Никто не замечал меланхолического оттенка в жизни Тургенева, а между тем он был несчастным человеком в собственных глазах: ему недоставало женской любви и привязанности, которых он искал с ранних пор. Недаром повторял он замечание, что общество мужчин, без присутствия доброй и умной женщины, походит на тяжелый обоз с немазаными колесами, который раздирает уши нестерпимым, однообразным своим скрипом. Призыв и поиски идеальной женщины помогли ему создать тот Олимп, который он населил благороднейшими женскими существами, великими в своей простоте и в своих стремлениях. <…> Сам он страдал сознанием, что не может победить женской души и управлять ею: он мог только измучить ее. Для торжества при столкновениях страсти ему недоставало наглости, безумства, ослепления.
Константин Николаевич Леонтьев:
Однажды я сказал Тургеневу, что люблю и хочу жениться, когда кончу курс. Он испугался за меня и сказал:
– Нехорошо художнику жениться. Если служить Музе, как говорили в старину, так служить ей одной; остальное надо все приносить в жертву. Еще несчастный брак может способствовать развитию таланта, а счастливый никуда не годится. Конечно, страсть к женщине вещь прекрасная, но я вообще не понимал никогда страсти к девушке; я люблю больше женщину замужнюю, опытную, свободную, которая может легче располагать собою и своими страстями. Жаль, что вы погружены в чувство к одной особе. При вашей внешности, при ваших способностях, если бы вы были больше лихим, – вы бы с ума сводили многих женщин. Надо подходить ко всякой с мыслью, что нет недоступной, что и эта может стать вашей любовницей. Такая жизнь, более буйная, была бы вашему таланту гораздо полезнее… Но что делать?
Эдмон Гонкур. Из дневника:
2 марта 1872. <…>
– Вся моя жизнь пронизана женским началом. Ни книга, ни что-либо иное не может заменить мне женщину… Как это выразить? Я полагаю, что только любовь вызывает такой расцвет всего существа, какого не может дать ничто другое, не правда ли?
И, погрузившись на минуту в воспоминания, с отсветом счастья на лице, он продолжает:
– Послушайте, в молодости у меня была любовница – мельничиха в окрестностях Санкт-Петербурга. Я виделся с ней, когда ездил на охоту. Она была прелестна – беленькая, с лучистыми глазами, какие встречаются у нас довольно часто. Она не хотела ничего брать от меня. В один прекрасный день она сказала: "Вы должны сделать мне подарок". – "Что же ты хочешь?" – "Привезите мне мыло". Я привез ей мыло. Она взяла его и исчезла, а потом вернулась, раскрасневшаяся от смущения, и прошептала, протягивая мне благоухающие руки: "Поцелуйте мне руки, как вы целуете их дамам в петербургских гостиных!" Я бросился перед ней на колени… И, поверьте, не было в моей жизни мгновения, которое могло бы сравниться с этим!..
Сергей Львович Толстой:
Говоря про француженок, Тургенев сказал: "Насколько русские женщины и девушки образованнее француженок! Точно из темной комнаты войдешь в светлую, когда приедешь в русскую семью". Разумеется, это было сказано в присутствии русских женщин, но я думаю, что Иван Сергеевич говорил искренне, мысленно исключая из своего сравнения госпожу Виардо.
Петр Дмитриевич Боборыкин:
Привязанность к одной особе взяла у него всю жизнь, но не делала его нечувствительным к тому, что немцы называют "das ewige Weibliche". Лучшего наперсника, советника, сочувственника и поощрителя женщин, их таланта и ума трудно было и придумать. Способен он был и стариком откликнуться на обаяние женского существа.
Татьяна Львовна Сухотина-Толстая:
Помню, как раз вечером (летом 1881 г. – Сост.), возбужденные после пения и танцев, мы все, то есть вся молодая компания, сидели кучкой и тихо о чем-то переговаривались. Тургенев увидал нас, подошел и подсел к нам.
– Ну, вот что, – сказал он, – давайте каждый рассказывать о самой счастливой минуте нашей жизни.
Мы решили, что начнет Иван Сергеевич. Он согласился и рассказал нам историю одной своей любви. В начале этой любви он был несчастлив, мучился ревностью и сомнениями, но вот раз, взглянув в лицо любимой женщины, он встретил ее взгляд. В нем было столько любви, что Тургенев почувствовал конец своим мученьям, и всю жизнь, вспоминая этот взгляд, считал эту минуту самой счастливой в своей жизни.
После этого рассказа все те из нас, которые были или считали себя влюбленными, дарили или ловили эти взгляды любви, воображая, что переживают самую счастливую минуту своей жизни.
Сергей Львович Толстой:
Вспоминая теперь эти слова Тургенева, я вспоминаю также язвительное суждение о его романах, высказанное недружелюбным его критиком – Н. Н. Страховым: почти во всех романах Тургенева один молодой человек хочет жениться на одной девице и никак не может. Это довольно верно: герои Тургенева влюбляются с юношеской страстью, но не женятся. Но Страхов хотел побранить Тургенева, а вместо этого его похвалил. Тургенев – певец не плотской любви, а чистой, самоотверженной любви, которая может ограничиться взглядами и намеками, но которая нередко, по выражению Мопассана, сильнее смерти. Так он понимал любовь, поэтому ему не было надобности женить своих героев. Он сам до старости лет был тем юношей, который умел любить глубоко и самоотверженно, но никак не мог жениться. Его мать говорила про него: он однолюб, он может любить только одну женщину.
Эдмон Гонкур. Из дневника:
7 сентября 1883. <…> Богослужение у гроба Тургенева вызвало сегодня из парижских домов целый мирок: людей богатырского роста с расплывчатыми чертами лица, бородатых, как бог-отец, – подлинную Россию в миниатюре, о существовании которой в столице и не подозреваешь.
Там было также много женщин – русских, немок, англичанок, благоговейных и преданных читательниц, явившихся принести дань уважения великому и изящному романисту.
С детьми
Алексей Дмитриевич Галахов:
Симпатична и трогательна была привязанность Тургенева к детям. Случалось нередко, что он, приехав на вечер и приняв участие в общей беседе, оставлял ее и подсаживался в другой комнате к какому-нибудь мальчугану или девочке на разговор. Ему интересно было подмечать в них проявление смысла, зародыш какого-нибудь дарования. В таком случае он сообщал родителям свои замечания и советовал им обратить на них внимание. Известно, что для детей он и переводил, и сочинял сказки.
Наталья Александровна Островская:
Постучались в дверь. "Herein, bitte!" – крикнул Иван Сергеевич. Вошли два мальчика: один лет двенадцати, другой – постарше. Тот, что помоложе, замечательно хорошенький: личико открытое, наивное, миловидное, глаза темные, большие, ясные, с длинными загнутыми кверху ресницами. Другой некрасивый: крупные черты, цвет лица золотушный, волосы белые с вихрами, но лицо умное. Вошел он степенно, поклонился важно, с чувством собственного достоинства, точно взрослый, очень серьезный человек, но весь вспыхнул до корня волос. Хорошенький же мальчик совсем не конфузился. У него в руках был большой букет. Он сначала представил своего товарища: "Mein bester Freund". Потом он поднял свои глазки на Ивана Сергеевича, который казался великаном перед его маленькой фигуркой, подал букет и сказал, что мама посылает цветы "dem Herrn" в знак приветствия, и велела спросить, когда она может сама прийти пожелать "dem Herrn willkommen in Carlsbad".
Тургенев поручил "очень, очень благодарить маму и сказать ей, что он во всякое время рад видеть ее. Так как он теперь болен, то будет весь день дома". Затем он посадил своих маленьких гостей, отыскал каких-то леденцов и стал с ними разговаривать. Он расспрашивал, как им нравится Карлсбад, много ли они гуляют, ходят ли они в горы, где они обыкновенно живут, где и чему учатся. Отвечал хорошенький, другой молчал.
Между прочим Иван Сергеевич спросил:
– А когда вы кончите учиться, чем вы намерены заниматься?
– Я еще об этом не думал, – отвечал хорошенький.
– А вы? – спросил Тургенев его товарища.
– Ich will ein Philosoff sein, – отвечал тот и опять вспыхнул. <…>
Мальчики посидели, погрызли леденцы и стали прощаться: "Мы еще к вам придем", – объявил хорошенький. "Я буду очень рад", – простился с ними Тургенев.
– Не умею я с большими детьми разговаривать, – сказал Иван Сергеевич, когда они ушли. – С маленькими детьми я люблю возиться. Мне доставляет какое-то физическое наслаждение, когда они по мне лазят, когда их маленькие ручки и свеженькие щечки до меня касаются. А с большими я обращаться не умею; я не умею угадывать, что для них интересно, что нет. И все я боюсь, что говорю с ними недостаточно бережно, боюсь, как бы не оскорбить их детского самолюбия. Ведь чуть ребенок только не глуп, он в известные года становится дик и щекотлив. Плохой знак, если мальчик 15-ти, 16-ти и даже 18-ти лет развязен и самоуверен: почти наверное дурак будет.
Людвиг Фридлендер:
Я спросил раз Тургенева, почему в его рассказах не встречаются дети.
– Их очень трудно изображать, – отвечал он. – Вполне естественными они никогда не выходят.
Привычки, обычаи, причуды
Афанасий Афанасьевич Фет:
По природе ли или вследствие долгого пребывания за границей, Тургенев отличался наклонностью к порядку в окружающих вещах. Он не иначе садился писать самую простую записку, как окончательно прибравши бумаги на письменном столе.
Яков Петрович Полонский:
Аккуратность Тургенева не уступала его чистоплотности… Раз он ночью вспомнил, что, ложась спать, позабыл на место положить свои ножницы: тотчас же зажег свечку, встал и тогда только вернулся в свою постель, когда все уже на письменном столе его лежало как следует. Иначе он и писать не мог.
Петр Дмитриевич Боборыкин:
Не только женщинам, но и мужчинам он всегда, здоровый, на досуге, занятый или в постеле, отвечал на каждое письмо, по-европейски, иногда кратко, иногда обстоятельно, но всегда отвечал. Это в русском человеке дворянского происхождения великая редкость. Потому-то его корреспонденция и будет так огромна. В ней окажется много писем без особенного интереса для его личности; эти тысячи ответов покажут, как человечно и благовоспитанно относился он ко всем, кто обращался к нему…
Мария Гавриловна Савина (1854–1915), драматическая актриса:
Не могу не отметить одной характерной подробности. Во всех письмах Иван Сергеевич аккуратно обозначал время и всегда в заголовке ставил адрес. Его раздражала "русская манера" не писать адреса и тем лишать возможности тотчас ответить на письмо. Особенно он нападал на Григоровича, который всегда забывал это делать. Я запомнила этот урок на всю жизнь.
Павел Васильевич Анненков:
Вряд ли найдется в России человек, который более его заботился бы о всяком клочке бумаги, им полученном, даже с цифрами, уже уплаченными, о всякой квитанции портного и сапожника; который так приберегал бы всякое извещение о перемене адреса, уже не говоря о выражении мнений и суждений лиц, по-видимому мало ценивших предметы, о которых они теперь распространялись.
Яков Петрович Полонский:
Тургенев… был очень чистоплотен – ежедневно менял фуфайку, белье и весь вытирался губкой одеколоном с водой или туалетным уксусом… Тургенев не раз при мне совершал свой утренний туалет и при мне чесал свои волосы.
Раз он был очень доволен, что процедура эта повергает меня как бы в некоторое изумление.
– Видишь, – говорил он, весело поглядывая на меня своими вечно товарищескими, добрыми глазами, – я беру эту щетку… теперь я начинаю чесать ею вправо: раз, два, три… и так до пятидесяти раз; теперь начну чесать влево, и тоже до пятидесяти… Ну вот, теперь со щеткой кончено… Беру этот гребень – им я должен до ста раз пройтись по волосам… Чему ты удивляешься? Постой, это еще не все… Погоди, погоди!.. За этим гребнем есть еще другой – с частыми зубьями…
И уж не знаю, шутя или не шутя, Иван Сергеевич уверял меня, что он ежедневно проделывает точно такую же операцию.
И. Ф. Рында, сосед Тургенева по имению:
Возвратившись с прогулки и не желая тревожить человека, сам обчищал свои сапоги, и это делал он уже стариком, когда страдал недугами.
Константин Константинович Случевский (1837–1904), поэт, прозаик:
Иван Сергеевич принадлежал к числу людей необычайно мнительных. Стоило ему встретить по выходе из дома лошадь той или другой масти, которая могла предвещать нечто нежелательное, стоило ему услышать в разговоре какой-нибудь намек на значение числа 13, как Иван Сергеевич тотчас если не содрогался, то как бы суживался и уходил в себя.
Яков Петрович Полонский:
Раз на Ивана Сергеевича утром напала какая-то странная тоска.
– Вот такая же точно тоска, – сказал он, – напала на меня однажды в Париже – не знал я, что мне делать, куда мне деваться. Сижу я у себя дома да гляжу на сторы, а сторы были раскрашены, разные были на них фигуры, узорные, очень пестрые. Вдруг пришла мне в голову мысль. Снял я стору, оторвал раскрашенную материю и сделал себе из нее длинный – аршина в полтора – колпак. Горничные помогли мне, – подложили каркас, подкладку, и, когда колпак был готов, я надел его себе на голову, стал носом в угол и стою… Веришь ли, тоска стала проходить, мало-помалу водворился какой-то покой, наконец мне стало весело.
– А сколько тогда было лет тебе?
– Да этак около двадцати девяти. Но я это и теперь иногда делаю. Колпак этот я берегу – он у меня цел. Мне даже очень жаль, что я его сюда с собой не взял.
– А если бы кто-нибудь тебя увидел в этом дурацком положении?
– И видели; но я на это не обращал внимания, скажу даже – мне было это приятно.
Наталья Александровна Островская:
Тургенев часто объявлял, что он "очень болен", и всегда воображал в себе какие-то необыкновенные болезни: то у него внутри головы, в затылке что-то "сдирается", то точно "какие-то вилки выталкивают ему глаза"… Он в такую минуту хохлился, охал, а потом разговорится, развеселится и забудет о своих недугах. Мы в таких случаях втихомолку подсмеивались, что Иван Сергеевич у нас "закапризничал", как балованный ребенок. Но ребенок он был добрый: каприз у него скоро проходил. В данную минуту он чувствовал "бушеванье морских волн в голове".
Константин Платонович Ободовский:
Малейшее нездоровье, на которое другой не обратил бы никакого внимания, повергало его чуть ли не в отчаяние. Достаточно было проявиться у него какому-нибудь незначительному расстройству, чтобы он тотчас же усаживался дома и начинал лечиться.
Яков Петрович Полонский:
Оказалось, что слово "холера" на Тургенева производит нечто вроде паники, поглощает все его мысли, делает его почти помешанным. <…>
– Странный ты человек, Иван, – говорил я ему, – ведь холера, если она и есть, в трехстах верстах от нас.
– Это все равно… – отвечал он как бы расслабленным голосом, – хотя бы в Индии… Запала в меня эта мысль, попало это слово на язык, и – кончено! Первое, что я начинаю чувствовать, это судороги в икрах, точно там кто-нибудь на клавишах играет. Как я могу это остановить – не могу, а это разливает по всему телу тоску и томление невыразимое. Начинает сосать под ложечкой, я ночи не сплю, со мной делаются обмирания… и затем расстраивается желудок. Мысль, что меня вот-вот захватит холера, ни на минуту не перестает меня сверлить, и что бы я ни думал, о чем бы ни говорил, как бы ни казался спокоен, в мозгу постоянно вертится: холера, холера, холера… Я, как сумасшедший, даже олицетворяю ее; она мне представляется в виде какой-то гнилой, желто-зеленой, вонючей старухи. Когда в Париже была холера, я чувствовал ее запах: она пахнет какою-то сыростью, грибами и старым, давно покинутым дурным местом. И я боюсь, боюсь, боюсь… И не странное ли дело, я боюсь не смерти, а именно холеры… Я не боюсь никакой другой болезни, никакой другой эпидемии: ни оспы, ни тифа, ни даже чумы… Одолеть же этот холерный страх – вне моей воли. Тут я бессилен. Это так же странно, как странно то, что известный герой кавказский Слепцов боялся паука; если в комнате его появлялся паук, с ним делалось дурно. Другие боятся мышей, иные – лягушек. Белинский не мог видеть не только змеи, но ничего извивающегося.
– Да, – возразил я, – но как скоро у них не было на глазах ни паука, ни змеи, ни лягушки – они были спокойны.
– Это нельзя сравнить: против того, другого и третьего – в нашей власти взять предосторожности, можно сделать так, что паук в комнате будет невозможен. Против всего можно принять меры, а какие меры могу принять я против возможности заболеть холерой? – никаких. Ты говоришь, что это малодушие. Справедливо; но что же делать?
Елена Ивановна Апрелева:
Слабый вздох донесся до нас с противоположного конца отделения, куда на одной из промежуточных станций близ Москвы вошла дама под вуалью.
Услышав вздох, Тургенев оглянулся. Дама, сидя спиной к нам, смотрела в окно и время от времени прижимала руку к виску.
– Не больна ли? – наклонясь ко мне, шепнул Иван Сергеевич. – Может, холера?
Я рассмеялась. Добродушно смеясь, в свою очередь, он, однако, пошарил в ручном мешке, вытащил флакон одеколона, с которым никогда в пути не расставался, окропил меня, себя, наши диваны и украдкой брызнул несколько капель в сторону все в той же позе неподвижно сидевшей незнакомки и затем, убрав флакон, продолжал рассказ.
Яков Петрович Полонский:
Я уже собрался покинуть Спасское. Тургенев тоже был на отлете – надо было ехать во Францию.
– Осиротеет там мой бедный нос, осиротеет! – говорил Тургенев. – Там уж нельзя будет к нему подносить табакерку или табачком угощать его… конечно!
Зная, с каким удовольствием, а может быть, и не без пользы, нюхает Ив. Серг. табак и как трудно отвыкать от такой привычки, я спросил: почему же в Париже он должен будет перестать нюхать?
– Нельзя, – отвечает он. – Там дамы мои не разрешают мне…
– Ну, ты нюхай в их отсутствии.
– И этого нельзя – подойдут – услышат запах…
<…> Перед своим отъездом он даже стал нюхать табак как можно реже, чтоб постепенно от этого отучить себя, и наконец, тяжело вздохнув, отдал свою табакерку моей жене.
Павел Васильевич Анненков: