Виктор Астафьев - Юрий Ростовцев 4 стр.


На следующее утро он осколками стеклил окна, ремонтировал скамейки, стол и, полный мрака и раскаяния, отправлялся на работу".

Конечно, для рассказа "Конь с розовой гривой" эта сценка - всего лишь эпизод. Основной смысл повествования заключается не в этой деревенской бывальщине, а в конфликте бабушки Екатерины Петровны с внуком Витей, конфликте нравственном, воспитательном.

Бабушка попросила внука набрать земляники, которую она намеревалась отвезти в город и продать, а на вырученные деньги посулила Вите вкусный фигурный пряник. Вместе с ребятами он отправился в лес. Он еще не успел набрать туесок, когда его друзьям надоело собирать ягоды, и они предложили пойти на речку, побрызгаться. Витя противился, но соседский Санька начал его подначивать:

"- Бабушки Петровны испугался! Эх ты! - закривлялся Санька и назвал меня поганым словом. Он много знал таких слов. Я тоже знал, научился говорить их у левонтьевских ребят, но боялся, может, стеснялся употреблять поганство и несмело заявил:

- Зато мне бабушка пряник конем купит!..

- Скажи уж лучше - боишься ее и еще жадный!

- Я?

- Ты!

- Жадный?

- Жадный!

- А хочешь, все ягоды съем? - сказал я это и сразу покаялся, понял, что попался на уду…

- Слабо! - сказал он.

- Мне слабо! - хорохорился я, искоса глядя в туесок. Там было ягод уже выше середины. - Мне слабо?! - повторял я гаснущим голосом и, чтобы не спасовать, не струсить, не опозориться, решительно вытряхнул ягоды на траву: - Вот! Ешьте вместе со мной!

Навалилась левонтьевская орда, ягоды вмиг исчезли…"

Напустив на себя отчаянность, Витя махнул на все рукой - теперь уже все равно - и помчался вместе с левонтьевскими к речке. Наступил вечер, пора было возвращаться домой. Санька подговорил товарища натолкать в туесок травы, а сверху положить ягод. Так мальчик и поступил, "получилось земляники даже с копной…".

Бабушка встретила внука с ласковым причитанием: "Восподь тебе пособил, воспо-дь! Уж куплю я тебе пряник, самый большущий. И пересыпать ягодки твои не стану к своим, прямо в этом туеске увезу". Она унесла туесок в подвал, еще раз похвалила Витю. У мальчика мелькнуло в голове: а что, если все же открыться бабушке? Но решимости признаться в обмане ему не хватило.

Утром бабушка отправилась в город, а мальчик остался дома и не знал, как ему поступить. Убежать ли к дедушке на заимку, что километрах в пяти от села, в устье реки Маны, или еще что-то придумать?

Он отправляется с ребятами на рыбалку.

"День был ясный, летний… Над Енисеем солнечно мерцало. Сквозь это мерцание едва проглядывали красные жерла известковых печей, полыхающих по ту сторону реки. Тени скал лежали недвижно на воде, и светом их размыкало, рвало в клочья, будто старое тряпье. Железнодорожный мост в городе, видимый из нашего села в ясную погоду, колыхался тонким кружевцем, и, если долго смотреть на него, - кружевце истоньшалось и рвалось.

Оттуда, из-за моста, должна приплыть бабушка. Что только будет! И зачем я так сделал? Зачем послушался левонтьевских? Вон как хорошо было жить. Ходи, бегай, играй и ни о чем не думай. А теперь что? Надеяться теперь не на что. Разве что на нечаянное какое избавление. Может, лодка опрокинется и бабушка утонет? Нет уж, лучше пусть не опрокидывается. Мама утонула. Чего хорошего? Я нынче сирота. Несчастный человек. И пожалеть меня некому. Левонтий только пьяный жалеет да еще дедушка - и все, бабушка только кричит, еще нет-нет да поддаст - у нее не задержится. Главное, дедушки нет. На заимке дедушка. Он бы не дал меня в обиду…

Вдруг за ближним каменным бычком защелкали по дну кованые шесты, из-за мыса показалась лодка. Трое мужиков разом выбрасывали из воды шесты. Сверкнув отшлифованными наконечниками, шесты разом падали в воду, и лодка, зарывшись по обводы в реку, рвалась вперед, откидывая на стороны волны. Взмах шестов, перекидка рук, толчок - лодка вспрыгнула носом, ходко подалась вперед. Она ближе, ближе. Вот уж кормовой двинул шестом, и лодка кивнула в сторону от наших удочек. И тут я увидел сидящего на беседке еще одного человека. Полушалок на голове, концы его пропущены под мышки и крест-накрест завязаны на спине. Под полушалком крашенная в бордовый цвет кофта. Вынималась эта кофта из сундука по большим праздникам и по случаю поездки в город.

Я рванул от удочек к яру, подпрыгнул, ухватился за траву, засунув большой палец ноги в норку. Подлетела береговушка, тюкнула меня по голове, я с перепугу упал на комья глины, подскочил и бежать по берегу, прочь от лодки.

- Ты куда?! Стой! Стой, говорю! - кричала бабушка.

Я мчался во весь дух.

- Я-а-авишша, я-авишша домой, мошенник!.."

Мальчик долго слонялся по деревне, не решаясь возвратиться под родной кров. Домой отвела его тетя Феня. Пришли, когда в избе уже не было света.

"Тетя Феня оттеснила меня в сени, втолкнула в пристроенную к сеням кладовку. Там была налажена постель из половиков и старого седла в головах - на случай, если днем кого-то сморит жара и ему захочется отдохнуть в холодке. Я зарылся в половик, притих, слушая. Тетя Феня и бабушка о чем-то разговаривали в избе, но о чем - не разобрать. В кладовке пахло отрубями, пылью и сухой травой, натыканной во все щели и под потолком. Трава эта все чего-то пощелкивала да потрескивала. Тоскливо было в кладовке…

На селе утверждалась тишина, прохлада и ночная жизнь.

Ушла тетя Феня, плотно прикрыла дверь в сенках… Стало совсем темно и одиноко. В избе не скрипели половицы, не ходила бабушка. Устала. Не ближний путь в город-то! Восемнадцать верст, да с котомкой. Мне казалось, что, если я буду жалеть бабушку, думать про нее хорошо, она об этом догадается и все мне простит… Однако бабушка не приходила. Мне сделалось холодно. Я свернулся калачиком и дышал себе на грудь, думая про бабушку и про все жалостное.

Когда утонула мама, бабушка не уходила с берега, ни унести, ни уговорить ее всем миром не могли. Она все кликала и звала маму, бросала в реку крошки хлебушка, серебрушки, лоскутки, вырывала из головы волосы, завязывала их вокруг пальца и пускала по течению, надеясь задобрить реку, умилостивить Господа.

Лишь на шестые сутки бабушку, распустившуюся телом, почти волоком утащили домой. Она, словно пьяная, бредово что-то бормотала, руки и голова ее почти доставали землю, волосья на голове расплетались, висели над лицом, цеплялись за все и оставались клочьями на бурьяне, на жердях и на заплотах.

Бабушка упала среди избы на голый пол, раскинув руки, и так вот спала, не раздетая, в скоробленных опорках, словно плыла куда-то, не издавая ни шороха, ни звука, и доплыть не могла. В доме говорили шепотом, ходили на цыпочках, боязно наклонялись над бабушкой, думая, что она умерла. Но из глубины бабушкиного нутра, через стиснутые зубы шел непрерывный стон, словно бы придавило что-то или кого-то там, в бабушке, и оно мучилось от неотпускающей, жгучей боли.

Очнулась бабушка ото сна сразу, огляделась, будто после обморока, и стала подбирать волосы, сплетать их в косу, держа тряпочку для завязки косы в зубах.

Деловито и просто не сказала, а выдохнула она из себя: "Нет, не дозваться мне Лиденьку, не дозваться. Не отдает ее река. Близко где-то, совсем близко держит, но не отдает и не показывает…"

А мама и была близко. Ее затянуло под сплавную бону против избы Вассы Вахрамеевны, она зацепилась косой за перевязь бон и моталась, моталась там до тех пор, пока не отопрели волосы и не оторвало косу. Так они и мучились: мама в воде, бабушка на берегу, мучились страшной мукой неизвестно за чьи тяжкие грехи…

Бабушка узнала и рассказала мне, когда я подрос, что в маленькую долбленую лодку набилось восемь человек отчаянных овсянских баб и один мужик на корме - наш Кольча-младший. Бабы все с торгом, в основном с ягодой - земляникой, и, когда лодка опрокинулась, по воде, ширясь, понеслась красная яркая полоса, и сплавщики с катера, спасавшие людей, закричали: "Кровь! Кровь! Разбило о бону кого-то…"

Но по реке плыла земляника. У мамы тоже была кринка земляники, и алой струйкой слилась она с красной полосой. Может, и мамина кровь от удара головой о бону была там, текла и вилась вместе с земляникой по воде, да кто ж узнает, кто отличит в панике, в суете и криках красное от красного?

Проснулся я от солнечного луча, просочившегося в мутное окошко кладовки и ткнувшегося мне в глаза…

Я огляделся, и сердце мое радостно подпрыгнуло: на меня был накинут дедушкин старенький полушубок. Дедушка приехал ночью. Красота!

На кухне бабушка кому-то обстоятельно рассказывала:

- …Культурная дамочка, в шляпке. "Я эти вот ягодки все куплю". Пожалуйста, милости прошу. Ягодки-то, говорю, сиротинка горемышный собирал…

Тут я провалился сквозь землю вместе с бабушкой и уже не мог и не желал разбирать, что говорила она дальше, потому что закрылся полушубком, забился в него, чтобы скорее помереть. Но сделалось жарко, глухо, стало нечем дышать, и я открылся.

- Своих вечно потачил! - гремела бабушка. - Теперь этого! А он уж мошенничат! Чё потом из него будет? Жиган будет! Вечный арестант! Я вот еще левонтьевских, пятнай их, в оборот возьму! Это ихняя грамота!..

Убрался дед во двор, от греха подальше, чего-то тюкает под навесом. Бабушка долго одна не может, ей надо кому-то рассказывать о происшествии либо разносить вдребезги мошенника, стало быть, меня, и она тихонько прошла по сеням, приоткрыла дверь в кладовку. Я едва успел крепко-накрепко сомкнуть глаза.

- Не спишь ведь, не спишь! Все-о вижу!..

В это утро к нам приходило много людей, и всех бабушка задерживала, чтоб поведать: "А мой-то! Малой-то!" И это ей нисколько не мешало исполнять домашние дела - она носилась взад-вперед, доила корову, выгоняла ее к пастуху, вытряхивала половики, делала разные свои дела и всякий раз, пробегая мимо дверей кладовки, не забывала напомнить:

- Не спишь ведь, не спишь! Я все-о вижу!..

В кладовку завернул дедушка, вытянул из-под меня кожаные вожжи и подмигнул: "Ничего, дескать, терпи и не робей!" - да еще и по голове меня погладил. Я заширкал носом, и так долго копившиеся слезы ягодой, крупной земляникой, пятнай ее, сыпанули из моих глаз, и не было им никакого удержу.

- Ну, што ты, што ты? - успокаивал меня дед, обирая большой рукой слезы с моего лица. - Чего голоднай-то лежишь? Попроси прошшенья… Ступай, ступай, - легонько подтолкнул меня дед в спину.

Придерживая одной рукой штаны, прижав другую локтем к глазам, я ступил в избу и завел:

- Я больше… Я больше… Я больше… - и ничего не мог дальше сказать.

- Ладно уж, умывайся да садись трескать! - все еще непримиримо, но уже без грозы, без громов оборвала меня бабушка… Надо было двигаться к столу, садиться, глядеть на людей. Ах ты, Господи! Да чтобы я еще хоть раз сплутовал! Да я…

Содрогаясь от все еще не прошедших всхлипов, я прилепился к столу…

Чувствуя незримую, но надежную поддержку деда, я взял со стола краюху и стал есть ее всухомятку. Бабушка одним махом плеснула молоко, со стуком поставила посудину передо мной и подбоченилась:

- Брюхо болит, на краюху глядит! Эшь ведь какой смирененькай! Эшь ведь какой тихонькай! И молочка не попросит!..

Дед мне подморгнул - терпи. Я и без него знал: Боже упаси сейчас перечить бабушке, сделать чего не по ее усмотрению. Она должна разрядиться и должна высказать все, что у нее на сердце накопилось, душу отвести и успокоить должна.

И срамила же меня бабушка! И обличала же! Только теперь, поняв до конца, в какую бездонную пропасть ввергло меня плутовство и на какую "кривую дорожку" оно меня еще уведет, коли я так рано взялся шаромыжничать, коли за лихим людом потянулся на разбой, я уж заревел, не просто раскаиваясь, а испугавшись, что пропал, что ни прощенья, ни возврата нету…

Даже дед не выдержал бабушкиных речей и моего полного раскаянья. Ушел. Ушел, скрылся, задымив цигаркой, дескать, мне тут ни помочь, ни совладать, Бог пособляй тебе, внучек…

Бабушка устала, выдохлась, а может, и почуяла, что уж того она, лишковато все ж меня громила.

Было покойно в избе, однако все еще тяжело. Не зная, что делать, как дальше жить, я разглаживал заплатку на штанах, вытягивал из нее нитки. А когда поднял голову, увидел перед собой…

Я зажмурился и снова открыл глаза. Еще раз зажмурился, еще раз открыл. По скобленому кухонному столу, будто по огромной земле, с пашнями, лугами и дорогами, на розовых копытцах, скакал белый конь с розовой гривой.

- Бери, бери, чё смотришь? Глядишь, зато еще когда омманешь баушку…

Сколько лет с тех пор прошло! Сколько событий минуло. Нет в живых дедушки, нет и бабушки, да и моя жизнь клонится к закату, а я все не могу забыть бабушкиного пряника - того дивного коня с розовой гривой".

Мы так подробно остановились на одном из лучших, ставшем уже классическим, рассказе из повести "Последний поклон", чтобы еще раз прочувствовал читатель всю своеобразную красочность и сочность астафьевского слова, непременную для многих его произведений иронию, стороннюю усмешку, ненавязчивую назидательность.

Писать для детей Виктор Астафьев начал давно, с первых лет своего вхождения в литературу. Но лишь в 1957 году он приступает к циклу рассказов о детской поре от первого лица. "И все-таки цикл этих, автобиографических в своей основе, рассказов, - пишет литературовед А. Ланщиков, - нельзя назвать автобиографией самого писателя, хотя он и предстает в них как бы центральной действующей фигурой. Главными героями этих рассказов являются разные люди, через которых маленький человек открывает и постигает огромный и сложный мир человеческих отношений, где потом ему и предстоит жить.

Вот перед нами кочующий из рассказа в рассказ дядя Левонтий, человек, умеющий заработать трудовую деньгу и умеющий тут же ее с шумом прогулять, а назавтра вновь наброситься на работу…"

Астафьевская память сохранила многие подробности внешне непутевой жизни дяди Левонтия, но в то же время прочным слоем осели в душе писателя воспоминания о неподдельной доброте этого человека, о его сострадании всякому обездоленному. И, конечно, не случайно здесь поставлен вечный "дяделевонтьевский" вопрос: "Что такое жисть?!" Вопрос этот философский вроде бы и не вяжется с деревенским гулякой Левонтием. И не этот ли вопрос мучил всю жизнь самого Виктора Астафьева - писателя, всегда погруженного в поиски смысла человеческого бытия…

В рассказе "Конь с розовой гривой", да и в других рассказах из деревенского детства, Виктором Астафьевым неназойливо преподносится читателю "урок естественной педагогики", который, по справедливому замечанию Ланщикова, стоит многих назиданий и постулатов умозрительной педагогики. Здесь, в родной семье, бабушка наказала внука… добротой.

Еще одна грань душевной мудрости русского человека… Екатерина Петровна знала, что обращается она к чуткому детскому сердцу, способному понять не буквальное значение слов и поступков, а их нравственный смысл. И потом, на протяжении многих лет, этот урок будет отзываться в памяти писателя:

"Сколько лет с тех пор прошло! Сколько событий минуло… А я все не могу забыть бабушкиного пряника - того дивного коня с розовой гривой".

В рассказе "Монах в новых штанах" речь идет о том, как ребенок мечтал о новых штанах, которые бабушка обещала ему сшить из купленной материи, или, как тогда говорили, мануфактуры. Однако надежды героя долго не сбывались - бабушка серьезно заболела. Но только ей полегчало, как она принялась за работу. "Кроила штаны бабушка целый день, а шить их принялась назавтра. Надо ли говорить о том, как я плохо спал ночь. Поднялся до свету, и бабушка, кряхтя и ругаясь, тоже поднялась…"

Наконец, штаны были изготовлены, и разряженный герой отправляется к деду на заимку. "Большое наше село, длинное. Утомился я, умаялся, пока прошел его из конца в конец и принял на себя всю дань восхищения мною и моим нарядом, и еще тем, что один я, сам иду на заимку к деду".

Но радость героя оказалась скоротечной. Из-за Саньки, который, как мы помним, чуть раньше подбил Витю съесть землянику и положить в лукошко траву, штаны оказались перемазаны болотной грязью, испорчены. И дело тут, конечно, не в штанах, не в приобретенной вещи, а в участливости и доброте тех, кто скрашивал сиротское детство героя. Для мальчишки, живущего без родителей, большее значение имел сам факт проявляемой о нем заботы, нежели результаты этой заботы. Ему важно было утвердиться в своей полноценности, нужности окружающим. Это хорошо понимали не только дед и бабушка, но и многие другие люди с развитым чувством сострадания и справедливости. А о самих штанах герой подумает: "И шут с ними, со штанами, и с сапогами тоже. Наживу еще. Заработаю". Отметим для себя: не "купят еще", а - "заработаю".

Любые вещи, окружающие нас, бездушны сами по себе, но могут оказаться важными, даже бесценными в процессе духовной жизни людей, если в этой жизни найден высокий смысл. Астафьевскому герою запомнились не все пряники, съеденные им в детстве, и не все сношенные им штаны. Ему навсегда врезались в память эпизоды особого духовного контакта, которые в каких-то конкретных случаях могли обрести форму "вещных" отношений, но только форму. Поэтому: "И шут с ними, со штанами…" Поэтому автор и не может забыть бабушкиного пряника - дивного коня с розовой гривой.

Эта идея получает свое развитие в рассказе "Фотография, на которой меня нет". Приехал в село фотограф, чтобы сфотографировать учеников школы первой ступени. Это - огромное событие в жизни села. И так хотелось нашим героям попасть на самое видное место снимка.

"Весь длинный зимний вечер школьники гужом ходили по селу, гадали, кто где сядет… Ни в ту зиму, ни во все последующие мы с Санькой не удивляли мир прилежанием и поведением, так что рассчитывать попасть в середину снимка было трудно. Мы полезли в драку, чтоб боем доказать, что мы - люди пропащие… Но ребята прогнали нас из своей компании, даже драться с нами не связались. Тогда пошли мы с Санькой на увал и стали кататься с такого обрыва, с какого ни один разумный человек никогда не катался. Ухарски гикая, ругаясь, мчались мы не просто так, в погибель мчались, поразбивали о каменья головки санок, коленки посносили, вывалялись, начерпали полные катанки снегу".

Но вот горе-то какое: ночью после таких "подвигов" наш герой серьезно заболел и фотографироваться пойти не смог.

"Не уснул я в ту ночь. Ни молитва бабушкина, ни нашатырный спирт, ни привычная шаль, особенно ласковая и целебная оттого, что мамина, не принесли облегчения…

Утром бабушка унесла меня в баню - сам я идти уже не мог. Долго растирала бабушка мои ноги запаренным березовым веником, грела их над паром от каленых камней, парила сквозь тряпку всего меня, макая веник в хлебный квас, и в заключение опять же натерла нашатырным спиртом. Дома мне дали ложку противной водки, настоянной на борце, чтоб внутренность прогреть, и моченой брусники. После всего этого напоили молоком, кипяченным с маковыми головками. Больше я ни сидеть, ни стоять не в состоянии был, меня сшибло с ног, и я проспал до полудня".

Навестить больного Витю прибежал сосед Санька. И увидев дружка в таком положении, он в знак солидарности с ним мужественно отказывается от предстоящего фотографирования в школе:

Назад Дальше