Летят за днями дни - Василий Лановой 5 стр.


Особенно те детские впечатления помогли мне затем в работе над фильмом о Великой Отечественной войне. Я своими глазами видел, как пришел враг на нашу землю, сытый, наглый, самодовольный, и как потом бежал - жалкий, трусливый, озлобленный. В тылу по поведению немцев очень точно чувствовалось действительное положение на фронте. Эту "качку" я хорошо помню: сначала они кричали: "Москва капут! Москва капут!"; потом как-то притихли, приуныли, встревожились. Куда делись их прежнее самодовольство, внешний лоск? Теперь от них уже не пахло одеколоном, не слышно стало губной гармошки. И вот наконец по той же дороге, только уже в ином, обратном, направлении, вся эта армада, изрядно потрепанная, откатывалась назад на запад - сначала огромной лавиной, потом отдельными группками, со все более удлиняющимися перерывами, потом напрямки, срезая углы, через овраги бежали туда, откуда пришли. Дед мой стоял у калитки, смотрел на все это и дивился, приговаривая: "Тю, дывинося!.." Что означало: "Смотрите, пожалуйста!.."

Немецкие машины, груженные техникой, снарядами, награбленным добром, вязли в грязи, и они их уже не вытаскивали, поджигали и бросали, сами унося ноги подальше от надвигающейся на них опасности, от возмездия. Изредка раздавались взрывы, рвались снаряды, разнося машины и все, что находилось рядом, по кусочкам. Так в темной апрельской ночи 1944 года вдоль дороги, насколько можно было видеть, полыхали огни, словно расставленные кем-то специально факелы, указывающие дорогу восвояси. Вместе с ними в нашем крае догорала война…

Мне все было интересно наблюдать, но дед на всякий случай упрятал меня в погреб и строго-настрого приказал сидеть тихо. Так там я просидел несколько дней. А потом наступила тишина, - долгая, томительная тишина ожидания. И вот как-то вечером мы услышали, как в дверь кто-то робко постучал. Открылась дверь, и на пороге мы увидели совсем еще мальчика в немецкой форме. Грязный, весь в слезах, он протягивал руку и жалобно просил: "Матка, яйка матка, яйка". У него был такой жалкий вид, что бабушка отломила краюху хлеба и молча протянула ему. Он буквально вцепился своими пальцами в хлеб и, приговаривая: "Данке шён, данке шён", жадно начал есть. Вот таких вояк вынужден был фюрер посылать на фронт в конце войны.

А на следующий день я пошел за водой до копанки, как вдруг услышал - из оврага доносились короткие сигналы морзянки. Осторожно подошел ближе и увидел, как двое склонились над переносной радиостанцией и передавали сигналы. И только тогда разглядел на ушанке одного из них красную звезду.

…Много лет прошло с той поры, а воспоминания о войне, о партизане в ушанке со звездочкой, взрыв радости и счастья навсегда остались для меня самыми яркими, самыми сильными. Я сообразил, что это наши, и с криком: "Наши-и-и!" - бросился что было сил в деревню. Правда, через минуту уже снова сидел в погребе - дед не сразу поверил и на всякий случай решил все же упрятать меня в уже обжитое место.

А партизаны, видимо, передавали своим о том, что в деревне никого нет, путь открыт, и уже примерно через полчаса от соседнего села Березовка двинулась лавина вооруженных людей. По тому, как они были одеты, все сразу поняли - партизаны. Они первыми вошли в село. Шли кто в военной форме, кто в телогрейках, кителях, в пальто. Одни в сапогах, другие в ботинках, а кто и вовсе в постолах - обувь, сделанная из телячьей кожи. Несли на себе и везли на лошадях пулеметы, ящики с боеприпасами, противотанковые орудия. Прошли через все село без единого выстрела вслед за немцами в направлении к железнодорожной станции. Там были еще немцы, слышались выстрелы. При приближении партизан завязался бой. Говорили, там много полегло наших, но и немцев тоже. После освобождения станции жители хоронили погибших. Позже мы узнали, что это был один из отрядов дважды Героя Советского Союза Сидора Артемьевича Ковпака.

Родители мои еще до войны работали на химическом заводе. В первые дни войны, пока не была налажена автоматическая линия, им приходилось вручную разливать жидкость, используемую для противотанковых гранат, - производство, вредное для здоровья, так что оба стали инвалидами: отец - третьей группы, а мать - второй. К концу войны они с трудом передвигались, кружку с водой едва могли держать в руках. Но только услышали по радио о том, что наши освободили Попелюхи, Котовск, Кодиму - крупные населенные пункты близ нашего села, - как мама, не раздумывая, садится в поезд, вернее, ее сажают, сама она не могла ходить, и в таком состоянии отправляется в дальнюю дорогу. И это еще в военное время, когда транспорт был переполнен, ходил с перебоями, в основном товарняки. Но ничто ее уже не могло удержать. Несмотря на уговоры соседей, знакомых не ездить, подождать (отец не отговаривал, знал, что это бесполезно делать, что она все равно поедет), она отправилась за детьми. Состояние ее можно было понять: все-таки около трех лет не видела своих детей, не знала, что с нами, и не было такой силы, которая могла бы ее удержать.

До станции Абамеликово ехала много дней, сейчас мы проезжаем это расстояние меньше чем за сутки. Добиралась на товарняках, с многочисленными пересадками. Поскольку сама ходить не могла, она только говорила, куда нужно, и ее солдаты переносили из состава в состав, передавали из рук в руки, как ребенка. Было в ней тогда немногим больше сорока килограммов - худая, длинная, одни огромные черные глаза неподвижно Смотрели в томительном ожидании скорее увидеть своих детей. Сведений от нас родители никаких не получали и сами о себе не могли нам ничего сообщить. Нас разделял фронт, разделяла война. Письмо, которое мы послали сразу после освобождения, конечно же, не могло так скоро дойти. Так что она ехала и не знала, найдет нас в живых или нет, а о зверствах фашистов и об их издевательствах над мирными жителями оккупированных районов было известно всем.

Время было весеннее. Хорошо это помню, потому что с утра дед посылал меня в поле отгонять воробьев, чтобы они не склевывали посеянные в землю зерна. В тяжелом брезентовом армяке я на рассвете выходил в огород. По утрам было еще холодно, а иногда случались еще легкие заморозки. И вот как-то, время близилось к полудню, слышу издалека через все поле мне кричит двоюродная сестра Нила:

- Василь!.. Василь!..

А я ей в ответ:

- Чого!

- Мамка приихала!

- Шо брешешь!

Но Нила не стала меня уверять в достоверности этого известия, а побежала в сторону станции. Тут я понял, что она не шутит, поднялся, подобрал под себя полы армяка и, не разбирая дороги, тоже припустился вслед. Я бежал, а по селу уже разнеслась весть о том, что приехала мама, и те, кто сами не шли встречать, выходили из домов и молча провожали нас взглядами. Для всех приезд ее был событием.

Я бежал, как, наверное, никогда в жизни не бегал, обгоняя других, раньше меня устремившихся к станции. Я когда кого-то обгонял, то слышал одни и те же слова: "Приихала!.. Мамка твоя приихала!.." И эти слова как будто подхлестывали меня, придавая силы. Обогнал сестру и бежал уже первым. Пробегая мимо тока, увидел, как все, кто там работал, остановились и, не скрывал слез, провожали меня своими сочувствующими взглядами. Пробежав уже больше полпути, увидел, как навстречу движется лошадь, запряженная в телегу, а на ней сидит какая-то совсем незнакомая мне, худющая женщина, только два глаза застыли в неподвижности и смотрят на меня. Я ее, конечно, не узнал и пробежал мимо, как вдруг слышу, как дед, который вез ее, окликнул меня: "Василь, да то ж твоя мамка, куда ж ты…"

Я тихо подошел, не отрываясь, глядя на незнакомую мне женщину. А она впилась в меня своими огромными, жутко серьезными и даже какими-то мрачными глазами, не в силах двинуться с места. Сойти не может, подняться тоже не может, смотрит на меня сверху своим долгим, неподвижным взглядом и оторваться не может. Наконец не выдержала: "Да подсади ж мне его", - обратилась она в отчаянии от своей беспомощности к деду. Он взял меня и посадил к ней на телегу. А я тоже смотрел на нее и не знал, что делать, но тут подбежала сестра, кто-то из родственников, крестьяне. Все окружили нас. Слезы, рыдания, крики - все слилось воедино. Рев стоял многоголосый, открытый, никто не стеснялся в проявлении своих чувств. В часы суровых испытаний люди как-то сближаются, чувствуют острее чужую боль, всем сердцем отзываются на нее.

Мама, увидев нас живыми и здоровыми, успокоилась, пришла в себя. Побыла в деревне около месяца, поправилась, ожила - и физически, и духовно. Отца мы увидели уже спустя более месяца по приезде в Москву. Провожало нас также все село. Станция наша была небольшая, и многие поезда не останавливались. Тогда, завидев вдалеке паровоз, все, кто провожали нас, встали на пути, кричали, махали руками и таким образом вынудили машиниста остановить поезд. Это был товарняк, вагоны, переполненные людьми, но нас втиснули в один из них, и так мы отправились в Москву.

Ехали пять суток. Остановки случались неожиданные, порою прямо в чистом поле. И тогда все моментально высыпали из вагонов вдохнуть свежего воздуха, перекусить, набрать свежей воды или кипятку. И потом, стоило прозвучать паровозному гудку, как все также мигом снова заполняли свои вагоны и ехали дальше, до новой остановки. Помню, с нами в вагоне ехал офицер, возвращавшийся с фронта, видимо, после ранения. Во время остановки его не добривали, и после гудка он тоже был вынужден торопиться в вагон, ругаясь на ходу, что опять не добрился. Так и ехал до следующей остановки с одной чисто выбритой стороной лица и густой черной щетиной на другой. Все невзгоды пути и быта той поры воспринимались весело, даже радостно, потому что война шла к концу, многие возвращались в родные места. Люди после таких страданий, какие выпали на их долю, получали радость от самого малого, улыбались, переполненные счастьем оттого, что невзгоды, связанные с войной, кончаются, что близок долгожданный мир. Это было кочующее, переполненное радостью племя.

Теперь, когда у меня случаются какие-то неприятности или просто бывает плохое настроение, когда слышу, как кто-то жалуется на обычные житейские невзгоды, я вспоминаю то время, тех людей, вспоминаю их умение радоваться малому, и на душе становится легче. Стоит ли придавать значение каким-то мелочам жизни, когда вокруг столько хорошего, ты здоров и вокруг тебя близкие, родные тебе люди, когда нет страха за их жизнь, страха, не покидавшего нас все годы войны.

В Москву въезжали с каким-то особым чувством, у всех было приподнятое настроение, праздник души, всеобщее ликование. Это была возвращающаяся, побеждающая, счастливая Россия. На трамвае ехали от Киевского вокзала до дому около трех часов, но никто не сетовал на то, что долго едем, что тесно в вагоне. Висели на подножках, сзади вагона свисали гроздями те, кто успел хоть за что-нибудь зацепиться, - ни тени неудовольствия или обиды не было на лицах людей.

Ну и самое радостное - День Победы. Я никогда не забуду эти салюты. Как ждали мы их, ждали последние сводки Информбюро. И разве можно забыть, как после позывных на мотив песни "Широка страна моя родная" было сообщение о взятии Берлина. До сих пор слышу истошное, по всему дому раскатистое: "Взяли!.. Берлин взяли!.." Несмотря на позднее ночное время, все высыпали из своих комнат в коридоры, а потом на улицы, и началось шествие людей - народа-победителя. Люди целовались, пели, танцевали, плакали. На фоне всеобщей безграничной радости раздавались и вскрики рыданий тех, кому не суждено было дождаться своих мужей, сыновей, братьев, отцов. Это была невероятная симфония ликования и слез, радости и скорби. Вот уж действительно "радость со слезами на глазах". Какое это было единение народа! Какое это чувство - ни с чем не сравнимое чувство Победы!

Нечто похожее испытали мы, когда в космос полетел Юрий Гагарин. Это событие уже ближе к нам сегодня, и я потому вспоминаю его, чтобы молодые, кому не выпало в жизни испытать того, что испытали люди старшего поколения, пережившего войну, могли ближе себе представить то ликование, те звездные мгновения в жизни нашего народа.

Позднее и до настоящего дня каждый раз, прикасаясь к военной теме в фильме или спектакле, я очень скоро настраиваюсь на эту волну, и "замыкание" наступает мгновенно. Как только возникает какой-то эпизод войны, ассоциативно я тут же нахожу точки соприкосновения с пережитым, виденным, и это сразу же во многом определяет мое самочувствие в той или иной военной роли. Иные образы подаются, можно сказать, в готовом виде - я сразу схватываю целое, а затем уже идет работа по уточнению, углублению деталей, отдельных моментов роли. Определив для себя сначала общее направление поисков, главную суть образа, ищу затем внешнюю форму поведения своего героя. Ее не всегда сразу возможно увидеть, она открывается, как правило, постепенно, в процессе репетиций, по крупице, по черточке, по шажочку, то есть сначала постигаешь, что играть, а потом, как это делать. Причем поиск внешнего рисунка роли бывает долгим и нередко мучительным. Ведь важно не только знать, что сказать, но многое зависит и от того, как ты это скажешь, как произнесешь ту или иную реплику.

Но бывают счастливые моменты в жизни актера, когда вдруг сразу видишь "что" и "как", видишь героя и в его общих очертаниях, в том, какую смысловую нагрузку он на себе несет, и в деталях - какой он, как двигается, как говорит, как общается с партнерами, как выглядит, вплоть до того, что одежду на нем видишь, словом, схватываешь его целиком. Это бывает редкая удача для актера, когда все это к нему приходит сразу, при первом ознакомлении с текстом роли. Происходит это, разумеется, если роль хорошо выписана драматургом и тебе самому есть чем дополнить ее, если твой жизненный опыт и талант множится на опыт и талант драматурга.

Ну а когда нет?.. Когда драматург не дает актеру такого материала, чтобы он мог сразу увидеть того человека, которого предстоит сыграть, и жизненные наблюдения не помогают ему в создании образа, как быть тогда? В этом случае актеру ничего не остается другого, как только восполнять недописанное драматургом и собственные пробелы в накоплении жизненного материала конструированием роли, поисками характерности персонажа уже в процессе работы над ним, логическими обоснованиями того, как бы повел он себя в той или иной ситуации, как бы внешне проявил себя. Процесс создания образа в этом случае значительно удлиняется, осложняется и стоит актеру порою много сил, крови, нервов, а результат, как правило, не оправдывает тех затрат, которые сделаны актером в процессе подобной работы над ролью.

К чему я веду весь этот разговор? Да к тому, что в моей работе над так называемыми военными ролями благодаря воспоминаниям детства я очень часто, едва прочитав литературный сценарий или пьесу, сразу же схватываю эти "что" и "как" - что играть и как играть. В военных ролях в особенности это счастливое соединение двух совершенно необходимых условий в создании образа у меня было почти всегда.

Так, к огромной радости, произошло у меня уже в первой роли, которую довелось играть в театре, - в роли политрука Бакланова по пьесе Б. Рымаря "Вечная слава". Уже при чтении пьесы я увидел его длинную, вытянутую "удивленную" шею - молодого политрука, по сути дела, еще почти мальчишки. Едва окончив ускоренные курсы политработников, он, еще не расставшись по-настоящему с детством, оказывается в действующей армии на фронте, в самом пекле войны, видит эту жестокую, страшную мясорубку, потрясен увиденным и поначалу растерян.

Как будто наяву я увидел его удивленные, широко раскрытые глаза на все происходящее вокруг, этого юноши с еще не сложившейся мужской фигурой, впечатлительного, категоричного, предельно искреннего, каким с самого начала увидел его, реально представил себе, таким потом и играл в спектакле. Дорог мне был этот образ тем, что он был почти мой сверстник, во многом чувствовал и мыслил так же, теми же категориями, вместе с ним я взрослел, мужал, проходил короткий и в то же время длинный по насыщенности событиями, переживаниями путь к гибели героя. Это была одна из моих любимых ролей в театре в интересном, волнующем спектакле, поставленном Евгением Рубеновичем Симоновым.

Примерно также было и во "Фронте" А. Корнейчука, где я играл роль Огнева уже спустя более двадцати лет после Бакланова.

Летом 1942 года в газете "Правда" была напечатана пьеса Александра Корнейчука "Фронт" - факт сам по себе примечательный. Потом в Омске, в дни эвакуации театра, ее поставил Рубен Николаевич Симонов. Генерала Горлова играл Алексей Дикий. Роль Огнева исполняли Андрей Абрикосов и Борис Бабочкин. Эта пьеса тоже была ударом по врагу. Воспевая героизм нашей армии, она мужественно говорила о том, что мешает еще нам бить врага, была пронизана верой в Победу.

Генерал Огнев - передовой военачальник, обладающий способностью видеть дальше и больше других, - противостоял человеку консервативных взглядов на методы ведения войны, хотя и мужественному, волевому генералу Горлову.

Когда мы снова обратились к этой пьесе, готовя спектакль к 30-летию победы в Великой Отечественной войне, то воспоминания детства тут же властно вступили в работу, подавая знакомые картины тех лет. Вероятно, поэтому я увидел своего героя сразу, при первой же читке пьесы: всегда нацеленного на Горлова как своего антипода, пружинистого, готового в любой момент схватиться с ним в непримиримом споре.

Особенно мне дорог был в этой роли монолог генерала Огнева, который он произносит после того, как увидел зверства фашистов, совершенные над жителями его родной деревни, все то, что оставили они после себя. Обращаясь к своему другу, он говорит, только что пережив страшное потрясение: "Григорий, Григорий… Не узнал, не узнал родного отца. Всех искалечили, звери! Искалечили так… страшно смотреть. Прострелены, посечены, глаза повырваны. Лежат старики… а шли и пели - "Смело, товарищи, в ногу"… пели… За это их зверье…" И, вспоминая старого учителя, с болью в сердце говорит: "У этого окна всегда до поздней ночи сидел он, старенький, в очках; покашливая, проверял тетрадки учеников… Сорок лет учил детей географии…" Как он напоминал мне моего учителя литературы, который читал нам "Как закалялась сталь".

В детстве я видел, может быть, и не совсем такие картины войны, но очень похожие на те, что описаны в пьесе.

Даже воспоминания (удивительное совпадение) об учителе были биографичны. Вот почему, когда эти слова говорил об отце своем, об учителе, который "сорок лет учил детей географии", то невольно вспоминал те сцены из детства, они стоят перед глазами, и невозможно уже произносить их без волнения, без особой боли, уже моей личной, человеческой.

Назад Дальше