В январе 1911 года мать сообщила Ал. Ал., что муж ее получил бригаду в провинции и перед отъездом они оба собираются провести весну в Петербурге. Для этого надо нанять меблированную квартиру. В поисках такой квартиры Блок провел немало времени. Найти дешевое и порядочное помещение было нелегко. Наконец, в том же доме № 9, на Монетной освободилась такая квартира, и А. А. взял ее для матери.
Бригада была получена в Полтаве. Отдаленность места пугала и мать, и сына. Блок уговаривал мать остаться в Петербурге. Она не знала, на что решаться, но на лето, во всяком случае, собиралась в Шахматово, куда хотел приехать на некоторое время перед отъездом за границу и А. А. Люб. Дм. отправилась за границу на все лето; она решила основаться на одном из морских купаний и ожидать там приезда мужа.
До конца июня Ал. Ал. жил в Шахматове. Он провел там шесть недель. Надо было присмотреть за постройкой нового дома для работника Николая. Значительную часть своего капитала истратил он тогда на Шахматово. Но и на поездку хватало.
Приехав в Петербург в конце июня, он провел там около недели, доставал деньги из банка, советовался с доктором, посещал друзей. Доктор не нашел у него никаких болезней, но "нервы в таком состоянии, что на них следует обратить внимание". "Через два-три месяца правильной жизни все должно пройти". Сообщая в письме к матери все подробности совещания с доктором, Ал. Ал. пишет о том, как он провел последние дни перед отъездом:
"Вчера был у Пяста в Парголове, а третьего дня – в Царском. То и другое было совершенно разно и очень хорошо. С Женей мы носились на велосипедах два часа – в Баболово, а с Пястом долго гуляли и сидели в Шуваловском парке.
В субботу я поехал в Парголово, но не доехал; остался в Озерках на цыганском концерте, почувствовав, что здесь – судьба. И действительно, оказалось так. Цыганка, которая пела о множестве миров, потом говорила мне необыкновенные вещи, потом – под проливным дождем в сумерках ночи на платформе – сверкнула длинными пальцами в броне из острых колец, а вчера обернулась кровавой зарей".
Глава девятая
Уехал Блок 5-го июля вечером. Следующее письмо получено в Шахматове уже из Вержболова.
Через Берлин, Кельн, Париж Ал. Ал. отправился в Бретань, в купальное местечко Abervrach, где ожидала его жена.
Из Берлина открытка: "Мама, я уже в Берлине, пью кофей. Спал скверно, потому что был увлечен полетом поезда и ультрафиолетовыми лучами ночника. Удивительный и знакомый запах в Германии".
Из Кельна тоже открытка:…"пришлось пересесть в первый класс (из Ганновера до Кельна), потому что на Фридрихштрассе сели в мое купе французские буржуа и австрийский лакей, и стали ругать Россию с таких невообразимо мещанских точек зрения, что я бы не мог возразить, если бы и лучше говорил по-французски…"
Из Парижа Блок прислал матери целую коллекцию карточек с изображением химер Notre Dame. Париж ему сразу очень понравился – кажется, в первый и последний раз в его жизни. Вот что он пишет отсюда матери:
"Мама, вчера еще утром я был на Unter den Linden, а вечером я стоял на мосту Гогенцоллернов над Рейном и был в Кельнском соборе, а сейчас пришел из Notre Dame, сижу в кафе на углу Rue de Rivoli против Hotel de Ville, пью citronnade [139] ; поезд мчался еще быстрее, чем в Германии, жара, вероятно, до 40°, воздух дрожит над полотном, ветер горячий, Париж совсем сизый и таинственный, но я не устал, а, напротив, чувствую страшное возбуждение. Париж мне нравится необыкновенно, он как-то уже и меньше, чем я думал, и оттого уютно в толпе… Страшно весело – вокруг гремят и кричат, я сижу почти на улице…"
Следующее письмо уже из Аберврака (24 июля):
"Мама, я здесь уже третий день. Третьего дня – выехал из Парижа, было до 30°, все изнемогали в вагоне, у меня уже начало путаться в голове; так было до вечера. Вдруг поезд пролетел два коротких туннеля – и все изменилось, как в сказке: суровая страна со скалами, колючим кустарником и папоротником, и густым туманом. Это – влияние океана – уже за час до Бреста. В Бресте – рейд полон военных кораблей. Я подумал – и вдруг решил ехать на автомобиле, и не ночевать в гостинице. 36 километров мы промчались в час. Очень таинственно: ночь наступает, туман все гуще, и большой автомобиль с фонарем несется по белым шоссе, так что все шарахаются в сторону. И черные силуэты церквей. – Наконец появились маяки, и мы, проблуждав некоторое время в тумане, нашли гостиницу и въехали во двор… Мы на берегу большой бухты, из которой есть выход в океан… Живем окруженные морскими сигналами. Главный маяк (за 10 километров от нас в море) освещает наши стены, вспыхивая каждые 5 секунд. Рядом с ним – поменьше – красный… Кроме того – значки на берегах – все для обозначения фарватера. Вчера был легкий бриз, и мы выезжали на парусной лодке в океан, а потом – в порт Аберврака, где стоит угольщик. Этот угольщик – разоруженный фрегат 20-х годов, который был в Мексиканской войне [140] , а теперь отдыхает на якорях. Его зовут "Melpomene". На носу – Мельпомена – белая статуя, стремящаяся вперед в море. Пустые люки от пушек, а в окнах видны дети. Нет ни брони, ничего, мачты срезаны наполовину, реи сняты. А когда-то воевал".
В конце этого письма приписка: "Большая Медведица на том же месте. На юго-востоке – звезда, похожая на маяк. Совершенно необыкновенен голос океана…"
Следующие письма из Аберврака написаны на целых коллекциях карточек с местными видами. Купанье нравится, идет хорошо, гостиница прекрасная.
27 июля:
"Мы живем в доме XVII века, который был церковью. Рядом с моей комнатой прячут обломки кораблей"…
Во всех письмах, кроме подробностей обихода и купанья, описываются особенности океана, приливы и отливы, появление на горизонте кораблей. "Можно представить себе ужас океана, только увидев его… Между тем, только на днях мимо нас прошла японская эскадра в Шербург. Постоянно ходят военные корабли. Наконец, есть корабли Hamburg – Amerika Linie [141] , втрое больше самого большого броненосца (до 8000 человек и груз). И все это кажется маленьким и должно зорко следить за маяками и сигналами"… (Из того же письма).
В письме от 2 августа 1911 г. говорится: "Завтракаем – в 12 часов – с англичанами, которые живут с нами. Семейство простое, мы постоянно разговариваем и купаемся вместе. После завтрака ходим гулять далеко… Обедаем в 7 часов, потом гуляем всегда на гору над морем. Очень разнообразные закаты, масса летучих мышей и сов, и чайки кричат очень музыкально во время отлива. На всех дорогах цветет и зреет ежевика среди колючих кустов и папоротников, много цветов. – Сегодня видели высокий старый крест – каменный, как всегда. На одной стороне – Христос, а на другой – Мадонна смотрит в море. Кресты везде… Купался я сегодня 9-ый раз, уже дольше 1/4 часа, не могу от удовольствия вылезти из воды, учусь плавать. Всю кожу жжет, вода холодная обыкновенно. – Все это (кроме купанья) иногда однообразно и скучновато. Развлечение – единственно, когда бывают Les Pardons [142] , свадьбы (постоянно), песни, и когда в порт к нам приходят яхты. Вчера на закате вошел в бухту великолепный трехмачтовый датчанин. Очень хорошие собаки. К нам пристает и иногда гуляет с нами хозяйский щенок Фело… Раз, когда я купался, он считал своим долгом плавать за мной, страшно уставал, у него билось сердце, и приходилось брать его в море на руки. Во время отлива по дну ходят свиньи, чайки, кормораны. "La canaille" [143] пожинает великолепную пшеницу, тяжелую точно вылитую из красного золота… Здесь очень тихо; и очень приятно посвятить месяц жизни бедной и милой Бретани. По вечерам океан поет очень ясно и громко, а днем только видно, как пена рассыпается у скал".
И наконец последнее письмо из Аберврака. Он надоел, и решено уезжать. Едут в Quimper. Но перед отъездом Ал. Ал. пишет матери длинное письмо с описанием нравов. Пишет он, что надоело им между прочим – "неотъемлемое качество французов (а бретонцев, кажется, по преимуществу) – невылазная грязь, прежде всего – физическая, а потом и душевная. Первую грязь лучше не описывать; говоря кратко, человек сколько-нибудь брезгливый не согласится поселиться во Франции".
Говоря о "душевной грязи", Ал. Ал. описывает французских барышень, купающихся вместе с ними, их холодное бесстыдство… Пишет об этом с большим отвращением.
"Занимательны здешние жители, – пишет он дальше, – в них есть чеховское, так как Бретань осталась в хвосте цивилизации, слишком долго служа только яблоком раздора между Англией и Францией. Например, единственный здешний доктор; всегда пьяный старик с длинной трубкой; у него зеленые глаза (как у всех приморских жителей), но на одном – багровый нарост. Он мягок, словоохотлив и глубоко несчастен внешне, но, кажется, внутренно счастлив; всегда ему кажется, что его кто-то ждет и кто-то к нему должен прийти; с утра до вечера бегает взад и вперед по набережной. Его давно уже заменил горбатый доктор из соседнего села, приезжающий в маленьком автомобиле; но он не смущается, всегда в повышенном настроении (от аперитивов), рассказывает иностранцам историю соседних замков (все перевирая и негодуя одинаково на революцию и на духовенство – это через 122 года!) и таскает толстую книгу – жития бретонских святых; очень интересная книга – я из нее кое-что почерпнул"…
Дальше Ал. Ал. пишет об архитекторе, которому не удалось его архитекторство, о чем он постоянно рассказывает, грустя о том, что вместо того "принужден был жениться на дочери фабриканта и заняться выработкой йода и соды".
Все они с восторгом вспоминают о Париже: "Париж предстоит им всем как обетованная земля – всегда и неизменно в виде "Москвы" для трех сестер".
Описывается в письме и "proprietaire" [144] , который удит рыбу, охотится и с восторгом вспоминает, как его напоили в Петербурге, где он был с эскадрой адмирала Жерве [145] …
Об англичанах, с которыми приходится проводить много времени и пить чай "после купанья под смоквой и под грушей", сообщаются интересные подробности. Сам глава семьи – "аргентинский корреспондент из Лондона" – сообщает по подводному кабелю и посредством фельетонов, написанных под грушей в Абервраке, но помеченных Лондоном, – все, что может интересовать аргентинских фермеров… Однажды в жаркий день сообщил он в Америку из-под груши о том, что в Лондоне на съезде дантистов дебатировался вопрос о челюстях Габсбургов…
У англичанина – семья: жена, которая одна из первых получила высшее женское образование в Англии; сын 12 лет – очень веселый, шаловливый и здоровенный мальчик, великолепный клоун; и рыже-красная дочь лет 17, которая играет на рояле, танцует на всех балах и предпочитает оксфордских и кембриджских студентов – блазированным [146] лондонским.
Все семейство – ярые велосипедисты, спортсмены и великолепно плавают. Мы всегда вместе и едим, и купаемся… Раз пригласили мы их ехать в море, но только что миновали последние скалы, пришлось вернуться: у меня приключилась морская болезнь, и они же отпоили меня коньяком…
Есть еще немало интересных жителей, о которых можно бы написать… разные морские волки, пьяные ловцы креветок, demi-vierges [147] от 6 до 12 лет, которые торчат целый день полуголые на берегу и кричат друг другу голосами уже сиплыми: "T\'as tes garcons pour jouer!" [148] Все это даже неудивительно: по-видимому, это обычный способ "формирования" французской "девы" (pucelle [149] – уменьшительное от блохи).
На днях вошли в порт большой миноносец и 4 миноноски, здороваясь сигналами друг с другом и с берегом, кильватерной колонной – все как следует. Так как я в этот день скучал особенно и так как, как раз в этот день, газеты держали в секрете совещание французского посла в Берлине с Кидерлэн-Вехтером (германский министр иностранных дел), то я решил, что пахнет войной, что миноносцы спрятаны в нашу бухту для того, чтобы выследить немецкую эскадру, которая пройдет в Африку, через Ламанш (разумеется!), и т. д. Сейчас же стал думать о том, что немцы победят французов… жалеть жен французских матросов и с уважением смотреть на довольно корявого командира миноноски, который проходил военной походкой по набережной…
Я, как истинный русский, все время улыбаюсь злорадно на цивилизацию дредноутов, дантистов и pucelles. По крайней мере над этой лужей, образовавшейся от человеческой крови, превращенной в грязную воду, можно умыть руки. Над всем этим стоит культура, неудачно и неглубоко названная этим именем. Ее я и поеду смотреть начиная с покачнувшегося иконостаса Quimper\'a…
Пиши в Париж".
Из Quimper\'a целый ряд писем. Там пришлось прожить дольше того, что предполагалось, потому что у Блока разболелось горло и повысилась температура. Но августовская жара и лекарства, прописанные тамошним доктором, скоро помогли. Quimper и "красив и стар". Он оказался гораздо цивилизованнее Абер-врака.
20 авг.: "Сегодня последний день праздников, начавшихся с Assomption [150] .
Я сижу у окна, только что прошла сильная гроза; вижу, как балаганщики выбиваются из сил, чтобы заработать напоследок. Перед моим окном – две карусели…"
Тут же описываются все звери, которые представляют в балагане: слоненок, обезьяна – принц Альберт, зебра, собаки, кошки, попугаи… Обо всех этих зверях самые симпатичные отзывы: "Около уборной слоненка почти всегда теснится группа поклонников. Карусель свистит, музыка играет во всех балаганах разное, в поющем кинематографе воет граммофон, хозяева зазывают, заглушая музыку криками, на улице орет газетчик, а к отелю подлетают бесчисленные автомобили со свистом, воем и клокотаньем: здесь не только масса французов en vacances [151] , но и богатые американцы и англичане; то пролетит огромный автомобиль с развевающимся американским флагом, разорванным от ветра; то – автомобиль, на котором сидит огромный черный лев с разинутой пастью – очень талантливо сделанный (оказывается – просто "чудо-вакса" под маркой "Lyon noir") [152] …
Я читаю всевозможные "Je sais tout" [153] и до десяти газет в день (парижских и местных). Пью до 15 чашек чаю и съедаю до 10 яиц. Все это уже надоело, и я хотел бы поскорее поправиться и ехать прямо в Париж, потому что Бретань, при всей прелести, например, Quimper\'a, а также некоторых костюмов, которые мы видели, наконец, благодаря праздникам, во всей пышности и во всем разнообразии – все-таки какая-то "латышия": отвратительный язык, убогие обычаи…
Стихотворение Брюсова "К собору Кэмпера" могло бы относиться к десятку европейских соборов, но никак не к этому. Он не очень велик и именно не "безгласен". Все его очарование – в интимности и в запахе, которого я не встречал еще ни в одной церкви: пахнет теплицей от множества цветов; очень уютные гробницы, много утвари, гербов, статуй, сводиков, лавочек и пр. Башни его не очень давно перестроены, готика – прекрасная, но не великая, и даже в замысле искривления алтаря нет величия, хотя много смелости – талантливо, но не гениально…
Несмотря на то, что мы живем в Бретани, и видим жизнь, хотя и шумную, но местную, все-таки это – Европа, и мировая жизнь чувствуется здесь гораздо сильнее и острее, чем в России (отчасти, благодаря талантливости, меткости и обилию газет при свободе печати), отчасти благодаря тому, что в каждом углу Европы человек висит над самым краем бездны ("и рвет укроп – ужасное занятье!" – как говорит Эдгар, водя слепого Глостера по полю) [154] и лихорадочно изо всех сил живет "в поте лица". "Жизнь – страшное чудовище, и счастлив человек, который может, наконец, спокойно протянуться в могиле", так я слышу голос Европы, и никакая работа и никакое веселье не может заглушить его. Здесь ясна вся чудовищная бессмыслица, до которой дошла цивилизация, ее подчеркивают напряженные лица и богатых, и бедных, шныряние автомобилей, лишенное всякого внутреннего смысла, и пресса – продажная, талантливая, свободная и голосистая.
Сегодня английские стачки кончаются (по-видимому), но вчера бастовало до 250000 рабочих. Это – "всемирный рекорд", говорят парижские газеты и выражают удивление, что стачка достигла таких размеров в самой демократической стране ! При этом, одна Франция теряла до миллиона франков в день. Англия – нечего и говорить, потому что 60 % английской промышленности сосредоточено в наиболее пострадавшем Ливерпуле. На сотнях больших пароходов сгнили фрукты, рыба и прочее. Не было хлеба , не было света . Все это сопровождалось бесконечными анекдотами, начиная с того, что лорды (у которых только что отнято их знаменитое veto) уверяли в парламенте, что все благополучно , – и кончая обществом эсперантистов, которые уныло сидели на чемоданах на лондонском вокзале и тщетно ждали поезда, мечтая о соединении всех народов при помощи эсперанто. Но они мечтали об этом в "самой демократической стране", где рабочие доведены до исступления 12-ти часовым рабочим днем (в доках) и низкой платой, и где все силы идут на держание в кулаке колоний и на постройку "супер-дреднаутов". Именно, все силы – в последние годы, когда Европе некогда тратить силы ни на что другое, до того заселены все углы и до того прошли времена романтизма.
– В Германии и Франции – нисколько не лучше. Вильгельм ищет войны и, по-видимому, будет воевать… французы поминают лихом Наполеона III и собираются "mourir pour la patrie" [155] . Все это вместе напоминает оглушительную и усталую ярмарку, на которую я сейчас смотрю. Вся Европа вертится и шумит, и втайне для этого нет никаких причин более, потому, что все прошло…
Славянское никогда не входило в их цивилизацию и, что всего важнее, пролетало каким-то чуждым астральным телом сквозь всю католическую культуру . Это мне особенно интересно. Я надеюсь наблюсти это тайное вторжение славянского пафоса (его отрасли, самой существенной для меня теперь) в одном уголке Парижа: на задворках Notre Dame, за моргом, есть островок, где жили Бодлер и Теофиль Готье; теперь там в старом доме – польская библиотека и при ней – маленький музей Мицкевича… Иначе говоря, на этом островке, мало обитаемом и тихом, хотя и в центре Парижа, как бы поставлен знак"…
В следующем письме из Кэмпера от 24 августа описывается знаменитое похищение Джиоконды в Париже:
"Итак, мне не суждено увидать Джиоконду. Не знаю, описаны ли в России все подробности ее исчезновения, – здесь газеты полны этим.
22-го утром я лежал в постели и размышлял (или мне полуснилось – не помню) о том, как американский миллиардер похищает Венеру Милосскую. Через час Люба приносит газету с известием о Джиоконде.
Она была на месте в понедельник в 7 часов утра. В этот день Лувр закрыт для публики, пускают только художников и прочих известных лиц. Народу, однако, было много. Требовалась огромная смелость и профессиональная ловкость, чтобы улучить время снять картину… пройти через две залы, спуститься по маленькой лестнице и снять раму и стекло, нисколько их не испортив (это было сделано в ватерклозете). Потом надо было нести картину по улице – она довольно велика и на деревянной доске. – В 10-м часу ее хватились, и в 12 уже Лувр был закрыт (и до сих пор не открыт). – Вся парижская полиция на ногах…
Удивительна все-таки история этой картины. Джиоконда получала письма, хранители Лувра и сторожа наблюдали перед ней всевозможные нервные волнения"…