Короткая жизнь разрядки
В сфере внешней политики с конца шестидесятых и до середины семидесятых годов нам удалось добиться значительных успехов. А потом – с середины семидесятых и до начала перестройки – эти успехи растерять, потерпеть ряд жестоких неудач.
И то и другое имело свои причины не только в международных отношениях, но и во внутренних делах, в том числе в позициях и взглядах руководства. Вместе с тем как эти успехи, так и неудачи поучительны, уроки их не должны быть забыты. Потому я решил посвятить этим проблемам отдельную главу.
При этом хотелось бы уйти от истории самой нашей внешней политики этих лет, описания происходивших событий. Главным мне представляется другое – глубинные мотивы, внутренние пружины нашей политики, ее движущие силы и ее ограничители. В какой-то мере мне придется под этим углом зрения затронуть и политику США.
В принципе поворот во внешней политике осуществить, наверное, легче, чем в экономике и политике внутренней. Уже потому хотя бы, что в выработке и даже осуществлении внешней политики участвует меньше людей и руководителю страны легче "повернуть" их на другой курс. Но у нас внешняя политика с первых дней после Октябрьской революции оказалась столь тесно связанной со всем мировоззрением, идеологией, даже отношением к внутренним делам, что выработка внешнеполитического курса всегда оставалась важной составной частью формулирования общей политической платформы.
Так было в послереволюционный период, когда в руководстве страны, в партии боролись разные точки зрения на исходные посылки политики. Сторонники одной из них видели в российской революции первый акт мировой революции, считали правомерной революционную войну и готовность пожертвовать ради торжества социализма и коммунизма во всем мире даже собственными революционными завоеваниями. А сторонники другой ставили главной целью преобразования в собственной стране, предлагали капитализму мирное соревнование, видели преобладающую форму выполнения своего интернационального долга в силе примера социализма.
Это были два полюса политического мышления того времени. Но, наверное, не было советского деятеля, в сознании которого одна точка зрения не соседствовала бы каким-то образом с другой. И по мере накопления исторического опыта не отвергалась первая. Так шаг за шагом, трудным путем, спотыкаясь, делая ошибки, мы продвигались ко второй. Ибо в реальной жизни обе позиции росли из тех же корней, почти никогда не существовали в чистом виде, взаимно переплетались.
В силу сложного международного положения, в котором со дня своего рождения оказалась и почти все время пребывала советская власть, а также по соображениям политической тактики этот вопрос никогда не подвергался у нас достаточно откровенному и всестороннему рассмотрению. Сегодня, по-моему, для этого есть не только необходимость, но и возможность. Хотел бы высказать в связи с этим некоторые соображения, отнюдь не претендуя, что решу задачу во всей ее полноте.
Прежде всего не был таким прямым и простым, как часто изображалось в популярных изданиях и статьях, путь марксистской мысли от убежденности, что революция победит одновременно (или почти одновременно) во всех развитых капиталистических странах, к идее о возможности победы революции, а затем построения социализма в одной стране. Ленин первоначально (23 августа 1915 года в статье "О лозунге Соединенных Штатов Европы") высказал лишь предположение, что в условиях империализма становится возможной победа социалистической революции в одной стране.
В первые годы после Октября события как будто бы не подтверждали этого предположения: не говоря уж о революциях и установлении власти Советов в Финляндии и Прибалтике, ранее входивших в состав Российской империи. Советская власть была на какое-то время установлена в Венгрии, крупные революционные выступления произошли в Германии, подъем революционного движения охватил ряд других стран – как к западу, так и к востоку от наших границ. Ширилось движение солидарности с Советской республикой. Интернациональный характер – так тогда это выглядело – приняла не только революция, но и контрреволюция. Разве не доказывали этого интервенция Антанты против Советской России, подавление германскими войсками революций в Финляндии и ряде других стран, их участие, так же как участие Англии, Франции и Японии, в удушении советской власти на Украине, в Закавказье и на Дальнем Востоке, наконец, поддержка капиталистическим Западом белых войск, сил контрреволюции во время Гражданской войны? Все это, вполне возможно, поддерживало идущую от традиционного марксизма убежденность в том, что пролетарская революция будет мировой ("Пролетарии всех стран, соединяйтесь!") и революция в России – это ее органическая первая часть. Первая часть если и не мировой, то хотя бы общеевропейской революции.
В этом случае споры Ленина с "левыми" коммунистами, сторонниками Троцкого, даже просто коллегами по руководству сразу после революции, в период переговоров о Брестском мире, как и после них, споры, о которых у нас так много писалось и в исторической, и в художественной литературе, скорее касались оценки конкретных ситуаций. Здесь Ленин, в отличие от многих других тогдашних лидеров, проявил себя как реалист, всегда или почти всегда более точно оценивавший ситуацию и, в частности, не преувеличивавший приближения революции в других странах. Ему была чужда точка зрения тех, часто очень честных революционеров, которые в определенные моменты, охваченные пылким энтузиазмом, предпочитали переговорам и соглашению с классовым врагом героическую гибель революции, так как она, мол, зажжет революционный огонь в других странах.
Но в то, что началась если не мировая, то, во всяком случае, европейская революция, мне кажется, долгое время верил и сам Ленин. Может быть, с этим, так же как с доминировавшей над всеми другими интересами необходимостью победить в Гражданской войне, связан тот факт, что в первые годы после революции не очень много внимания уделялось путям построения социализма, задачам переходного периода, в частности экономическим. Кроме, разумеется, самых насущных, самых неотложных. Ленин не раз говорил, что нам легче было начать революцию, но другим странам будет легче ее продолжать. Возможно, он и имел в виду, что более развитым странам, странам более зрелого капитализма, когда там свершится революция, будет принадлежать роль первопроходцев, пионеров в выработке путей перехода от капитализма к социализму, предполагая, что революция в других странах, на худой конец, хотя бы в одной из них – в Германии, произойдет скоро и тогда удастся выработать обоснованные планы экономических, социальных, а также и политических преобразований. Судя по общему тону высказываний Ленина и ряда его соратников, такие надежды просуществовали довольно долго – вплоть до 1921–1922 годов.
Достаточно яркое тому свидетельство – настроения руководства партии, армии, революционных масс в период войны с Польшей, последнего большого сражения Гражданской войны. Когда страна была вдохновлена первыми победами, очень многие в партии, включая часть ее лидеров, видимо, действительно верили, что стоит нашим красноармейцам появиться в других странах, как их пролетариат и его союзники поднимутся и совершат победоносную социалистическую революцию. Получилось иначе. До Германии войска Тухачевского не дошли. А их появление в Польше сплотило поляков самой разной классовой принадлежности, и они нанесли Красной армии жестокое поражение. В результате граница прошла не по линии Керзона, а много восточнее. Нам пришлось отдать Польше часть украинских и белорусских земель. Наша же партия получила предметный урок и на ту тему, что социализм не приносят в другие страны на штыках, а также что национальное сплочение против внешней угрозы может оказаться сильнее классовой солидарности.
Так что иллюзии, что коммунизм можно ввести декретом и вооруженной силой, что на путях военного коммунизма можно достичь земли обетованной – нового общества всеобщего достатка, изобилия и всеобщей справедливости, рассеялись, были похоронены грозным ходом событий практически одновременно с иллюзией, что скоро, очень скоро в деле революции и построения коммунизма к нам примкнет все человечество, или Европа, или хотя бы Германия.
Вот тогда, после исчезновения таких иллюзий, вопрос о возможности построения социализма в одной, отдельно взятой стране встал со всей остротой уже в сугубо практической плоскости как во внутренних, так и в своих внешнеполитических измерениях. Ответ на указанный вопрос В.И. Ленин, его единомышленники дали новой экономической политикой и курсом на "мирное сожительство" и развитие торговли с капиталистическими странами. То и другое поначалу объяснялось и, наверное, понималось как временное отступление, как временная передышка.
Хотя, судя по самым последним работам Ленина, он уже начал понимать, что новое, названное "временным" состояние наступило всерьез и надолго и им надо соответственно – как очень долговременным – заниматься. К сожалению, Ленину самому судьба отмерила для этого крайне короткий срок.
А потом, когда наступил длительный период руководства Сталина, преследовавшего свои цели, имевшего свои представления о социализме и о международных отношениях, эти былые, как оказалось, отнюдь не до конца преодоленные ни руководством, ни массой коммунистов "революционаристские", "левые" убеждения и настроения постоянно давали о себе знать. И, как представляется, были умело использованы Сталиным, немало ему помогли – как в борьбе за власть, так и в утверждении его политики.
О чем идет речь?
Во-первых, о характерных для таких настроений ожиданиях, что вот-вот наконец "оно" свершится – революция вспыхнет в других странах, станет мировой. И тогда наступит счастливый миг полного избавления и благополучия. Такие ожидания, естественно, отвлекали от внутренних дел, повседневных, будничных, от неудач, непорядков и бед.
Во-вторых, о складывавшейся обстановке как бы "чрезвычайного положения"; что касается повседневных дел, из которых и состоит жизнь, было "не до этого", и прежде всего не до людей с их нескончаемыми заботами и проблемами, – ведь где-то там, в ожесточенной борьбе с врагами, решается несравненно более важная, поистине глобальная, вселенская проблема мирового коммунизма, осчастливливания всего людского рода. Синдром "чрезвычайного положения" утверждался тем легче, что врагов у молодой Советской республики действительно хватало. И легко было не заметить или не придать значения тому, что она неловкой политикой, залихватской пропагандой еще и сама помогала умножать число этих врагов и усиливать их непримиримость, изо дня в день напоминая о своей недавней одержимости идеей мировой революции, о том, что время, когда Красная армия шла на запад с лозунгами "Даешь Варшаву!", "Даешь Берлин!", может еще вернуться. Об этом же напоминал и непрерывно работавший в Москве Коминтерн, наводя на мысль, что если не войной, то своим содействием обострению внутренних конфликтов в других странах большевики все же хотят добиться власти во всем мире. Не говоря уж о том, что, оставаясь в плену надежд на скорую мировую революцию, мы утверждались в своем сектантстве, а сектантская политика нашей партии и Коминтерна углубляла раскол рабочего движения, объективно помогала победе правых сил, а со временем – и фашизма. Но для утверждения личной диктатуры, для расправы с политическими соперниками и вообще неугодными, для установления тоталитарного режима ничто не могло быть столь полезным, как политическая и психологическая обстановка "чрезвычайного положения". Тем более что в ней нормальные проблемы и задачи экономического строительства и социальных преобразований в собственной стране оттеснялись на второй план делами, так или иначе связанными с мировой революцией.
В-третьих, о том, что НЭП поначалу все-таки определялся как "временное отступление" (от чего отступление? и что в таком случае наступление – уже провалившийся военный коммунизм?), и это облегчало Сталину задачу быстро свернуть эту политику и начать создание административно-командной системы. Ее стали отождествлять (и до сих пор многие отождествляют) с самой сутью социализма, хотя она куда ближе к военно-феодальной и феодально-бюрократической системам хозяйствования. Да и сама утверждавшаяся в сталинские времена модель социализма оказалась моделью для "чрезвычайного положения", неплохо работавшей в условиях подготовки к войне, войны и послевоенного восстановления, но начинавшей безнадежно буксовать в сколь-нибудь нормальных условиях.
В-четвертых, о том, что настроения, о которых говорилось выше, предполагали черно-белое видение мира, его разделение на себя и своих, с одной стороны, и непримиримых врагов и их союзников – с другой. Такой взгляд на мир держался в сознании очень цепко. Уже после войны из него родилась концепция о расколе мира на две противоположные социально-экономические системы и непримиримой борьбе между ними как главной оси развития международной жизни. Этой концепции суждена была долгая жизнь – вплоть до начала восьмидесятых годов. Черно-белое видение мира, жизни тоже оказалось очень полезным стереотипом для установления и поддержания личной диктатуры, насаждения репрессивных порядков.
И в-пятых, о том, что рождаемый надеждами на скорую победу добра во всем мире, опиравшийся на революционно-мессианскую убежденность "левацко-утопический" тип мышления, притом предполагавший поклонение самым высоким, самым благородным и человечным идеалам (сравнимым разве что с идеалами Великой французской революции), обязательно гипертрофирует роль насилия, вооруженной силы как во внутренних, так и во внешних делах. Тем более в условиях, когда существовала убежденность в неизбежности войны. Опять же – большая польза для деспота, для диктатора.
Нельзя, конечно, не понимать, что все эти представления и мироощущения изначально помимо определенных теоретических положений, перешедших из прошлого, либо не оправдавшихся впоследствии оценок происходивших событий имели и другие корни – властные эмоциональные потребности людей, переживших невиданную ломку общественных устоев, связанные с ней лишения и жертвы; нельзя не видеть большой, выходящий за рамки их личных, а подчас и их национальных судеб смысл. Революции поэтому очень часто связаны с мессианством – так было не только с нашей, но и с Великой французской революцией, и даже с американской революцией, утвердившей у многих американцев представления о США как об обретенном царстве божьем, "сияющем граде на холме", а потом и теорию "явного предначертания", – все это в каком-то виде до сих пор живет в сознании многих американцев, а подчас и в политике США.
Но при этом мессианство, рожденное Октябрем, не было националистическим, поднимавшим одну нацию над другими. Нет, оно было сугубо интернационалистским, проникнутым готовностью отдать, принести в жертву все, чтобы только открыть путь к свободе и счастью изнемогающему под игом капитала человечеству.
Эти мессианские настроения, вера в высокий смысл происходящего, рождавшаяся отсюда готовность к самопожертвованию, несомненно, помогали выносить неимоверные лишения, пережить самые тяжкие испытания. Мало того, они способствовали завоеванию Советским Союзом высокого авторитета у левых сил, левой интеллигенции Запада, хотя, к сожалению, присущее нам тогда сектантство не позволило этому в должной мере реализоваться. И в то же время усиливало враждебность правящих кругов и недоверие обывателя западных стран. Здесь плюсы и минусы, так сказать, уравновешивались. Но был еще один большой, поистине роковой минус, который компенсировать нельзя было ничем; такие настроения облегчали Сталину манипуляцию советскими людьми, делали их беззащитной, легкой добычей коварного, безжалостного и своекорыстного лидера. Даже интернационализм, как оказалось, можно было поставить на службу национализму, великодержавным устремлениям. Очень наглядное проявление – ставшее привычным понятие "воины-интернационалисты" в применении к нашим солдатам и офицерам, честно, нередко доблестно служившим в Афганистане, но только в войне бессмысленной, заслужившей всеобщее осуждение и отнюдь не бывшей проявлением интернационализма.
Во внешней политике Сталина эта великодержавность получила достаточно яркое воплощение, начиная как минимум с протоколов к советско-германскому договору от 23 августа 1939 года. До каких глубин падения он при этом был готов дойти, свидетельствует дальнейшее развитие отношений Сталина с Гитлером. Во время визита Молотова в Германию Советскому Союзу предложили присоединиться к "антикоминтерновскому пакту", правда, спешно переименованному его участниками (Германия, Италия, Япония) в "пакт трех". И вскоре в Берлин было направлено согласие – при условии, что Гитлер не будет возражать против нашей экспансии на юг, к Черноморским проливам и к теплому Аравийскому морю и Персидскому заливу. Вот во что выродилось наивное, по своей природе бескорыстное мессианство, рожденное романтическим периодом революции.
Великодержавные настроения и амбиции пережили Сталина, я имею в виду прежде всего настроения, политическое мышление руководства. Но в какой-то мере они проникли сверху вниз, отравили сознание части общественности. На преемниках Сталина тяжелыми гирями висели эти пережитки прошлого в их собственном сознании и в мышлении части советских людей, мешая вырваться из конструкций сложившейся после войны (разумеется, не без нашего участия) системы международных отношений, не позволяя эффективно бороться с холодной войной, гонкой вооружений и политикой силовых конфронтаций, даже когда для этого начали возникать благоприятные условия.
Перестройку международных отношений надо было начинать с перестройки мышления, прежде всего своего собственного.
Н.С. Хрущев, скорее всего, так и не смог увидеть эту задачу во всей ее глубине и подлинных масштабах, но быстро понял, что надо отказаться хотя бы от нескольких догм, мешавших политике. Во-первых, от догмы о неизбежности войны. Во-вторых, от утверждения, что социалистическая революция обязательно должна быть насильственной. И, в-третьих, надо было еще и еще раз отмежеваться от теории "экспорта революции", от самой идеи "революционной войны" (я не упоминаю здесь догм, относившихся к внутренней политике).
Все это было сделано на XX съезде и после него, в том числе в ходе полемики с Мао Цзэдуном. Я в данном случае отвлекаюсь от "качества" проделанной работы – делали, как тогда умели. Но независимо от того, выстраивалось ли все в стройную, основанную на марксизме-ленинизме концепцию или нет, советские люди получали какой-то однозначный, более или менее внятный ответ на жгучие вопросы политики. А поскольку самым приоритетным устремлением народа, столь тяжко пострадавшего в прошлую войну, естественно, был мир, он склонен был воспринять этот ответ позитивно. Западу же дали ясно понять: новое руководство приняло и новую политическую платформу, воспользовавшись правом не брать на себя ответственность за взгляды своих предшественников.