В середине второго сезона мне прибавили зарплату. Первоначально было 600, теперь стала целая тысяча (опять напоминаю, что в девальвацию один ноль убрали - значит, 100!). Я и впрямь была много занята в репертуаре. Кроме упомянутого, были еще феи Сирени и Виолант, повелительница дриад в "Дон Кихоте", танец с колокольчиками в "Бахчисарайском", который балетмейстер Ростислав Захаров поставил на меня. И была прокофьевская "Золушка", где я танцевала "Осень", тоже первой и тоже Захарова.
Перед премьерой "Золушки" театр накалился добела. Музыка, зазвучавшая на планете впервые, была непривычна. Оркестранты, то ли от лености, то ли от испорченности марксистскими догмами - что искусство принадлежит народу, - почти взбунтовались против Прокофьева. И раньше его партитуры упрощали и переоркестровывали в стенах нашего театра. Хрестоматийный пример, теперь уже помещаемый в каждом музыкальном учебнике, - "Ромео", переоркестрованное музыкантом оркестра Борисом Погребовым, на потребу косным и глухим танцорам. Громче, громче, мы ничего не слышим, почему так тихо, верещали они со сцены...
Прокофьев ходил на все репетиции и, двигая желваками, интеллигентно молчал. Мне его жалко было. Нелегко, наверное, это все вынести. Мне же "Золушка" пришлась по душе. В музыке "Осени" мне слышался шорох увядших листьев, гонимых ветром, промозглый дождь, тоска. Много позже "Золушка" свела нас с Родионом Щедриным.
В квартире моих друзей Лили Юрьевны Брик и Василия Абгаровича Катаняна появился магнитофон. Тогда большая редкость. И Катанян начал составлять маленькую фонотеку с записью голосов друзей дома. Природа наделила меня, спасибо Богу, хорошим музыкальным слухом и памятью. И я напела Брикам почти всю "Золушку" для домашней фонотеки. Так, для курьеза. С Щедриным мы знакомы еще не были, но он тоже был частым гостем тогда на четвертом этаже старого московского дома в Старопесковском переулке, без лифта. Они дали прослушать ему мое "хореографическое" пение - я изображала и погребовские барабаны (Погребов был ударником в оркестре), и звенящие флейты, и пленительные, терпкие прокофьевские мелодии. Брики говорили, что Щедрина пение мое потрясло. Ну а дальше...
Другой причиной ожидаемой премьерной грозы был извечный вопрос - кому танцевать первый спектакль. Репетировали Уланова и Лепешинская. Семенову не подпустили и близко. На стороне Улановой был танец, на стороне Лепешинской - дирекция. Победила Уланова. Она танцевала премьеру. А Шостакович написал похвальную рецензию на "Золушку", где упомянул и меня. Все история.
Уланова и Лепешинская переодевались в просторной артистической в бенуаре. Кроме них в ней обитали Тина Галецкая, Чидсон, Люля Черкасова и Елена Михайловна Ильюшенко. По театру эту уборную именовали "клубок змей". Вот где судачили зло и безжалостно.
Позже я репетировала с Ильющенко, кстати, она была женой известного кинорежиссера Сергея Юткевича, некоторые свои партии и, заходя за ней, слышала такие реплики. Уже стоя на пороге, она обращалась к остающимся: "У меня было четыре мужа, одиннадцать абортов, не перепутайте". Повздоривших между собой двух танцовщиц о праве на ведущего солиста: "Не шумите, девочки, мы все здесь родственницы". Лепешинской, зачастившей в один "высокий" дом, что было тут же замечено, Галецкая сказала: "Что это ты, Леля, повадилась в наш подъезд на последний этаж, там ведь живет геройский летчик Юмашев". - "Он еще и художник, и пишет мой портрет". "Нас тоже лепили", - обронила Ильющенко.
А Уланова всегда молчала. Она умела молчать. Что молчание золото, ей было известно много лучше других.
Я была в дни ленинградской декады немой свидетельницей такого случая. За несколько дней до открытия что-то привело Г.С. в хореографическое училище на Пушечной. Я со стайкой подружек разговаривала на лестнице, запруженной верещащими детьми школы. Была переменка. Из-за тяжелой входной двери, которой замороченные учением бледные дети надрывали кишки, незаметно вошла Уланова. Она была в серой беличьей шубке. Весна стояла холодная. Мы замолкли на полуслове.
Поднявшись по ступеням до владений нашего угрюмого швейцара Кузьмы, она направилась в гардероб. Не тут-то было. Бдительный служитель охраны, перекормленный вдосталь советским радиовещанием да газетными сообщениями, полными сталинской истерии о подстерегающих нас на каждом углу шпионах, споро ухватил "незнакомку" за рукав. "Ты куда, гражданочка?" Любая бы назвала тотчас свою фамилию. Тем более с удовольствием козырнув таким именем, как Уланова. Но Г.С. не ринулась в неравную схватку, а, отодвинувшись, замерла. Спасение пришло. Кто-то шумно вступился за нее, коря нерадивого стража за его хореографическую необразованность...
Но вернусь в театр.
Центром мироздания была директорская ложа. Попасть в нее можно было через подъезд номер 16 - директорский. Артисты там не раздевались. Вешалка была комфортная, просторная... "Для тех, кто почище будет-с", как говаривал гоголевский Осип.
Две мраморные лестницы. С ковровыми дорожками, как водится. В те сталинские времена на них было и пылинки не приметишь. Это сейчас следищи да грязища не просыхают. Верхняя лестница вела в директорские кабинеты. А нижняя приводила заробевшего посетителя в обитую красным рисунчатым атласом ложу. Несколько кресел с золотыми подлокотниками. Мраморный стол с серебряным лебедем, просуществовавший благополучно столетия. В углу мраморный же камин с зеркалом. На нем теми же столетиями стояли неприподъемные позолоченные инкрустированные часы с секретным боем. Но не достояли. Совсем недавно их умудрились украсть. Как вор осуществил это технически, ума не приложу. Поднять да пронести часы через весь театр по силам разве что лишь трем сказочным богатырям. За изящно закамуфлированной дверью тут же и туалетик. Вдруг кому невтерпеж - "кто почи..."
Во вспоминаемые мною времена по ложе бесшумными жизелевскими тенями медленно передвигались некие люди в штатском. Дежурные капельдинеры в форме ГАБТа, а все тоже были из того же ведомства. Охрана. ГБ. Театр-то императорский!
Зайти туда всегда было жутковато. Тебя просвечивали, пронизывали насквозь.
Секретарем директорской ложи была умная, полная, сосредоточенная женщина - Серафима Яковлевна Ковалева. Она идеально монтировалась с торжественностью обстановки. Проработала она на этом месте более четверти века. Знала всех и обо всем. Теперь это называется компьютер. Обеды любила домашние. Отлучаться от боевого поста надолго было не положено, а до Щепкинского, 8 - рукой подать. А там добрый, хлебосольный до могущественных персон дирижер Файер живет. То-то он все напевал: "Люблю дирее-еееекцию".
Да и у каждого подъезда свое предназначение. Сейчас все поменялось, входи да выходи, откуда сподручнее. А тогда каждый топай через свою дверь. Там уж ты примелькался, тебя бдящие дяди уже знают. "Здравствуйте, Майя Михайловна", а сам в пропуск твой театральный с советским вольным гербом взглядом упрется и сравнивает твое изображение с живой физиономией. Точно, она. Проходите, пожалуйста. Все очень вежливо, но не впопыхах, размеренно.
...Война победоносно кончалась.
В зрительном зале сверкали пуговицами военные мундиры. Штатским быть стало стыдновато. Многие артистки старались идти в ногу со временем. Кое-кто, побросав своих довоенных мужей, сломя голову повыходили замуж за генералов. Любимица Сталина на драматической сцене актриса МХАТа Алла Тарасова оставила великого Москвина за полной ненадобностью. Теперь она появлялась на кремлевских раутах с бравым генералом-летчиком Александром Семеновичем (бывшим ей по плечо). В Большом тоже шла стремительная охота за генералами. У кого звезд в погонах поболее. И замелькали у нашего 21-го подъезда генеральские лампасы да заскрипели соловьями начищенные до блеска сапоги. Нельзя отставать от моды - генералиссимус наш, по свидетельству очевидцев, любил поскрипывать новыми хромовыми сапожками.
А я начала репетировать "Раймонду". Я была еще девственна, и мне было не до генералов. "Раймонда" шла нелегко, но об этом рассказ в следующей главе.
Глава 15
"РАЙМОНДА"
И я начала после брошенной вскользь реплики Улановой, что записывает все станцованные ею спектакли. Так и помечала почти все сделанное мной. Конечно, за вычетом, когда ленилась. Многие акценты сегодня я бы поставила по-иному, на другом сосредоточила бы внимание. Но помощь оказали они мне неоценимую. Много в них горечи, несуразностей времени, черствых, мерзких людей. Трудно взбиралась я по театральной лестнице наверх. Больно отбила себе все бока. Но тем ценнее осуществленное.
...Война закончилась. Салюты. Толпы. Радость. Слезы. Последний год войны комсомольское бюро много раз направляло меня с другими артистами театра на выступления в военных госпиталях. Я никогда не отказывалась. Как и все без исключения, подчеркну - без исключения, - была комсомолкой. В комсомол вступали, достигши четырнадцати лет. Механически. Все мы свершили этот немудреный обряд вступления в стенах хореографического училища. Обещали "верно служить Родине", "приближать своим трудом коммунистическое будущее", "выполнять предначертания партии". Ну и выполняли каждый как мог...
Но в этих госпитальных концертах я всегда танцевала в полную ногу, с сердечной, душевной отдачей. Лица калечных юнцов, окаймленные несвежими бинтами, были чисты, беззащитны, распахнуты в мир. Все, что мы им танцевали, играли, пели, они воспринимали так серьезно и восторженно, словно пели им Шаляпин и Галл и Курчи, танцевали Павлова и Нижинский, играли Лист и Паганини. И всегда меня тревожил вопросительный смысл выражения их глаз. Я жалела этих парней.
"Раймонда" досталась мне, как говорится, по случаю. Очередная барабанная кампания за "выдвижение молодежи" заставила дирекцию театра дополнить список исполнительниц балета Глазунова и моим именем. Премьера уже прошла. Я устремилась как бы вдогонку.
Лавровский определил мне в партнеры Руденко - Жан де Бриен и Гусева - Абдерахман. Репетитором была Е.П.Гердт. Когда-то она сама танцевала Раймонду и хорошо помнила всю балеринскую партию. К тому же Глазунов был немножко влюблен в Елизавету Павловну, слал ей цветы, катал на тройке по морозному Петербургу под медвежьим пологом с цыганами. Она, чуть смущаясь, утверждала, что пиццикатная вариация второго акта была написана Глазуновым для нее и ей посвящена. Но репетировала она скучно. Замечания были не по делу. "Не высовывай язык, заправь тесемку..." Если бы не советы Гусева, сердившие Е.П., я бы так и протанцевала весь балет с сутулой спиной. А царственная осанка Раймонды должна сверкать с первого появления до конца спектакля. Непременно.
Гусев репетировал замечательно. Предлагал усложнить некоторые поддержки, сделать их современнее. Я была увлечена. Во время одного сложного поворота Гусев внезапно почти сбросил меня на пол, упал ничком и завыл. Завыл буквально, по-звериному. Спазмы свели ему икру и бедро. Репетиции прекратились...
- Милая соседушка, такое может случиться и на спектакле. Я тебя подведу. Стыд будет, срамота. Бери другого партнера.
Так Гусев ушел со сцены.
Легко сказать, бери. Партнеров назначает главный балетмейстер. Хозяин. Иди допросись.
Тут, на свою беду, я должна вместить в сюжет моего рассказа еще одно действующее лицо.
Заведующим балетной труппой был Шашкин. Товарищ Шашкин Сергей Владимирович. Он был из того многочисленного сонма беспринципных, увертливых - схвати, не удержишь, выскользнет - чиновников, которых породила советская система. Дело свое хорошо исполнять не умеешь - руководи. По-партийному. В кармане партбилет толщиною с "пламенное сердце".
Начинал он как танцор кордебалета. Но данных никаких. Квадратный, тяжелый, с большой головой, нос с пол-лица, маленького роста. Но ни одно собрание не обходилось без его патетических речей. Усердие Шашкина не осталось незамеченным. Его продвинули на руководящий пост. Заведующим балетной труппой. Обретя немалую власть, он покуражился над нами вдоволь. Позже он работал заместителем директора Госконцерта - и там оставил память по себе недобрую.
Моя просьба о перемене партнера была воспринята им как своевольный каприз. Так он и настроил Лавровского, что делал всегда с лукавой "достоверностью". "Отлежится Гусев, возобновишь репетиции". Пауза длилась долго, бесконечно долго. Так мне тогда казалось. Лишь когда Гусев перебрался в Ленинград, Лавровский назначил мне в партнеры Алексея Николаевича Ермолаева. Репетиции возобновились. Но времени было упущено много.
Я не хочу на страницах рассказа о своей жизни ни с кем сводить счеты. Но кивать на козни неких безымянных недоброжелателей я не буду. У каждого была фамилия, имя, чиновье кресло. Рукопашной баталии - в открытую - у меня с Шашкиным никогда не было, но сотнями неприметных каверз он доставлял мне нещадные муки. То надо заменить некую балерину, выучив небольшую, но трудную партию, - опять репетиции "Раймонды" побоку, то целую неделю заняты все пианисты - опять репетиции "Раймонды" побоку, то надо три часа трястись в автобусе, чтобы принять участие в полусамодеятельном шефском концерте для "тружеников села", - опять репетиции побоку.
Я ломаю голову, почему он так невзлюбил меня, чем я вызвала в нем такое неприятие. Не личной несовместимостью, не несхожестью вкусов. Он, в том сомнений у меня нет, исполнял чью-то недобрую волю. В эти же стрессовые месяцы я, содрогнувшись, ощутила сеть невидимой паутины, начавшей меня опутывать.
Внезапно объявилась страстная поклонница моего таланта. Звали ее Полей, хотя в паспорте, в который я однажды случайно взглянула, стояло имя Тамара. Она без конца убирала мою комнату на Щепкинском, скребла вылинявший пол, перебирала вещи в шкафу, готовила обед, мыла посуду... Деньги за работу брать наотрез отказалась - все из любви к искусству. И, ясное дело, исспрашивала меня о политике, семье, близких... Я отмалчивалась. Так же внезапно, как она возникла, она и исчезла. Бесследно.
Лет через пятнадцать на одном из приемов в иностранном посольстве я ощутила на себе чей-то пронзительный взгляд. Резко повернувшись, я встретилась глазами с той бесшабашной Полей-Тамарой, мывшей полы на Щепкинском. Она была хорошо причесана, изящно одета, стройна. Мы поздоровались. Но она отошла. Больше я ее не встречала.
Моя соученица по школе Тата Черемшанская, о существовании которой я напрочь забыла, нанесла мне непредвиденный визит, без предупреждающего телефонного звонка, просто так, вспомнила. И тоже все исспрашивала, что я знаю о судьбе отца, как мать, держу ли камень на сердце, что - настроение. И тоже исчезла. Тоже навсегда...
Но вернусь к репетициям. Ермолаев очень разнился с Гусевым. Он заранее просчитывал реакцию публики, избирал самый эффектный ракурс каждой позы к зрительному залу, придирчиво контролировал себя и партнершу словно со стороны. Был погружен в музыку. Но работали мы горячо, слаженно.
Руденко, напротив, отлынивал, ленился. На каждую репетицию опаздывал. Потом десять минут нудно рассказывал, где и кто его задержал. Каялся чистосердечно. Начинал вяло греться. Опять что-то невнятно бубнил. Ухватить нить его речи было невозможно. Я нервничала. Невозмутимая Елизавета Павловна и то теряла терпение: "Ну, Саша, начинай же..."
"Раймонду", как и большинство балетов, вел дирижер Файер. Быть может, на сцене концертного зала он не сорвал бы бурных оваций, но в балетном деле Файер был дока. Всегда ходил на рояльные репетиции, контролировал темп, мог подсказать запамятовавшему танцору балетную комбинацию. Музыкальная память у него была беспримерная. Все балеты он вел наизусть, без партитуры. "Раймонду" в том числе. Именно память помогла ему в конце его артистического пути, когда он совершенно ослеп. И тогда он увлеченно, громко посапывая на весь партер, дирижировал и классикой, и новыми балетами Прокофьева, Хачатуряна. Любил медленно, по-черепашьи, передвигаться по кулисам театра, широко растопырив руки, с поводырями. Поводыри всегда были женского полу и прехорошенькие. Слыша в пути дробный стук каблучков, Файер старался ощупать встреченное тело весьма обстоятельно. По торсу безошибочно узнавал экзаменуемую, хотя, крепко держа свою жертву, взволнованно вопрошал: "Кто это, кто это?.." Потом называл по имени и отпускал на свободу.
И вот день долгожданной премьеры. Е.П. в строгом черном платье с жемчужным колье на шее, с насупленным, скуластым Гауком в аркаде директорской ложи. Файер из дирижерской торжественно плывет к пульту. Ермолаев проверяет в сотый раз свои ястребиные позы. Руденко что-то лопочет режиссеру сцены. Я канифолю в ящике возле первой кулисы свои розовые туфли. Заправляю накрепко тесемки. Мелькает бочкообразная тень Шашкина. Лавровский, одетый с иголочки, как английский денди, целует меня в щеку и желает успеха.
Музыка.
Выход Раймонды...
Моя премьера проходит шумно, с редким для непремьерного спектакля успехом. Решаюсь так написать, ибо в журнале "Огонек" на одной странице с репортажем о победах футболистов московского "Динамо" в Англии, после портретов великого Боброва, Бескова, Хомича, Семичастного, - мои шесть балетных поз из "Раймонды". И седьмая - такая нелепая, со смущенной полуулыбкой - фотография в жизни. "Фото Г.Капустянского". И маленькая заметка о появлении новой балерины в труппе Большого театра. Я по-детски счастлива.
Через неделю на Щепкинский почтальон приносит ворох разномастных конвертов с письмами на мое имя. Предлагают руку и сердце, признаются в любви, просят взаймы денег, объясняют, что родственники. Похоже, я стала знаменита.
Глава 16
"ЛЕБЕДИНОЕ ОЗЕРО"
Подступаю к "Лебединому". В жизни моей этот балет Чайковского сыграл решающую роль. Я станцевала его более восьмисот раз. И танцевала тридцать лет: 1947–1977. Это как годы рождения и смерти на гробовом обелиске. Тридцать лет - целая жизнь.
Вот самые памятные города, где "Лебединое" шло с моим участием. Москва, Нью-Йорк, Харьков, Париж, Ленинград, Буэнос-Айрес, Минск, Хельсинки, Киев, Лондон, Одесса, Милан, Рига, Вашингтон, Уфа, Рим, София, Токио, Ванкувер, Мюнхен, Тбилиси, Баку, Ереван, Монреаль, Кельн, Варшава, Лос-Анджелес, Сидней, Мельбурн, Филадельфия, Будапешт, Каир, Мехико, Сан-Франциско, Сиэтл, Берлин, Детройт, Прага, Белград, Питсбург, Ташкент, Чикаго, Казань, Торонто, Осака, Бухарест, Лима, Пекин...
В Большом театре я танцевала три версии, три постановки "Лебединого озера". Редакцию Бурмейстера в театре Станиславского. Вариант Березова в Миланской "Ла Скала", тбилисскую постановку Вахтанга Чабукиани...
Тугой на ухо балетмейстер Юлиус Райзингер заказал прилежному Петру Ильичу написать уйму музыки впрок, на целых два балета (первая постановка "Лебединого", как известно, в репертуаре не удержалась, провалилась). А теперь каждый постановщик, стремясь, совсем по Гоголю, показать, что он тоже-де "умный человек", переставляет порядок номеров - коли их в избытке, - открывает купюры, выбрасывает целые музыкальные эпизоды, режет по живому, сокращает, добавляет, укрупняет, меняет, превращает быстрые темпы в медленные и наоборот... Настоящее бедствие. Переворачивается Петр Ильич в гробу или махнул на невежд рукою?..