма. Еще год назад она писала: "Если бы у вас был только один Пушкин, вы были бы все равно великой нацией".

А теперь он встретил ее - юную, смущенную и спокойно смелую в своей чистоте. Он про себя мгновенно окрестил ее "мадонной Мурильо".

В Эрмитаже, при самом входе в него, висит этот шедевр испанского живописца. Мурильо Бартоломео Эстеван рисовал свою мадонну-пастушку словно с Нины. Тот же спокойный взгляд миндалевидных глаз, те же плечи и шея.

Вся семья Чавчавадзе нравилась Грибоедову, особенно же отец Нины - обаятельный Александр Гарсеванович. Раненный под Лейпцигом, этот адъютант Барклая-де-Толли вошел в побежденный Париж и там награжден был золотой саблей - за храбрость. Тридцатидвухлетним полковником возвратился в Грузию, где вскоре был назначен командиром прославленного Нижегородского драгунского полка, расквартированного в урочище Караагач, неподалеку от Цинандали.

В ходе русско-персидской кампании Чавчавадзе, показав себя незаурядным военачальником, стал генералом и губернатором Армянской области. Но главная привлекательность Александра Гарсевановича состояла для Грибоедова в блестящем уме широко и вольно мыслящего человека. Страстный библиофил, он даже из Парижа привез редкие книги. Александр Гарсеванович изучал статистику, логику, физику, науки военные и политические. Он, как свой родной язык, знал персидский, немецкий, первым перевел на грузинский язык элегии и стансы Пушкина, "Альзиру" Вольтера, "Федру" Расина, стихи Саади и Гафиза. Мечтал познакомить русского читателя с "Витязем в тигровой шкуре".

Сам Чавчавадзе написал не одну песню, их распевала Грузия, не ведая об авторе: Александр Гарсеванович не печатал под своим именем ни строчки.

Грибоедова подкупало это редкостное сочетание в одном лице благородного, отважного воина с незаурядным, божьей милостью, поэтом.

В дом Чавчавадзе людей тянуло как магнитом. Однажды зашедший сюда человек на годы прикипал душой, становился своим.

Когда Александр Гарсеванович бывал в Тифлисе, дня не проходило, чтобы за обеденным столом Чавчавадзе не сидели двадцать-тридцать "случайно забредших", всякого разбора.

Лейб-гусары, чиновники, музыканты, жители гор. Особенно много людей молодых, а среди них - русских ссыльных и нессыльных, между собой называвших сиятельного князя Ивановичем.

К этому очагу, видно, тянуло потому, что возле него легко дышалось, было уютно, велись честные разговоры, высказывались независимые суждения. Это был Дом взаимной душевной приверженности. Даже в хлебосольной Грузии он поражал своей приветливостью и радушием.

Княгиня Соломэ Ивановна как-то сказала Грибоедову:

- Мы рады каждому порядочному человеку…

Нина унаследовала от отца не только внешность - матовый цвет лица, карие глаза, рослость, но и многое в самом характере.

Обычно девочка стоит ближе к матери, но озабоченность княгини Соломэ болезнями, истинными и мнимыми, изрядно отдаляла ее от детей. И хотя Александр Гарсеванович, отвлекаемый службой, нечасто бывал дома, духовно он, несомненно, оказывал на Нину огромное влияние, пожалуй, даже большее, чем Прасковья Николаевна.

…Грибоедов снял очки, и мир мгновенно стал похож на детский рисунок, побывавший под дождем. Александр Сергеевич растер пальцами вдавлинку у носа, неторопливо надел очки.

Очень захотелось сейчас же, немедля пойти к Ахвердовым.

Он подумал, что и сама Нина - Грузия, лучшая частица ее! Что в Петербурге, готовясь к свиданию с Грузией, он каждый раз вспоминал Нину…

Прежнее его - он теперь это ясно видел - было случайным, незрелым, меркло рядом с Ниной. Все мизерно: его водевильчики, интересы театральных кулис… Теперь надо круто поворотить свою жизнь. Заново преобразовать себя, покончить навсегда с обольщениями столицы, с ее угарным вихрем, праздной рассеянностью, ложным блеском, отстранить жизнь разбросанную и безалаберную.

Перед жестокостью императорской столицы и того спрута века покорности и страха, что только случайно не удушил его, надо подумать о верной гавани. Не для спасения от бурь, а для оттачивания кинжала.

И надо сказать Нине… признаться Нине…

Глава третья
Предложение

Когда-то (помню с умиленьем)

Я смел вас нянчить с восхищеньем.

Вы были дивное дитя.

Вы расцвели - с благоговеньем

Вам нынче поклоняюсь я.

А. Пушкин

Борис Изюмский - Нина Грибоедова

Грибоедов угодил к концу ахвердовского обеда: пили чай, а сладкоежка Нина добралась до своего любимого блюда - помидора с орехами и зернышками граната.

Все, кто был за столом, а за ним сидели, кроме Нины и Прасковьи Николаевны, гувернантка Надежда Афанасьевна, дети - все, кто был за столом, как всегда, очень обрадовались приходу Александра Сергеевича.

Он поцеловал руку Прасковье Николаевне, а она его - в темя, шутливо спросил у Надежды Афанасьевны по-французски: "Как живет ваш птичник?", растрепал курчавые волосы Давидчика, нажал пальцем кнопку носа Вареньки, подбросил чуть ли не до потолка подбежавшую к нему Дашеньку, и его охватило знакомое чувство, что вот он дома - в уюте, среди милых сердцу людей. Казалось, прочно угнездившееся в последние месяцы ощущение какой-то надвигавшейся беды, безысходности исчезло, уступая место светлой, благодарной радости. Отодвинулась прочь, как горный туман под лучами солнца, и тягостная мысль, что в Персию его отправили, по существу, в почетную ссылку, чтобы извести, как извели многих друзей его, брата любимого - Сашу Одоевского, как изводят всех своих недругов. Сейчас даже уверенность, что судьба железной рукой закинула его сюда и гонит дале, на погибель, в чужую, враждебную страну, перестала его тревожить. Рядом с дорогими ему людьми он действительно чувствовал себя защищенным, в укрытом пристанище.

Мысль, что приехал сюда противувольно, померкла, и ему стало казаться, что - нет, приехал по своей воле, это милостивая судьба привела его десять лет назад в Грузию, как и сейчас к Нине…

Он остановился перед Ниной не в силах отвести взгляд, Нина поднялась, здороваясь, протянула руку. Волна краски залила ее щеки, пробилась через их матовость. Глаза с поволокой, казалось, увлажнились от этой волны смущения, а длинные, словно бы даже синие ресницы с отгибами отбросили тень на щеки.

Бог мой, наивные люди называют его поэтом! Но он не нашел бы слов описать эти глаза. Сравнить их с темными таинственными озерами? С чистой водой в лучах зари? Сказать 6 бархатной мягкости их? О кротком мерцании? Но это все так беспомощно, истерто! Белки отливают синевой, а в распахнутой глубине - и ласковость, и загадочность…

- Александр Сергеевич, может быть, чаю? - радушно предложила Прасковья Николаевна и, словно прочитав желание Грибоедова, попросила: - Надежда Афанасьевна, вы займитесь с детьми на веранде.

Надежда Афанасьевна, с затянутой в рюмочку талией, смекнув, что требуется, повела детей из комнаты. Последним и неохотнее всех - он очень любил Грибоедова - уходил Давид. У него поверх темной расшитой курточки выпущен белый воротник, и это так не вязалось с царапинами и запекшимися ссадинами на коленках.

- Нина, налей гостю чаю! - сказала Прасковья Николаевна.

И пока Нина, уже зная вкус Александра Сергеевича, готовила чай, Александр Сергеевич продолжал неотрывно смотреть на нее, будто видел впервые.

Нина, как обычно, была в белом платье из прозрачной ткани на муаре. У каждой грузинки есть свой любимый цветок и цвет одежды. Цветком Нины был нарцисс.

Когда Грибоедов только вошел сюда и увидел Нину, то хотел пошутить, но деликатность остерегла его, подсказала, что шутливостью сейчас можно только еще более смутить Нину. Тогда он собрался сделать комплимент, но почувствовал, что и этого делать не следует. С отчаянием обнаружил Александр Сергеевич, что растерян мыслями, что утратил все слова, достойные ее, слова, с которыми можно было бы обратиться к Нине.

Спасаясь, он повел разговор с Прасковьей Николаевной о петербургских общих знакомых. И Нина, решив, что она во временной безопасности, стала украдкой поглядывать на Грибоедова из-под приспущенных ресниц, готовая в любое мгновение укрыться за ними.

Сегодня он был бледнее обычного. Прядь каштановых волос, упав на лоб, словно подбиралась к добрым глазам. Он вообще очень добрый… Бывало, часами забавил детей, импровизируя для них на фортепьяно. Человек, так любящий детей, не может быть плохим.

- Науки стремительно движутся вперед, - словно из-за толстой стены, едва доносится до Нины его голос, но она даже не понимает, о чем идет речь. - Я же не успеваю учиться, не только что работать.

На тонком пальце его - старинный перстень-печатка. Прежде она перстень этот никогда не видела: крылатый лев держит в поднятой лапе меч. И царапинка на морде льва. Может быть, от пули?

- Я был там об эту пору… - раздается его голос. Грибоедов смотрит на Нину, будто она в комнате одна и слова сейчас ничего не значат, а самое главное - что они глядят друг на друга.

Скрыться за ресницами, скрыться!

Вдруг он встает из-за стола и каким-то напряженным, чужим голосом говорит:

- Пойдемте со мной… мне надо кое-что сказать вам…

Она подумала: "Наверно, хочет узнать про мои успехи на фортепьяно…"

Посмотрела на Прасковью Николаевну вопросительно. Та кивнула:

- Идите, идите. Я допишу письмо.

Молчаливые, скованные, они миновали горбатый мостик, двор: Грибоедов - впереди, Нина за ним, и зашли в пустынный зал чавчавадзевского флигеля.

Грибоедов взял руку Нины и, чувствуя, как горит у него лицо, как перехватывает дыхание, заговорил сбивчиво:

- Я люблю вас… И это - глубокое чувство… Вы мне нужны, как жизнь… И если вам не безразличен… если согласитесь… быть моей женой…

Он говорил все быстрей и быстрей, как в бреду, словно боясь, что если остановится, то опять смолкнет надолго. Лицо его, до того бледное, покрылось красными пятнами, очки немного перекосились, и это делало его похожим на смущенного мальчика.

От неожиданности, от радости, от безмерного счастья, вдруг переполнившего ее, Нина заплакала, засмеялась, прошептала:

- И я давно… давно вас…

Он целовал ее мокрые от летучих, легких слез глаза:

- Пойдемте к матушке, к Прасковье Николаевне… Сейчас же…

Это решение - оно зрело в нем годы, пришло, когда он стоял на берегу Куры, и утвердилось за столом у Ахвердовой - было для него самого и неожиданным, и словно бы давно принятым, выношенным. Он знал, это - счастье. Нина с ее душевной преданностью - само совершенство. И кто знает, быть может, он тоже лепил ее, как Пигмалион.

А не похож ли он на человека, который пресытился светскими увлечениями, и вот потянуло… Нет, нет! Он давно уже любит Нину, как любят чистоту.

- Пойдемте! - повторил Грибоедов. Взявшись за руки, они побежали разыскивать княгиню Соломэ. Они нашли ее на балконе, рядом с бабушкой Мариам и Талалой.

Услышав от Грибоедова о его предложении, Соломэ расчувствовалась, тоже прослезилась и, прижимая Александра Сергеевича к груди, сказала:

- Я с радостью благословляю… потому что знаю: Нине с вами будет хорошо. Но надо послать письмо Александру Гарсевановичу в Эривань.

Почти восьмидесятилетняя мать Александра Гарсевановича - Мариам, как всегда, в темном платье с вышивкой - гулиспири - на груди, в старинном тавсакрави, бархатным венчиком охватывавшем ее лоб, обняв Грибоедова и Нину, пожелала:

- Живите в дружбе, дети…

В молодости женщина редчайшей красоты, воспетая не одним поэтом, Мариам хорошо знала цену счастливого брака по любви и от души давала сейчас свое благословение.

Грибоедов почтительно припал к ее руке. Бабушка Мариам была тоже Грузией. Как проучила она генерала Ермолова! Тот не удосужился ни разу побывать в доме Чавчавадзе. И только уже отозванный с Кавказа решил нанести визит, но не был принят. Мариам приказала передать генералу:

- Раз столько времени не были у нас, зачем теперь утруждать себя?..

Сейчас Мариам, проведя легкой рукой по волосам Грибоедова, ласково сказала:

- Шени чериме.

Няня Талала вдруг ни к месту запричитала:

- Уймэ. Да куда же такому младенцу!

Талала сама вышла замуж пятнадцати лет - у них в Кахетии восемнадцатилетних девушек считали старыми девами. Но речь ведь шла о ее маленькой Нинуце!

А потом все было, как во сне; благословение Прасковьи Николаевны, озорной голос Катеньки, которая где-то в дальней комнате, но так, чтобы ее услышали, пропела:

- Жених и невеста замесили тесто!

И строгий голос Ахвердовой:

- Эка! Постыдись!

И прибежавшая сияющая Маквала, и с какой-то невольной завистью глядевшая на Нину Надежда Афанасьевна…

У всех глаза были счастливые и почему-то немного печальные, словно прощались с Ниной, собирали ее куда-то в дальний, неведомый путь.

Александру Сергеевичу и Нине захотелось уйти от слез, поздравлений, остаться вдвоем. Они поднялись на второй этаж, в затемненную шторами, прохладную, пахнущую лавандой комнату Соломэ.

Нина прятала губы, умоляюще просила:

- Не надо… не надо…

Но он, какой-то восторженный, раскрасневшийся, совсем юный, снова и снова находил ее губы и, как маленькой, говорил, что они у нее несмышленые, глупышки, и, целовал все крепче и сильнее, так, что у Нины захватывало дух, кружилась голова, а сердце сладко овевало, как при взлете на качелях. Он же думал, что губы ее - такие кроткие, как зимний воздух в Тифлисе, как она сама.

Нине казалось невозможным перейти на "ты", называть его Сандром, и сначала она все сбивалась, пытаясь найти какую-то безликую форму обращения. А он, смеясь, настойчиво просил:

- Скажи: "ты"…

- Ты, - едва слышно произносила Нина.

Странно, ему-то самому хотелось называть ее на "вы".

- Скажи: "Саша".

- Сандр, - лепетали ее губы.

- Сандр? Хорошо. Но скажи: "Саша"…

- Саша…

- Мой Сашенька…

Нина молчала, хотя один только бог знал, как ей хотелось говорить эти слова.

- Нет, нет, скажи… - просил он.

Сгорая от стыда и неловкости, но внутренне ликуя, Нина произнесла медленно, словно учась говорить по-русски:

- Мой Сашенька…

Грибоедов обрадованно и успокоенно сказал:

Назад Дальше