Красавицы не умирают - Людмила Третьякова 17 стр.


В Софье Васильевне заговорила женщина, умеющая выбирать и ценить добротную мужскую породу. Что бы там ни было, с первой встречи и до конца она не изменила мнения о могучем бородаче - это был человек, о котором она с удовольствием написала бы не один роман. Судьба уготовила ей участь стать героиней его романа...

* * *

Максим Максимович Ковалевский родился в богатой дво­рянской семье в 1851 году. Стало быть, с Софьей Васи­льевной они были почти ровесники.

Отец Ковалевского, участник войны 1812 года, вышел в отставку в чине полковника кирасирского полка. До пя­тидесяти пяти лет он дожил холостяком. В этом почтенном возрасте его настигла страсть к девушке, на двадцать семь лет моложе его. Он поспешил жениться на ней, получив от шутников-приятелей прозвище Мазепа.

Шутка шуткой, но выбор Максима Максимовича-старшего был на редкость удачен. "Эта умная и необыкновенно сердечная женщина, - вспоминал Максим Максимович-младший, - получившая при этом хорошее эстетическое воспитание (она сама занималась живопи­сью, музыкой и пением и была знатоком французской литературы), несмотря на свою молодость, красоту и светские успехи, всецело отдала себя заботам обо мне". Именно матери, считал Ковалевский, он обязан интере­сом к истории и этнографии. Это она со всем терпением и вниманием к его маленькой жизни развивала природ­ные способности. Ее труды, тихое самопожертвование с лихвой были вознаграждены. Сын стремительно расправ­лял крылья: в гимназию поступил сразу в пятый класс и окончил ее с золотой медалью. Эту награду дали ему не­хотя: ученик не отличался благонравием и почтитель­ностью к гимназическому начальству. Потом Ковалев­ский поступил в Харьковский университет, где пришлось хитрить, так как ему не было и семнадцати. Тем не ме­нее преподаватели говорили о нем, как о будущей "звезде". Юридический факультет Ковалевский окончил в числе лучших студентов, а подготовку к магистерскому экзамену проходил в высших учебных заведениях Берли­на, Парижа, Лондона.

Вот как характеризовал Максима Максимовича прия­тель его молодости Климент Аркадьевич Тимирязев: "Молодой, талантливый, блестящий, остроумный, в со­вершенстве владевший шестью, а может быть, большим числом языков, лично знакомый со всеми видными пред­ставителями в избранной области и в то же время не уклонявшийся от самого тяжелого, усидчивого, казалось бы, скучно специального труда - он, конечно, являл со­бой редкое явление в рядах научных деятелей всего мира".

В июне 1880 года Ковалевский решением ученого со­вета Московского университета утверждается в степени доктора государственного права, а в декабре того же года становится ординарным профессором. С 1877 года он на­чинает читать лекции, и на все десять будущих лет они становятся событием, заставлявшим студентов набиваться в аудитории так, что яблоку негде было упасть. Импозант­ная, в неизменном черном, у дорогого портного сшитом сюртуке, фигура профессора приковывала внимание. Спе­циально переводились на юридический, чтобы "слушать Ковалевского". Все, что он говорил, было смело, неожи­данно, парадоксально. Все изобличало не только отточен­ный интеллект, энциклопедическую широту знаний, но и нескрываемое неприятие российской действительности.

"Господа, я должен вам читать о государственном пра­ве, но так как в нашем государстве нет никакого права, то как же я вам буду читать?"

Было ясно, что в конце концов за это придется рас­платиться. Так и случилось. Ковалевскому вменили в вину "отрицательное отношение к русскому государственному строю". Сбылась угроза, высказанная еще директором гимназии непокорному, ершистому мальчишке: "Ваше по­ведение доведет вас до выведения из заведения".

"Выведение из заведения" - теперь уже из Москов­ского университета - не оказалось для Ковалевского ка­тастрофой. Во-первых, он, наследник богатой семьи, не ведал материальной зависимости от опостылевшего началь­ства. Во-вторых, во всем мире его уже хорошо знали, его авторитет был исключительно велик.

Ковалевский отправился за границу. Он по-прежнему вел активную научную работу, читал лекции в Европе и Америке, сотрудничал в журналах. Наконец Максим Максимович выбрал Стокгольм для продолжения препода­вательской деятельности: его пригласили открыть в новом университете курс общественных наук. И вот здесь-то ми­молетное парижское знакомство со своей однофамилицей продолжилось...

* * *

"Жаль, что у нас нет на русском языке слова Volkommen (совершенный. - Л.Т.), которое мне так хочется сказать вам. Я очень рада вашему приезду и надеюсь, что вы по­сетите меня немедленно", - писала Софья Васильевна только что появившемуся в Стокгольме Ковалевскому.

Максим Максимович пришел - могло ли быть иначе? Он не переставал изумляться уму и способностям этой женщины. Суть самых трудных проблем схватывалась ею на лету. Софья Васильевна рассуждала - ее знакомый радовался оригинальности ее мысли, интуиции. В беседах незаметно пролетал вечер за вечером. Тут было много всего: и согласия, и жарких споров.

Софья Васильевна в таких случаях любила, чтобы по­беда оставалась за ней. Доказывала свою правоту страст­но, запальчиво. От волнения ее лицо розовело. Она стано­вилась так хороша, что в памяти Максима Максимовича всплывали слова, услышанные от Тимирязева о тогда еще незнакомой женщине-математике. Тот говорил, что в мо­лодости Софья Васильевна была очень красива и многие ухаживали за ней.

"Почему в молодости? - думал Ковалевский. - А сейчас?" Он, опытный мужчина, расчетливо избегавший брачных уз и тем не менее отдававший должное прекрас­ному полу, мог бы свидетельствовать: природа наделила Софью Васильевну красотой, которая, как ему казалось, успешно сопротивлялась времени. Он терпеть не мог уче­ных дам, которых видел немало. Ему претили их апломб, дурная одежда, папироса во рту и до одури долгие "умные разговоры". Будь Софья Васильевна хоть чуть похожа на них, он бежал бы без оглядки.

Но Ковалевский всякий раз ловил себя на том, что, видя Софью Васильевну, любуется ею как прелестной ма­ленькой игрушкой. От нее веяло женственностью. Она выдавала себя желанием нравиться, легким кокетством. Ее несравненная ученость была спрятана в маленькую кру­жевную театральную сумочку, и госпожа профессор как бы намекала: "Ах, забудьте про мое совсем не дамское дело. Я всего лишь женщина..."

Ноги сами несли Ковалевского в гостиную Софьи Ва­сильевны. Здесь было ему уютно и легко. Здесь пахло Россией, по которой они оба втайне и не втайне тосковали. Не случайно Ковалевская обставила свою стокгольмскую квартиру мебелью, выписанной из Палибино. Она была, пожалуй, старомодна и тяжеловата. Красный атлас на кре­слах и диване местами вытерся, вылезали пружины. Их прикрывали салфетками. Дамы, заглядывавшие к Ковалев­ской, были разочарованы столь нешикарной обстановкой, в которой жила необыкновенная гостья из России, к которой благоволил сам король. Сама же Софья Васильевна не могла пожелать для себя ничего лучшего. От каждой вещи в ее доме веяло дорогими сердцу воспоминаниями. И большой, рокочущий Максим Максимович с его внеш­ностью и ухватками вальяжного русского барина становил­ся здесь родным и необходимым.

Они стремительно сближались. Приятельские отноше­ния переходили в нечто более важное. Они еще не знали, как труден, порой мучителен будет их роман. Впрочем, едва ли можно было ожидать другого. Встретились два очень крупных человека, не слишком молодых, с уже определившейся жизнью и со сложными характерами. Но влечение друг к другу давало себя знать. Надо было что-то делать. Оба пребывали в некоторой растерянности.

"Вчерашний день был вообще тяжелый для меня, по­тому что вчера вечером уехал М., - пишет Ковалевская подруге. - Мы все время его десятидневного пребыва­ния в Стокгольме были постоянно вместе, большею частью глаз на глаз и не говорили ни о чем другом, как только о себе, причем с такой искренностью и сердеч­ностью, какую тебе трудно даже представить, тем не ме­нее я еще совершенно не в состоянии анализировать сво­их чувств к нему".

Стоило Максиму Максимовичу уехать - он часто по­кидал Стокгольм ввиду своих научных интересов, - как Ковалевская начинала тосковать. Одиночество тяготило ее, и она осознавала, что чем дальше, тем нужнее для нее бу­дет опора в жизни, надежный друг, способный оградить от жизненных проблем.

Теперь все в ее руках. И из письма подруге, как ни туманны слова о "планах" Ковалевских, все-таки ясно, что решительное объяснение произошло и речь идет о будущей совместной жизни. Но в том же письме есть фраза, кото­рая настораживает: "...если бы М. остался здесь, я не знаю, право, удалось бы мне окончить свою работу".

* * *

Работа! Ее дело! Математическая загадка, которую пыта­лась решить Ковалевская как раз в то время, когда роман с Максимом Максимовичем принимал все более четкие формы, еще со студенческих лет занимала ее воображение. Дело шло о решении классического вопроса в области точ­ных наук, вопроса важного и - нерешаемого.

Подобное обстоятельство особенно подстегивало тще­славие Ковалевской. Ее воображение уносилось в прошлые века. Лагранж, Пуассон, великий старина Эйлер - все они бились над решением этой задачи, подбирались к ней вкрадчиво, боясь спугнуть добычу, как к раковине с ред­костной жемчужиной внутри. Но в самый последний мо­мент, когда рука охотника готова была схватить драгоцен­ность, створки плотно прикрывались и заветная диковина уходила под воду. Не случайно немецкие ученые назвали эту загадку "математической русалкой".

Когда же Софья Васильевна узнала, что Парижская Академия наук назначила специальный конкурс на соиска­ние премии за лучшее сочинение на тему "О движении твердого тела", то есть за "математическую русалку", мысль у нее была одна: надо спешить, надо успеть к назна­ченному сроку оформить уже полученные результаты и на­писать это сочинение.

Максим Максимович на диване из черного дерева с красной обивкой - это как раз то, что Софье Васильевне сейчас, в момент творческой гонки, совершенно не нужно. Она жалуется, что ее безусловно желанный поклонник тем не менее "занимает так ужасно много места не только на диване, но и в мыслях других, что мне было бы положи­тельно невозможно в его присутствии думать ни о чем другом, кроме него". Под "другими" она имеет в виду, ко­нечно, себя. И это невольно пробивающееся раздражение очень опасный симптом. Он говорит о том, что, несмотря на интерес, который вызывает в ней этот человек, он внес в жизнь Ковалевской сложности. И она не знает, как с ними сладить. В Софье Васильевне говорит то влюбленная, боящаяся упустить последнюю надежду на счастье женщина, то человек, который уже не мыслит жизни без удачной на за­висть всем карьеры. Эти метания между двумя берегами, распря ума и сердца стали истинной Голгофой для Ковалев­ской.

Да, она не на шутку увлечена Максимом Максимови­чем, но, едва дождавшись, когда он уйдет, с чувством об­легчения на целую ночь усаживается за письменный стол. Дело доходит до того, что Софья Васильевна просит вер­ного Леффлера увести куда-нибудь Ковалевского, чтобы на просторе докончить в конце концов свой манускрипт. Кто-кто, а Леффлер понимает ее, и они вдвоем с Макси­мом Максимовичем уезжают в курортное местечко под Стокгольмом.

Но вот большой шершавый пакет отправляется в Па­риж. Кроме рукописи там находится маленький заклеен­ный конверт с указанием фамилии конкурсанта. Сверху же написан девиз, под которым тот выступал.

Всего работ было подано пятнадцать. Жюри признало достойным премии автора, выступавшего под девизом: "Говори, что знаешь, делай, что должен, будь то, чему быть". Вскрыли маленький конверт с именем победителя. Там значилось: Софья Ковалевская.

Исследование "О движении твердого тела вокруг не­подвижной точки под влиянием силы тяжести" вознесло Ковалевскую на математический Олимп. В Париже чрез­вычайное заседание Академии наук чествовало Ковалев­скую, не скупясь на самые лестные эпитеты.

Но в то самое время, когда в Париже в ее честь устраивались банкеты и весь ученый мир приветствовал "принцессу науки", сама "принцесса" признавалась: "Со всех сторон мне присылают поздравительные письма, а я, по странной иронии судьбы, еще ни разу в жизни не чув­ствовала себя такою несчастною, как теперь. Несчастна, как собака. Впрочем, я думаю, что собаки, к своему счас­тью, не могут быть никогда так несчастны, как люди, и в особенности, как женщины".

Ирония судьбы заключалась в том, что Софья Васи­льевна была слишком проницательна, чтобы не понимать: поймав одну жар-птицу, она невольно упускала другую - ту, которая сулила любовь и семью. Что важнее? Что нужнее? Если бы она могла ответить на этот вопрос окон­чательно и бесповоротно... Если бы!

* * *

В Стокгольме Ковалевскую ожидал Максим Максимович. Он нашел ее плохо выглядевшей, усталой, взвинченной. Его забота и участие вызывали раздражение. Софья Васильевна ни на минуту не сомневалась в его привязанности к ней, но это лишь распаляло ее подозрительность. Она изумительно умела себе отравлять самые светлые минуты. Почему он так внимателен? Куда логичнее ему было бы влюбиться в моло­дую красотку. Вот главный мотив его привязанности - ему лестно быть другом столь знаменитой женщины: кто же мог усомниться, что тогда в Стокгольме властвовали король Оскар и она, Софья Ковалевская, королева математики?

Ей же, как писала подруга Софьи Васильевны, хоте­лось внушить Ковалевскому "такую же сильную и глубо­кую любовь к себе, какую она сама чувствовала к нему. Эта борьба представляет всю историю ее жизни в течение последних двух лет".

Борьба... В характере Ковалевской действительно была черта, немало навредившая ей, о чем не умалчивали люди, с глубокой, искренней симпатией относившиеся к ней.

"Стоило ей задаться какой-нибудь целью, она пускала в ход все, чтобы добиться ее. Но когда на сцену выступа­ло чувство, она теряла свою проницательность и ясность суждений". "Она требовала всегда слишком многого от того, кто любил ее и кого она в свою очередь любила, и всегда как бы силою хотела брать то, что любящий чело­век охотно дал бы ей и сам, если бы она не завладела этим насильно со страстной настойчивостью".

Любовь не терпит нажима, штурма, критики. Она съеживается и прячется, испуганная и обиженная недове­рием. Эти горькие уроки Софья Васильевна постигала на опыте своего романа с Ковалевским, но, страстно мечтая избавиться от одиночества, делала одну ошибку за другой.

"Она мучила его и себя своими требованиями, устраи­вала ему страшные сцены ревности, они много раз совер­шенно расходились в сильном взаимном озлоблении, снова встречались, примирялись и вновь резко рвали все отно­шения", - писал человек, на глазах которого разворачивался роман двух необыкновенных людей.

Но то, что уже связывало Ковалевских, было сильнее их личного эгоизма, нежелания смириться с привычками друг друга. В противном случае они, конечно, расстались бы - и навсегда. Но попытки понять, притереться друг к другу следовали одна за другой. Любовь-борьба, любовь-противостояние, как ее ни назови, все-таки была любовью. И тот и другой наносили ей удары, а любовь все терпела и не покидала их сердца.

Максим Максимович, всю жизнь лелеявший в душе идеальный женский образ - свою матушку, - которая предпочла всему тихую семейную заводь, отлично пони­мал, что женщина, которую он встретил и полюбил, кото­рую был готов назвать своей женою, ни в чем с ней не схожа. Едва ли Софья Васильевна была способна жить для другого человека. И ничто не предвещало ему спокой­ной семейной жизни, присутствия хорошей хозяйки в доме. И все-таки Максим Максимович предложил Ковалевской стать его женою. Он поставил одно лишь условие: она по­кинет профессорскую кафедру. Ковалевская отказалась. Расклад ее мыслей легко постичь: "Да, я знаю, что имен­но тебя не устраивает. Но если ты меня действительно любишь, то пойдешь на любые жертвы".

Вместе с тем Софья Васильевна могла ожидать от Ковалевского того же: "Если любишь, то найдешь силы уступить". Она любила по-своему, насколько это было до­ступно ее импульсивной, нервной натуре. И вот они снова и снова пускались в изматывающие, ни к чему не приво­дившие объяснения. Сколько раз она говорила: "Я вижу, что мы с тобой никогда не поймем друг друга... Только в одной работе могу я теперь найти утешение".

Но в этой любовной мороке поставить точку было не­возможно, пока кто-то из них окончательно и бесповорот­но не покинул другого. Сил же на это не было.

...Максим Максимович пережил Ковалевскую на двад­цать пять лет. Он так и не смог ее забыть, но, судя по воспоминаниям, вполне по-мужски не стал выносить на суд людской этапы их большого и трудного романа. "В наших отношениях, - писал он, - было много такого, что трудно понять людям посторонним, говорить и недого­варивать - задача нелегкая".

Тем не менее из вороха легенд и слухов, вившихся во­круг романа Ковалевских, стоит выделить весьма много­значительную дату - на июнь 1891 года была назначена свадьба.

* * *

В нелегком, с глубокими перепадами романе Ковалевских случались светлые безмятежные страницы. В 1890 году на рождественские каникулы Софья Васильевна выбралась на Ривьеру. Здесь, неподалеку от Ниццы, у Ковалевского было имение Болье, где обычно Максим Максимович скрывался от мира, углубившись в очередное научное ис­следование.

Отправилась она туда, как всегда, страшась мысли, что снова начнется их любовный поединок. "Уезжаю сегодня на юг Франции, но на радость или на горе, не знаю са­ма, - писала она подруге, - скорее на последнее".

И все же Болье чрезвычайно понравилось Ковалев­ской. Возле ласкового моря под солнышком она как-то быстро повеселела. Вечные препирательства и выяснения отношений словно остались в холодном Стокгольме. Мак­сим Максимович лишь довольно усмехался в пышную бо­роду, видя, с каким азартом Софья Васильевна ринулась в развлечения, не дававшие спать рождественской Ницце. Она участвовала в "бое цветов" и костюмированных ба­лах, кончавшихся с рассветом. Возвращалась помоло­девшей на двадцать лет, сияя цыганскими глазами. И Ко­валевский снова начинал верить, что счастье возможно.

Между тем уже в это время Софья Васильевна начала прихварывать. Из Болье она уехала, чувствуя себя неваж­но. Максим Максимович проводил ее до Канн, и дорогой она говорила, что ей кажется, будто очень скоро кто-то из них двоих умрет. Вернулась в Стокгольм уже совсем больной, но от лекций не отказалась. Вечерами, без оставшегося на Ривьере Максима Максимовича, она не находила себе места.

...Когда вам сорок лет, любая болячка как-то особенно тщательно стирает с лица последние признаки молодости. Ковалевская смотрелась в зеркало и не нравилась себе. Серая, сделавшаяся дряблой кожа. Опущенные уголки губ: похоже, они приготовились к плачу, не к улыбке. А глаза? Где их веселый цыганский блеск?.. Скоро свадьба. Вся эта затея казалась неестественной, ненужной, о чем не хотелось и думать.

Что ж, у каждого на этой земле свой жребий, утешала себя Софья Васильевна, тщетно пытаясь согреться в своей постели. Гений любви не посетил ее - печально, но надо сказать себе правду. А что умение любить - такой же талант, как художество или наука, это она понимала те­перь совершенно отчетливо. Не все люди могут любить... Ей приходило на ум, что природа, сделав ее ученой жен­щиной, поступила бы куда добрее к ней, вложив в душу уравновешенность и гармонию. Вот истинные дары! Ко­нечно, можно держать себя в ежовых рукавицах, но от смирения и борьбы с собой так устаешь.

И она устала. Так устала, что мысль о смерти, как о сне, избавляющем от тоски и неудовлетворенности собою, все чаще и чаще наведывалась к ней.

Назад Дальше