Зигзаги судьбы. Из жизни советского военнопленного и советского зэка - Петр Астахов 23 стр.


Перелет Цюрих-Москва

1.

В полдень 12 ноября мы приехали с вещами в Цюрих.

В этот день было тепло и солнечно, а трава на поле выглядела такой зеленой, что казалось сегодня не ноябрь, а май.

Нас ожидал "Дуглас" - военно-транспортный самолет воздушных сил Советского Союза, с опознавательными знаками на крыльях.

В самолете не было кресел. С правой и левой стороны - укрепленные в корпусе брезентовые лавки, а середина предназначалась для багажа.

Нас было десять человек. Два офицера миссии - подполковник Хоминский, майор Смиренин, я, Павел и еще "шестерка" из Liechtenstein'a, которую, как я догадывался, офицеры должны были доставить в соответствующее ведомство Госбезопасности.

Настроение у всех было приподнятое. Офицеры после длительной заграничной командировки возвращались с солидным багажом, везли домой много "заморских" подарков - порадовать близких, вызвать зависть у знакомых. У меня было два чемодана и прекрасная, швейцарского производства, туристическая сумка-рюкзак со множеством кармашков и отделений. У Павла - такие же чемоданы и еще большой, специальный, с вещами, подобранными для Ольги, и целое приданое детских вещей для будущего ребенка.

Это был мой первый в жизни полет.

Я ожидал начала "крещения".

Все оказалось будничным - самолет оторвался от зеленого поля и взял курс на Москву. Но очень скоро, не знаю уж по каким причинам, было предложено посадить самолет в Праге.

2.

Во второй половине следующего дня мы продолжили полет.

На глазах происходили перемены.

Светлая зелень цюрихского аэродрома сменилась темными массивами увядших лесов, поблекших полей и оголенной земли. Кое-где угадывались извилистые нити больших и малых рек. Иногда все это безмолвие застилали низко плывущие облака. Оставалось уже немного до места назначения, и это чувствовалось по температуре в самолете - ноги, одетые в лыжные добротные ботинки и шерстяные носки стали мерзнуть, а в иллюминаторах появились плохо различимые снежные лысины.

А вот и что-то похожее на аэродром и службы. Самолет совершает круг и идет на посадку, все ближе становятся земля и люди. Мы прильнули к иллюминаторам, стараясь угадать место посадки. Вот, наконец, и она - долгожданная Москва…

"…Москва, Москва, как много в этом звуке
Для сердца русского сплелось, как много
в нем отозвалось!.."

И вместе с этими словами в своем сознании, слышу крик ребят с противоположного борта:

- Ребята, смотрите, нас встречают! Вон, видите, "воронок"? Это за нами.

Что-то сжимает сердце. А самолет действительно подруливает к "черному ворону" и останавливается.

Собираемся к выходу, забираем вещи и ждем, когда откроется дверь самолета.

Наконец! Дверь открылась. Вплотную к двери примкнут трап, а второй конец его упирается в раскрытую дверь "черного ворона".

Внизу у трапа офицер госбезопасности с бумагами.

- Выходить будете, как записаны в списке. Отвечайте каждый свое - Фамилию, Имя, Отчество, год рождения, - обратился офицер к стоящим у трапа.

- Анкудинов, - назвал он первую фамилию…

Все шесть человек сошли по трапу в машину. Произошла маленькая заминка о чем-то переговорили с офицером Хоминский и Смиренин, а потом я услышал фамилию Иванова и свою. Павел сел в этот же "воронок". Затем и моя очередь.

Когда я вошел в машину, мне было трудно сориентироваться, куда я попал. Мы прилетели в Москву в шестом часу вечера, - уже темнело, - и в машине было трудно разглядеть ее содержимое. Это я понял позднее. С двух сторон были встроены боксы, - по четыре с каждой стороны. Затем из коридора в общее отделение, примыкающее к шоферской кабине, шла дверь, в которую арестантов заталкивали по необходимости - человек 20–25. Наш багаж попал в эту общую кабину, в нее же сели Хоминский и Смиренин, а мы оказались запертыми в боксах.

Меня запихнули в бокс в неудобном положении - спиной к двери, и, чтобы мне было удобнее, я должен был развернуться на 180°, чтобы согнуть колени и принять сидячее положение. В боксе была лавка, и она позволяла ехать в этом ящике сидя. Самое же гнетущее впечатление на меня произвела обивка. Неизвестному садисту, создавшему этот "собачий ящик-конуру" пришла в голову идея продуманного издевательства и психического воздействия с первых же минут пребывания в боксе на состояние арестанта. Все стороны ящика были обиты оцинкованной жестью, отчего создавалось впечатление, что тебя поместили в цинковый гроб, а в зимних условиях от жести исходил еще и леденящий холод.

А мысли с тревогой и страхом дорисовывали уже картины следующего акта возмездия, наговаривая растерянному сознанию, - "все это по собственной воле и желанию", "каким же нужно было быть дураком, чтобы поверить в эту бессовестную ложь и проглотить хорошо сработанную "наживку""?

О несанкционированных расправах чекистов я был уже наслышан, неудивительно, что в сознании складывался именно такого рода исход теперешнего положения. Где же находится это место приведения приговора в исполнение? И никто ничего не узнает о том, что не был убит, прошел через войну и плен, вернулся в Союз.

"Какой идиот! Дурак безмозглый! Осел патентованный!"

Тем временем, после долгого перетаскивания вещей и разговоров, показавшимися для меня вечностью, заработала машина, в щели пробрался запах бензина. Кто-то, тихо переговариваясь, прошел через узкий коридорчик и затих в общем отделении.

Машина тронулась, раскачиваясь на кочках и ухабах; мы выезжали, вероятно, на шоссе и скоро почувствовали ровную дорогу. Поехали быстрее. Кругом стояла тишина, нарушаемая ритмом работы мотора, было похоже, что в машине в эту минуту нет ни единой человеческой души.

Ехали мы долго. Я не представлял, где именно мы совершили посадку, как далеко от аэродрома Москва. Но вот и первые признаки московских улиц - трамвайный скрип и лязг, сигналы машин, разговоры людей, знакомые звуки городской жизни, а вокруг кромешная мгла ящика.

Куда нас везут, где находимся мы сейчас?

По усилившемуся шуму было похоже, что мы где-то в центре. Да, кажется, я не ошибся. Машина вскоре остановилась, а затем, после коротких разговоров, куда-то заехала, и вскоре по голосам стало ясно, что из машины выводят людей. Снова все стихло.

Через несколько минут открылась дверь и моего бокса, мне предложили перейти в общее отделение.

Там уже находились Павел, Владимир Иванович и Смиренин. Кроме наших чемоданов здесь были вещи подполковника и майора. По всей вероятности, для них это была удобная возможность перевезти в "воронке" свой багаж и самим добраться домой.

- Ну, теперь поехали, - сказал Хоминский офицеру, и мы повернули назад к воротам.

Мне показалось, что мы заезжали на Лубянку, чтобы оставить там Анкудинова и его группу. Ехать стало свободнее и настроение изменилось. Из зарешеченных окошечек машины были видны уличные фонари, свет от них то освещал, то прятал во тьму по-зимнему одетых прохожих, следы снега на улице, по дыханию прохожих угадывалась ранняя для этой поры года холодная ночь.

Водитель, похоже, торопился к месту следования - в сторону Курского вокзала, где рядом Астаховым Мостом находился лагерь для интернированных граждан. Это сказал Владимир Иванович на вопрос: "Куда мы едем и как долго будем здесь находиться?"

Тяжелый камень, придавивший непомерным грузом при встрече в аэропорту, как будто, полегчал.

Во тьме слабо угадывалась плохо освещенная территория лагеря. Только у ворот свет, пробивающийся через окна проходной, освещал ближние постройки.

- Вот и приехали… А нам еще добираться до дома. Ты, Петр Петрович, не беспокойся, все будет в порядке. Вряд ли вас задержат здесь. Думаю, к Новому году будете уже дома. Всего доброго, до свидания.

Мы вышли из "воронка", забрали вещи и с дежурным пошли в лагерь.

Владимир Иванович и Смиренин, успешно завершив операцию по доставке изменников Родины в Союз, с полным удовлетворением выполненной задачи, навсегда исчезли из нашей жизни.

Часть пятая
В ОРГАНАХ ФИЛЬТРАЦИИ

ПФЛ № 174 у Курского вокзала

1.

По плохо освещенной территории мы прошли мимо одноэтажных построек, похожих на административные помещения, а потом нырнули в темноту и остановились у деревянной лестницы, уходящей на второй этаж.

- Мы пришли, поднимайтесь наверх, здесь будете жить, - сказал сопровождающий и первым стал подниматься по лестнице.

Вместе с ним вошли мы в просторное, но низкое помещение, из которого исходил запах сырого непроветриваемого подвала. Маленькая тусклая лампочка еле-еле освещала пространство и двухъярусные нары посередине, на которых могли разместиться вповалку человек пятнадцать. На нарах какое-то подобие матрацев.

Когда я сбросил мешок и дотронулся до матраца, я понял, что там когда-то была солома, которая из-за давности, а также из-за числа людей, переспавших на ней, давно превратилась в труху. От матрацев исходила затхлая вонь, а в голове родилась мысль: "Как же здесь спать." Еще не успели выветриться недавние условия жизни в Швейцарии.

- Чтобы вещи были целы, - обратился к нам сопровождающий, - рекомендую завтра же сдать в каптерку. Вы будете здесь до тех пор, пока вас не оформят в рабочую группу. Сейчас уже поздно, и поэтому ужина не будет. На довольствие вас поставят завтра. Завтрак начинается в семь, заканчивается в восемь.

Контраст между прошлой жизнью в Швейцарии и настоящей, в Москве, усилился еще больше на следующее утро, когда мы решили пойти в столовую, чтобы позавтракать.

Помещение столовой заканчивали убирать. Со столов в раздаточное окно уносили последние миски. Полы еще не успели высохнуть от обильной воды, выплеснутой уборщиками на пол, и трудно было пройти к раздатке, не замочив ног.

На окне лежало несколько мисок. Я посмотрел на эту "посуду" и мне стало не по себе. Она была изготовлена из консервированных банок американской тушенки, на сторонах которой сохранились еще фирменные надписи "Made in USA".

Можно ли осуждать бедность? Тем более бедность после тяжелейшей войны и разрухи! И тогда я не осуждал ее, а просто при виде этих мисок в сознании моем возникли мысли о нищете народа и о том, что, преодолев военные трудности, ему тут же нужно готовиться к трудностям послевоенным. И так всю жизнь! Для чего же тогда эта постоянная борьба без результатов и улучшения, когда самодельные жестяные миски сорок пятого сменились на пустые прилавки девяностых? Можно ли не замечать эту оскорбительную бедность? До каких же пор?

Из раздаточного окна нам дали две миски горячей овсяной каши, разваренной до клейстера. В шутку овес прозвали "конским рисом" и очень хорошо использовали в заведениях МВД и ГУЛАГа. Его действительно предпочитали многим другим лагерным кашам за калорийность и другие вкусовые качества. Однако сваренный на воде овес, с добавлением всего лишь соли не вызывал этих чувств у нас, еще не успевших отвыкнуть от швейцарских продуктов.

И каждый раз, когда мы приходили в столовую, чтобы получить пайку хлеба и черпак баланды, в памяти возникал разговор с Владимиром Ивановичем о благодатной стране и ее продовольственном изобилии. Зачем же они так поступали? Ответ один - обмануть, ввести в заблуждение, заманить в сети.

Все случившееся после разговора подтвердило это.

Уже на следующий день началась проверка. Разговор происходил у лагерного оперуполномоченного (у "кума" - называют их в лагерях). Первые показания о плене у лагерного опера повторялись еще много раз на допросах на протяжении долгих лет и в разных ситуациях. Об одном и же, с начала и до конца, с целью сравнения всех ранее данных показаний на предмет выявления чего-либо нового, утаенного от следствия в прежних допросах. Установка в работе с таким контингентом была одна - не верить ни одному слову, все от начала до конца подвергать сомнению и отрицанию.

Это был проверочно-фильтрационный лагерь (сокращенно ПФЛ) № 174 при Подольской контрразведке СМЕРШ. Следователем назначили ст. лейтенанта Шмелькова.

При первых допросах он не проявлял особой неприязни, казалось, что настроен он к нам скорее доброжелательно. Потом это отношение сменилось на официально-подчеркнутое, а в итоге "доброжелательство" обернулось решительными действиями.

2.

Лагерь находился в центре Москвы. Расконвоированные обслуживали производственные объекты города. У них было право свободного выхода за зону. Об этом мы узнали в первые дни, и я решил воспользоваться этим, чтобы известить о своем возвращении тетю, Людмилу Семеновну. Адрес ее я не забыл и попросил одного из расконвоированных сходить к ней на квартиру в Клементовский переулок.

Я получил ответ на записку в тот же день. Она передала с ним бумажный сверток с пряниками и соевыми конфетами и извещала меня о скором свидании с ее мужем Леонидом Наумовичем Галембо.

Оно состоялось на следующий день.

Вечером за мной пришел дневальный из управления и попросил явиться к начальнику лагеря. Когда я вошел в кабинет начальника, у стола в белом военном полушубке стоял дядя Леня и встречал меня доброй улыбкой родственника. Я обратил внимание на его капитанские погоны. Его улыбка приободрила меня.

Он знал меня мальчиком после приезда в Москву в 1939 году, и я запомнил его, как хорошего и доброго человека. Похоже, что и в эту минуту, несмотря на лагерь, куда меня "занесло", он испытывал ко мне те же чувства.

Мы обнялись как близкие и оба были по-настоящему рады неожиданно свалившемуся свиданию, с трудом сдерживая эту радость и улыбку. Меня поразила военная форма дяди Лени, его доверительные отношения с начальником. Как выяснилось потом, Леонид Наумович служил в аппарате Госбезопасности и сам был начальником лагеря немецких военнопленных.

В эти минуты я коротко рассказал о себе, сказав, что вины за собой не имею и, надеюсь, что в скором времени, после проверки, получу возможность уехать в Баку. Помню, что снял с руки золотые часы, подаренные мне Павлом, и на глазах начальника надел их на руку дяди Лени.

- На Вашей руке они будут сохраннее.

Наше свидание продолжалось не более десяти минут. Леонид Наумович в следующий раз обещал привезти с собой Люсю.

Потом мы простились, и я в радостном возбуждении вернулся к себе.

Через несколько дней мне разрешили передать дяде Лене наши вещи. Он приезжал на машине, чтобы забрать их. И тогда же договорились о продаже кое-каких вещей, чтобы купить продукты, которых здесь явно не хватало.

Я с нетерпением ожидал встречи с Люсей, чтобы рассказать ей о своей жизни и услышать долгожданные вести о доме. Прошедшие четыре года обернулись вечностью - трудно было предугадать то, что произошло в далеком Баку.

Наконец, мы встретились. Люся пришла с Леонидом Наумовичем. Несмотря на трудные годы войны, которые она провела в эвакуации в Сибири, проработав около двух дет в госпиталях Новосибирска и Красноярска, она мало изменилась внешне, да и было ей лишь тридцать пять лет.

Мы встретились очень тепло, тетя плакала и все смотрела на мои руки-ноги, стараясь убедиться, что они целы. Я рассказал о себе, узнал, что война не коснулась своим черным крылом нашей семьи - все живы и невредимы. Дома никто не хотел верить в мою смерть. До последнего дня ждали добрых вестей. В сентябре приезжал в Москву племянник Люси - Борис Матвеев, он служил в авиации. В 1944 году, в воздушном бою, он был ранен и находился в госпитале.

От Бориса - первое известие обо мне, о том, что я жив; в доме теперь все жили ожиданием письма моего. Я только не мог представить источника информации Бориса. Люся тоже его не знала.

Люся, Людмила Семеновна, была между тем человеком, для которой буквы партийного устава были превыше всего остального. Она родилась в Иране и закончила в г. Пехлеви 9 классов средней школы. После окончания школы уехала в Москву, где поступила в Московское музыкальное училище имени Гнесиных и успешно его закончила. Потом работала в художественных коллективах Москвы, в том числе солисткой в хоре Пятницкого. Все эти годы Люся была активной общественницей. Во время выборов в органы власти ее всегда избирали в председатели избирательных комиссий, а она очень гордилась оказываемой ей честью и доверием.

В начале тридцатых годов она вступила в коммунистическую партию. Ее отношение к партийным обязанностям было замечено и по достоинству оценено. Людмила Семеновна перешла на общественную работу и стала профсоюзным руководителем в Центральном доме культуры железнодорожников в Москве.

Воспитанная в лучших традициях коммунистов 20–30-х годов, она свято выполняла все параграфы партийных законов и не мыслила когда-либо нарушить их. Она боялась запачкать малейшим пятнышком свою безупречную биографию коммунистки за близость или связь с антисоветскими "элементами" и их настроениями.

Когда мы впервые увиделись в лагере, и я рассказал о своем прошлом военнопленного, то нутром своим почувствовал, что дорогая моя тетушка испытывает огромное и настороженное любопытство скорее узнать, кто же я таков - подлый враг, которого привезли сюда на проверку после долгого пребывания за границей, или же случайно попавшая в сети проверяющих мелкая рыбешка, которую за ненадобностью просто выкинут?

Она томилась задать мне главный этот вопрос и, наконец, спросила:

- Зачем тебя привезли сюда, может быть, ты совершил какое-то государственное преступление, скажи честно, Петя! Я должна знать правду!

Я ответил отрицательно:

- Тетя Люся, совесть моя чиста, я не совершил никаких преступных действий и считаю, что скоро во всем разберутся, и я поеду домой.

Я повторил ей то, что говорил Владимир Иванович, да и сам тоже не чувствовал за собою вины, хотя где-то далеко в сознании беспокоила постоянная пугливо-тревожная мысль: "А как же Вустрау?"

Но об этом я не мог теперь вспоминать и рассказывать ей, так как невиновность свою я должен был доказывать не словами, а фактами прожитой жизни. Нужны показания живых людей, знавших меня в эти годы, свидетелей моего поведения в плену. А если сейчас я назову лишь место, где я побывал - Особый лагерь Восточного министерства - как у любого человека возникнет справедливо-осуждающее к нему отношение и приговор:

"Если был у немцев в особом лагере - значит враг безо всяких оправданий".

Невиновность мою может подтвердить лишь официальная бумага, документ, выданный после проверки. Чтобы получить этот документ и представить его каждому, кто захочет задать этот вопрос и удостовериться в моей невиновности, я и приехал по доброй воле домой и отдал себя в руки проверяющих.

3.

Много лет спустя, после смерти Людмилы Семеновны, я как-то разбирал оставшиеся после нее документы. Среди разных свидетельств, удостоверений и справок, аккуратно сложенных и сшитых, внимание мое остановилось на маленьком пожелтевшем листке, исписанном с двух сторон знакомым ее почерком.

Этот крохотный листок оказался немым свидетелем переживаний и тревог, какие испытывала она в последние два месяца 1945 года, когда я вернулся в Москву и, по своей наивности, не задумываясь над тем, как к этому отнесется Люся, написал ей записку и известил о своем возвращении.

Привожу полностью текст этого листка:

Памятка ноябрь-декабрь 1945 года

Назад Дальше