6.
Лефортовская тюрьма отвечала строгим требованиям режима и, вероятно, многие, кто побывал там, надолго запомнили свое гнетущее состояние. Она давила безысходностью; а моей спасительной "соломинкой" в ту пору был небольшой срок, остававшийся до освобождения.
Восьмимесячное пребывание в ее стенах, кроме всех "достопримечательностей", предоставило еще одну возможность - узнать тюрьму в тюрьме.
Я как-то вспомнил карцер в Бутырке - он не оставил у меня неприятных ассоциаций о днях наказания, ибо двух-трехдневное пребывание на 200-граммовой пайке хлеба, но в карцере с обычной температурой, прошло без тяжелых последствий.
Карцер же Лефортова оказался неприятным исключением.
Предшествовала же знакомству с ним попытка испробовать свою способность в написании стихов. Не раз приходилось слышать фразу: "не Боги горшки обжигают". В обычных условиях я никогда не пробовал заниматься стихотворчеством, считая это занятие уделом избранных. А тюрьма натолкнула на эту мысль, и я решился. Сложность была связана с тем, что писать что-либо в тюрьме, кроме жалоб и заявлений, не позволено. Бумагу, чернила, ручки выдают лишь в день написания заявлений. Я же решил использовать вместо бумаги серую поверхность маленького столика, а мелом для письма стал кусочек высохшей замазки, которую я отковырнул от деревянного переплета фрамужки.
Я с удовлетворением опробовал средство для письма и стал теперь обдумывать содержание. В голове кружились близкие к тюремной обстановке мысли. Вскоре появилось и первое четверостишье. И как бы коряво не выглядели эти пробные строчки, мне казалось, что в них отражалась картинка тюремной жизни. Лиха беда начало и оно уже было положено. В памяти я пытался отшлифовать написанное. Но оставлять его на поверхности стола было нельзя - за письмо это можно было угодить в карцер. Поэтому, как только сложилось первое четверостишье, прошедшее "обкатку" в голове и получившее приемлемую форму, "следы преступления" были уничтожены, а в голове сохранились первые написанные мной четыре строки:
"Настала полночь, караул сменили.
Ночь темная и слышен ветра шум,
А в камере холодной на постелях
Умолкли узники. Что ж делает их ум?"
Следующее четверостишье вопрошало и заглядывало в их внутреннее состояние:
"Объял ли и его покой и сон,
Иль только тело отдыхает?
А мысль, попавшая в полон,
Ужель и ночью отдыха не знает?"
Недремлющее вертухайское око, несмотря на меры предосторожности, обратило внимание на мое занятие. Он постучал ключом в дверь, предупреждая прекратить писанину. На дежурстве следующего дня меня снова "застукал" новый дежурный и тоже предупредил. Но стихов на столе не оставалось - они моментально стирались рукавом куртки.
Однако меня решили поймать с поличным. И однажды без всяких предупреждений была мгновенно раскрыта дверь и вбежавший вертухай схватил стол, на котором было написано четверостишье, и вынес его в коридор. Я понял, что проиграл и теперь последует наказание за нарушение внутреннего распорядка.
Третье четверостишье выражало уже крамольную мысль, связанную с допросами:
"Здесь мир иной, здесь жизнь постыла, -
А лязг замка и надзирателя вопрос:
"Фамилия?", потом: "Пройдите!"
Равносилен аду. А имя, данное ему -
Допрос."
7.
Мой прогноз оправдался на следующую ночь. Меня дернули из камеры после двенадцати с вещами. Я был готов к этому и в сопровождении дежурного добрался до спецкорпуса, где находились карцеры.
В узком коридоре, с правой и левой стороны ряд дверей в одиночки и медленно прохаживающийся охранник высокого роста и атлетического сложения. Одет по-зимнему - в ватник, шапку и валенки. Дежурить здесь, видимо, было холодно, и стражи порядка одевались потеплее.
Мне открыли одну из дверей. Это была небольшая камера с низким потолком, размером два на два. До потолка можно было дотянуться рукой. С левой стороны укрепленная на шарнирах деревянная койка, убирающаяся под ключ на день; в правом углу встроенный треугольник сидения, настолько маленький, что присесть на него можно было только при одном условии - касаться телом одной и другой стены камеры. В углу из оцинкованной жести "параша".
Дежуривший охранник забрал мешок и сказал, чтобы я раздевался. Я снял спецовку, телогрейку и шапку. Остался в белье и валенках - портянки вертухай приказал тоже снять. Я с удовлетворением подумал в эту минуту о наличии валенок. Без них я бы просто "околел". Потом открыл ключом койку, так как была ночь и я мог воспользоваться своим правом "поспать". Но как только закрылась дверь и я почувствовал себя изолированным от внешнего мира, только тогда я понял весь трагизм вынесенного мне наказания.
Слабый свет лампы едва-едва освещал этот каменный мешок. На стенах его сверкали искрящиеся снежинки снега, отчего казалось еще холоднее. И пока во мне сохранись принесенное из общей камеры тепло, я не "клацал" зубами, а мучительно погрузился в этот холодный мешок и нутром своим понимал, что тепло это улетучится через несколько минут.
Ну а дальше?… Ведь холод скует руки-ноги, с помощью можно как-то разогреть тело, и тогда сам превратишься в сосульку… Вот уже и зубы стали отбивать частую дробь. И как я не пытался ее остановить - ничего у меня не получалось. А ведь я не провел здесь и десяти минут, а впереди ожидают еще трое суток. Сколько же это часов, а минут?!
Я начал бегать на месте, но теплее от этого не становилось. Тогда я прибегнул к гимнастике, но и руки не прибавили огня. Впереди остаток ночи, а разве здесь можно делить сутки на день и ночь? Холод сковывает сознание, и рассудок теряет ориентиры. Нужно выжить! Выжить во что бы то ни стало! Я попробовал взобраться на раскрытую койку - она была холодна, как лед и обжигала тело через тонкую ткань нижнего белья. Решил сесть на валенок, подложив под себя ногу. Так было лучше - но где взять тепло? Чем согреть тело? И вдруг осенило!
Я свернулся в комок, вытащил из рукавов рубахи руки, из горловины голову, втянул ее поближе к коленям и стал выдыхать из себя внутреннее тепло, которое в виде пара проходило в окоченевшие члены и тело. Этот единственный источник, как будто, помог ощутить слабый приток теплого воздуха. Но ненадолго. Через какое-то время и он стал тоже мало ощутимым, и тогда я попытался ускорить дыхание…
Говорить о сне в такую минуту бессмысленно. Меняющаяся дрожь - то крупная, как град, то мелкая и частая, как непрекращающийся осенний дождь, - не могла отключить сознание. Я чувствовал свою слабость и беспомощность. Неужто не выдержу и это конец?
Когда в корпусе началось движение - открывание и закрывание дверей - я понял, что моя первая ночь уже позади. Остаются еще две.
Вместе с утром явилась карцерная пайка хлеба и горячая алюминиевая кружка с кипятком, о которой можно было погреть пальцы, ладони и только потом небольшими, неторопливыми глотками пропустить через себя.
Койку вертухай "пристегнул" к стене, отчего "мешок" стал свободнее и можно было "размяться". Однако движения не могли унять дрожь тела и зубов.
Как страждущему в пустыне путнику приходят видения живительного оазиса, так и в моем сознании возникали картины общей камеры, в которой не было ни заиндевевших стен, ни леденящего холода; была постель и трехразовая пища; обязательная, независимая от капризов начальства и погоды, прогулка. В теперешнем моем положении оставленная тюремная камера казалась раем - ведь все познается в сравнении!
Вырулившим меня в те дни союзником - был возраст. Молодой организм боролся с холодом и победил, только несколько дней после этого я еще продолжал испытывать внутреннюю дрожь, но никаких пагубных для здоровья последствий ни тогда, ни после я не приобрел "на память" о Лефортово.
Невольно возникал вопрос: кто же он, невидимый Благодетель, протянувший руку участия, сохранившую мне жизнь?!
8.
В Лефортово я встретил Новый, 1950-й год, год окончания срока наказания. Я уже отсчитывал последние месяцы.
Тогда меня однако настораживало одно серьезное обстоятельство - ведь я был осужден Особым совещанием! По рассказам заключенных часто слышал о неожиданных изменениях приговоров ОСО. Эти слухи воспринимались, как нечто отвлеченно-нереальное, уж больно не хочется верить в худшее, особенно тогда, когда жизненная ситуация и без того сложна, а усложнять ее больше - несправедливо. Так устроен человек.
Поэтому в тюрьмах и лагерях, потерявшие свободу жадно ловят каждое известие (там оно называется "парашей") о готовящейся амнистии, об изменениях, смягчающих уголовный кодекс, об указах, снижающих сроки наказания; о поселениях вместо лагерных зон, о расконвоировании заключенных по тем или иным статьям и т. д. и т. п.
В это хотят верить и верят месяц за месяцем, из года в год, ожидая скорого выхода на свободу и "укорачивая" таким образом срок собственного приговора.
Поэтому слухи о "добавках" и "довесках" срока воспринимают, как нежелательные, не имеющие конкретного отношения к кому-либо.
Однако со мной случилась именно такая беда.
В марте 1950 года, после восьмимесячного заключения в Лефортово, где меня должны были окончательно "сломать" режимными условиями, без ведения следствия и производства допросов я был переведен в Бутырскую тюрьму.
Видимо, иссякли все прокурорские санкции на тюремное содержание, и нужно было "новым" обвинительным материалом подобрать мне более суровую меру наказания. Это надуманное обвинение так же, как и первое, могло попасть на рассмотрение лишь в такую же инстанцию - в ОСО.
И вот оно, это постановление Особого совещания, датированное 21 апреля 1950 года. Мне его предъявили в мае для подписания.
На сей раз меня забрали из камеры днем. Я был доставлен на Бутырский "вокзал". Терпеливо просидел в боксе, не зная чего ожидать, и был, наконец, приведен в ярко освещенную комнату, к свету ламп которой добавился еще и свет полуденного солнца. Сквозь большое с массивной решеткой окно была видна безлюдная территория "привокзального" двора.
В комнате за небольшим столом, более похожим на хозяйственный, чем на служебный, сидел полковник пожилых лет. Перебирая лежащие перед ним документы, он сортировал их по своим соображениям, одному ему известным.
Я услышал опостылевший за эти годы вопрос:
- Фамилия, имя, отчество, год рождения…?
Найдя бумагу, пододвинул ее поближе к краю стола и сказал:
- Ознакомьтесь, пожалуйста!
Я уже заканчивал срок - мне оставалось чуть более полугода до освобождения, и у меня уже не было той тревожной робости, с которой начинались первые шаги в этом мире.
Годы заключения добавили к моему школьному аттестату зрелости еще один необычный "диплом". Правда, дисциплины его относились больше к компетенции органов внутренних дел и Госбезопасности, а сам документ подразумевался лишь в воображении. Но именно поэтому многое теперь воспринималось без особых треволнений и страха.
Несмотря на готовность принять на себя еще новый удар судьбы, этот оказался настолько тяжелым, что я не выдержал. Я, к сожалению, не могу дословно привести текст второго постановления Особого совещания, так как папка дела с грифом "хранить вечно", столь необходимая для этих "Записок", и сегодня еще лежит в архиве Госбезопасности.
Суть нового постановления заключалась в том, что, находясь в Швейцарии, я стал сотрудничать с американской разведкой, получил задание и выехал для его реализации в Советский Союз. Принимая во внимание такого рода враждебную деятельность, Особое совещание решило изменить ранее вынесенную меру наказания на новую - 15 лет исправительно-трудовых работ с учетом уже отбытого первого срока.
Я находился в глубоком нокауте. Чудовищное обвинение, ничего общего не имеющее с фактами жизни простого интернированного в Швейцарии, никак не вязалось с материалами следствия, которому было известно все от первого и до последнего дня нашего пребывания в этой стране. Об этом я рассказывал на допросах и в написанных показаниях, стараясь ничего не упустить, чтобы не оставить "белых пятен". Однако о связях с американцами там не было сказано ни единого слова.
Тяжесть обвинения неминуемо должна была закончиться суровым приговором, с обязательной изоляцией в места Крайнего Севера и особых лагерей.
"Люди!" - кричал во мне голос - "Это надуманное обвинение и чудовищная ложь! Более гнусного акта невозможно придумать! Я не виноват! Но как мне доказать свою невиновность? Это же произвол! Поймите, постановление окончательное - ни апелляции, ни пересмотру оно не подлежит!"
Голос усиливался, я чувствовал, как нарастает во мне волна протеста и возмущения. Впервые за все годы заключения я испытал потребность сказать об этом, не думая о последствиях.
- Гражданин полковник! Я ознакомился с постановлением, оно сфальсифицировано и не отвечает действительности. Я не знаю ни американской разведки, ни тем более задания от нее. Это ложь! Поэтому подписывать постановление не буду!
В моем положении есть лишь одно право протеста - отказаться от подписи. Только оно может стать свидетельством абсурдности обвинения.
Мне показалось, что полковник не ожидал такого заявления от невзрачного человека, не внушающего к себе мало-мальского уважения - я выглядел мальчишкой. Он отреагировал с надменным хладнокровием оперативного сотрудника, уж не раз участвовавшего в подобных акциях, смерив меня уничтожающим взглядом.
- А знаете ли, что решение Ваше не повлияет на конечный результат? Учтите это. Постановление при всех случаях останется в силе! Не валяйте дурака! Я лично не советую Вам обострять отношения - это в Ваших интересах. Скажу больше, если Вы не подпишите постановление, мы вынуждены будем составить акт. Он будет подшит к делу; а всякая бумажка такого рода - нежелательна в лагере: этот хвост станет компроматом на долгие годы. Подписывайте, не упрямьтесь!
Я слушал его доводы, с чувством тревоги обдумывая предложение о капитуляции. И если бы угрозы могли осуществиться сиюминутно, с применением силы, я бы подумал, что делать дальше. Но в эту минуту я не увидел реальной опасности, а расправа в будущем оставалась под сомнением - она могла и не произойти.
- Не уговаривайте меня, я не изменю решения. Это произвол, и как только у меня появится возможность написать куда следует, я сделаю это.
В моих словах прозвучала угрожающая нотка, а кто из "смертных" мог позволить себе угрожать могущественному ведомству?!
Полковник, уловивший тон моего заявления, обнажил свой хищнический оскал.
- Вы забываете главное - мы в состоянии отправить Вас в такое место, откуда не только писать не сумеете, но и думать. Это я Вам обещаю.
Угрозу он привел в исполнение.
Вторая Воркута
1.
Почти два года я не был в Воркуте. И вот, в июне 1950 года я снова здесь, снова на воркутинской пересылке.
Через несколько дней меня направили для отбывания срока наказания - на шахту № 8. В это время в Воркуте было создано новое Управление ГУЛАГа (для особого контингента заключенных) под кодовым названием "Речлаг". Заключенные подобных лагерей были обречены на долгую жизнь в условиях Заполярья, без реальных надежд на освобождение после окончания срока наказания.
Обещанные полковником места обетованные оказались ничем иным, как самыми строгорежимными лагерями для спецконтингента. Информация о мире здесь, о внутренних и внешних делах была сведена к нулю - ни радио, ни газет, ни писем. Вольнонаемные сотрудники, имеющие какое-либо отношение к работе с заключенными, подвергались ежедневной обработке "спецов" из Речлага. Им старались внушить главную мысль: люди, попавшие в лагерь, - преступники против человечества, отбросы общества, руки их обагрены кровью, они и после войны продолжают вершить и вынашивать свои преступные дела и планы. К счастью, советское правосудие вовремя остановило их коварные намерения.
Для того чтобы характеристика эта походила на правду, требовалось новому контингенту соответствующее оформление, особый режим на зоне и в жилых бараках. Если до этого форма для всех заключенных ГУЛАГа была одна, то в особых лагерях ввели новшества, чтобы сразу отличать этих "особо опасных" преступников. На всех носильных вещах (кроме нательного белья) пришивался кусок белой материи с номером. Даже в бараке, на каждой койке, прибивалась табличка с таким же номером.
В бараках, находящихся в жилой зоне (охраняемых денно и нощно солдатами внутренних войск), установили решетки на окнах; на двери повесили замки, чтобы закрывать заключенных на ночь(!). Для "удобства", чтобы не бегали по ночам в общий сортир, отвели в бараках отхожие места, установив там деревянные бочки-параши.
Лагерные условия напоминали тюрьму - заключенные постоянно находились под бдительным наблюдением надзора, исключающим нарушения режима. Как тут не вспомнить предостережение полковника!