Ради жизни на земле - Иван Драченко


Содержание:

  • Далекое - близкое 1

  • Жаркое лето 4

  • По кругам ада 8

  • Снова в строю 10

  • Под гвардейским знаменем 13

  • Последний рубеж войны 18

  • Примечания 20

Ради жизни на земле

Пройдут годы, столетия, но никогда не забудется героический подвиг советского народа в Великой Отечественной войне. Из уст в уста, из поколения в поколение будут, как легенды, передаваться сказания о тех, кто в смертельном поединке с фашизмом отстоял свободу и независимость нашей многонациональной Родины.

Люди из легенды… Один из них - Иван Григорьевич Драченко, единственный летчик в Вооруженных Силах Герой Советского Союза - полный кавалер ордена Славы. Я знал многих талантливых воздушных бойцов, но И. Г. Драченко отличался особой смелостью, дерзостью тактической грамотностью. Прославленный пилот-штурмовик сражался на Курской дуге, в Белгороде, участвовал в освобождении Украины, Молдавии, Польши, Чехословакии, закончил войну в поверженном Берлине. В одном из ожесточенных боев его в бессознательном состоянии схватили гитлеровцы и отправили в концлагерь. Враги, подвергал советского летчика пыткам, склоняли перейти на сторону власовского отребья. Убедившись в тщетности своих замыслов, они вырезали И. Г. Драченко глаз, чтобы он никогда больше не смог подняться в небо.

Но мужественный летчик все-таки сел за штурвал грозного ИЛ-2, чтобы отомстить фашистам. Сделав 178 боевых вылетов, И. Г. Драченко провел 24 воздушных боя, уничтожил 76 танков и бронетранспортеров, 37 артиллерийских орудий, 17 крупнокалиберных спаренных эрликонов, 654 автомашины, 122 повозки с грузом, 7 складов с боеприпасами в продовольствием, 6 железнодорожных эшелонов, 18 дотов, разбил 4 моста, сбил 5 и уничтожил 9 самолетов на вражеских аэродромах.

В своих воспоминаниях И. Г. Драченко рассказывает об участии сослуживцев-штурмовиков в борьбе с фашистскими захватчиками, о коммунистах и комсомольцах, проявивших исключительный патриотизм и мужество при защите Родины, показывает, как росли и крепли крылья молодых воздушных бойцов, о высокой гуманности советских воинов.

Книга Героя Советского Союза И. Г. Драченко вызовет несомненный интерес у тех, кто прошел горнило войны, и у нашей молодежи, уверенно несущей эстафету отцов и дедов.

Герой Советского Союза

маршал авиации

С. А. КРАСОВСКИЙ,

бывший командующий 2-й воздушной армией

Далекое - близкое

Мы поднимались по щербатым ступенькам лестниц рейхстага, между колонн, чем-то напоминавших хребты динозавров. На них - следы пуль в глубокие росчерки осколков. На зубах неприятно хрустела пыль от тяжелого каменного тумана, медленно оседавшего на хаотическое нагромождение развалин. Колонны в сплошной вязи надписей. Писали всем, что попадало под руки: чернилами, мелом, карандашами, углем, лезвиями ножей.

Невдалеке на обугленном обломке балки примостился старшина Золотарев Павел Иванович с тугими пшеничными усами, с самокруткой, прилепленной к нижней губе. Он поставил гофрированную коробку трофейного противогаза между колен и что-то в ней усердно помешивал.

Мы с Николаем Киртоком поинтересовались "кухней" старшины, которую он затеял под громадой колонн, бессмысленно уходящих в небо.

- Имею, товарищи летчики, превеликое желание оставить и свою память на склепе Гитлера. Я мазутом такое нашкрябаю фрицам - век будут помнить Павла с Полтавщнны.

Переглянувшись с Николаем, мы по примеру старшины тоже оставили свои подписи на светло-сером мраморе одной из колонн "третьей империи".

Идя дальше, мы оказались на площадке, на которую когда-то выходили довольно массивные двери, теперь сорванные с петель. Внутри помещений все было исковеркано, исполосовано, разрушено - потолки, пол, лестничные марши. Сквозь разрушенные перекрытия, бетонные пролеты лестниц виднелось тело огромного сферического купола. Всюду стоял тяжелый спрессованный запах гари.

Наконец мы увидели имперскую канцелярию. Главный подъезд снесла наша артиллерия. Почерневшего от копоти бронзового орла буквально исклевали пули. Окна - словно провалы мертвых глазниц. Ничего не осталось от гитлеровской канцелярии и ее фанатического хозяина, метившего в повелители мира!

Под ногами шуршал бумажный мусор: разноцветные папки со срочными приказами, так и не дошедшими до исполнителей, никому теперь не нужные воззвания Гитлера к населению стоять насмерть, членские билеты нацистов, фотографии, увесистые книги, напоминавшие могильные плиты. Пол завален огромным количеством крестов. Казалось, здесь денно и нощно работал целый завод, производя эту металлическую дребедень, которой хватило бы на десять лет войны.

Мы подошли к чудовищно безвкусному памятнику Вильгельму. Возле него - повальное фотографирование: солдаты и офицеры, молодые и пожилые, веселые и усталые, улыбающиеся и мрачные, с орденами и медалями, до ослепительности начищенными трофейным зубным порошком, желали оставить себе память о последней точке, поставленной гитлеровскому фашизму.

Я присел на лафет раздавленной пушки и вдруг явственно почувствовал страшную усталость - всю сразу, накопившуюся с первого до последнего дня войны. И было как-то странно ощущать, что нахожусь вот здесь, на чужой земле, которую знал лишь по школьным географическим картам, что за спиной оборвалась долгая фронтовая борозда, пропахавшая жизненное поле, и почти не верилось, что завтра будут спокойно стоять зачехленные самолеты и не придется подниматься в небо, наполненное грозами.

Близлежащие постройки тонули в пыли - едкой, ржавой, перемешанной с жирными витками дыма. Рядом медленно змеился поток пленных и исчезал в этом сером тумане. Так уходят в небытие!..

В десяти шагах в "плен" попала наша полевая кухня. Ее тесным кольцом окружила детвора. Смуглолицый кавказец, лихо заломив пилотку, бросал осмелевшим немецким детишкам в синие эмалированные ведерца, кружки, консервные банки жирные комья гречневой каши, заправленной тушенкой.

Мысли мои полетели далеко-далеко, в мою Севастьяновку на Уманщине. Я будто бы увидел опрокинутое над головой весеннее небо нежно-василькового цвета, белые, словно кружевом вытканные черешни, малиновые гребешки рощиц, подрумяненные зорькой, малахит камышовых клиньев, бегущих в прохладную озерную гладь…

В памяти из глубины прожитого всплывало все далекое и близкое, услышанное и увиденное, словно какая-то невидимая кисть рисовала полотна разных оттенков: и светлые, и грустные, и даже смешные.

Наша хата, спрятанная под истлевшую солому, стояла на самом косогоре возле кладбища, замыкая улицу, прозванную Каратаевкой. В ней прожили свой век и деды, и прадеды. Говорят, последние, исполняя барскую прихоть своевластного и жестокого графа Станислава Потоцкого, на своих горбах вместе с крепостной чернью тащили гранитные глыбы, создавая каменную сказку - парк Софиевку. Стоит он и поныне, сохранив свое имя, названный так в честь красавицы жены графа. Но никто не узнает имен тех, чьи кости стали фундаментом уманского чуда.

Как жили? Что видели крестьяне? Измученность малоземельем. Недороды. Вечную голодуху. Хлеба хватало только на полгода. А потом? Потом многие, перекинув через плечо тощие торбы, окинув взглядом гнилье соломенных крыш, заколачивали подслеповатые окна и с болью и отчаянием (придется ли еще свидеться?) уходили запутанной паутиной троп куда глаза глядят.

Отца, Григория Антоновича, "спасла" первая империалистическая. Сбежал он на фронт добровольцем. На галицийских полях изрядно отведал австрийской шрапнелевой каши. В полевом госпитале чуть ногу не отняли - не дал! Без ноги крестьянину - хоть в гроб живьем. Рана затянулась, а хромота так и осталась - довеском к трем Георгиевским крестам.

Там, в госпитале, встретился с одним мужичком: сам хилый, а глаза черные, посмотрит - словно выстрелит. Сначала на всех косился подозрительно. Освоившись, как-то невзначай завел разговор:

- Земли-то много у вас, крестоносцы?

- А ты что, дашь? - зашевелились черные одеяла.

- Дам. Только для этого надо штыки повернуть не в ту сторону. Мы вот австрияков колем, а надо-то не их, у которых тоже земли кот наплакал. А кого - знаете. Впрочем, спросите у нашего священника, как дальше будете жить. Вот он идет.

Все моментально притихли. В палату вкатился румянощекий, рыхлый попик в шуршащей шелковой рясе. С ним вошла сестра милосердия. Потирая пухлые руки, он медленно шел между тесными рядами коек.

- Молитесь всевышнему о здравии своем, - рокотал поповский басок, - и вы еще послужите престолу и отечеству на поле брани с коварным супостатом.

- Мы здесь, батюшка, толковали о своем житье-бытье, - послышалось из дальнего угла. - Вот закончится война, придем домой, Все останется по-старому?

- В писании сказано, чада мои: "Мы пришли в сей мир по воле господа, дабы со смирением и верой нести крест свой, искупая первородный грех людского рода. Богу - богово, кесарю - кесарево, малым сим - малое…"

Когда поп, пряно начиненный запахом ладана, удалился из палаты, разговор продолжился. Первым приподнялся на острых локтях черноглазый.

- В переводе на наш мужицкий язык "малым сим - малое" понимать следует так: тяни лямку, как вьючное животное, хлеб добывай насущный в поте лица для богачей, а сам получай шиш…

О многом тогда передумал отец. Почему вокруг много голодных и мало сытых, почему у господ все в избытке, а у народа в хатах - хоть шаром покати. Плюнул он на "веру, царя и отечество", шинелишку и костыль - в руки, кресты - в платок и домой.

А там по-прежнему слепая, жестокая сила гнула людей, но уже явственно чувствовалось - что-то будет. Терпению придет конец.

Октябрьская гроза, разорвав темные тучи, звучным эхом прокатилась и над Уманщиной. Новое, лучшее пробивало себе дорогу сквозь свинцовые ливни, сабельные всплески, разгул кулацких обрезов.

И вот наступил долгожданный час - отложена в сторону винтовка, крепкие руки, пропахшие порохом, потянулись приласкать свою землю-кормилицу.

Возвратился с гражданской войны и дядько Михайло, кавалерист, буденновец. Все пули обходили его стороной, а вот здесь, дома, он не смог обойти косу костлявой. Выкуривая из одной хаты кулака, предложил ему подобру-поздорову бросить оружие. Тот согласился и затих. Когда дядько подошел поближе к плетню, из окошка хлестанул выстрел. Разрывная пуля свалила его на землю.

В народе говорят: пришла беда - отворяй ворота. Не затравянилась еще могила дядьки Михаила, а тиф скосил старшую сестру Ганнусю.

Родился я, как говорили, неудачным. Меченым. На левой щеке кровянилось родимое пятно. Отец не обращал внимания, а вот мать… Старухи, увидев ее, мелко крестились и обходили десятой дорогой. А если сталкивались лоб в лоб, шипели:

- Бога забыла, Параска, отсюда и такое наказание - печать на сыне каинская. А еще твой Гришка о какой-то коммуне балакает, баламутит бесштанное мужичье, чтоб ему язык и руки отсохли.

Руки у отца назло старушенциям не отсыхали: работа в них горела, да так, что стружки от рубанка кудрявились с шипением. И сапожничал он тоже классно.

Мать, наслушавшись всяких небылиц о способах моего исцеления, вынесла меня однажды на зорьке в огород, повернула лицом к молодому месяцу, брызнула "заговоренной" водой. Через некоторое время пятно действительно стало бледнеть, а потом и совсем исчезло. Вся Каратаевка смотрела на меня, как на дитя чуда, и в каждой хате я чувствовал себя желанным гостем. А отец только посмеивался: живая икона в доме…

Как и все крестьянские дети, я отчаянно любил лошадей, любил ходить с ними в ночное. Распустив их по оврагам, мы табунились около рыжеватых костров, пекли картошку, обжигаясь, катали ее между ладонями. Это была поистине пища богов!

Но к лошадям колхозным я получил доступ чуть позже. Экзаменовали меня… на свиньях. Стадо поручили небольшое, но удивительно неорганизованное. Потолкавшись на одном месте, хрюшки сразу разбредались кто куда. Хоть сядь и плачь! И я действительно как-то сел и разревелся в три ручья. Проходивший дед Березюк, увидев, в какую ситуацию я попал, хитровато прищурился и посоветовал поймать поросенка, крутнуть ему хвост. Завизжит малец, свиньи сразу сбегутся. Так я и сделал. Эффект получился прямо-таки поразительный - через минуту я стоял в плотном визжащем кольце, и стадо шло за мной в любом направлении. С тех пор я так и не разлучался со своей палочкой-выручалочкой.

Но однажды увиденное отодвинуло на задний план всю сельскую фауну - это был трактор "фордзон". Вынырнув из солнечного половодья на бугор, он протарахтел по сонной пыльной дороге, лоснящийся, в масляном поту. У людей стали квадратными глаза. Мы, мальчишки, резво бежали за ребристыми барабанами колес и что-то радостно выкрикивали.

Надо сказать, что появление у нас трактора вызвало новую волну в решительной борьбе за переустройство деревни. Зашевелилось кулачество, зашипели церковники, проклиная "нечестивую" машину. В ночной темноте загремели выстрелы из обрезов. Погиб тогда и наш родственник - комбедовец Юхим Лебедь. "Красный петух" загулял по домам активистов, подброшенные "святые" письма угрожали карой земной и небесной за вступление в кооператив.

Одним из первых записался в него отец.

В тридцатом году меня отвели в школу. Помешалась она в маленьком, осевшем по самые окна домике. Сидели на длинных, свежеструганных скамейках, тесно прижавшись друг к другу. Так как букварь был только у учительницы, азбуку повторяли за ней нараспев, стараясь перекричать соседа. Я очень любил рассказы Любови Ивановны о путешествиях и приключениях. Казалось, раздвигались стены нашего неуютного класса, к нам врывались ветры далеких южных и северных морей и уносили нас на крыльях в незнакомые края, где живут смелые, честные, мужественные люди, совершающие подвиги. У меня тогда появилось желание и самому совершать подвиги, побеждать злых и подлых врагов. После уроков убегал с друзьями в лес, где соревновались в беге и борьбе, секли самодельными саблями крапиву, осот.

Немало бед принес нам тридцать третий год: выдался он на редкость неурожайным. Наш колхоз имени Буденного тогда еще не крепко стоял на ногах, неразберихи хватало по горло. Отец от зари до зари пропадал в поле. Ругался с зажиточными мужиками, спорил с теми, кто оставался в плену "головокружения от успехов". У людей не хватало одежонки, обуви. Ели лебеду, варили крапиву, в огородах собирали гнилую картошку, травились зимовалым зерном.

Кулацкие сынки, науськиваемые своими родителями, сопровождали нас домой из школы свистом, улюлюканьем.

Вот тогда и начинались свалки: бились зло, до крови, с остервенением.

Вскоре мы всей семьей переехали в Ленинградскую область, где обосновались жить под городом Лугой. В то время там размещались военные лагеря. В одном из них и начал работать сторожем отец. Новая обстановка мне пришлась по душе: вокруг стояли дремучие леса с тьмой-тьмущей грибов, багряной брусникой, сладковато-горькой рябиной, пьяной ягодой гоноболи. В школу бегал в Лугу - пять километров туда и назад. Этот чистенький городок буквально тонул в буйной зелени. За рекой, на песчаных холмах, глуховато шумел сосновый бор. В Заречье, в чернеющей зелени мачтовых сосен, прятались нарядные дачи, ходила старая "кукушка".

А дружил я с ребятами из соседней деревни Николаевки. Уже после войны решил посмотреть места, где жили мои школьные товарищи Ваня Брюханский, Ваня Креузов, Аня Новикова, Валя Бух. Но никого тогда там не встретил: из бурьяна, как памятники на погостах, поднимались черные трубы сожженных изб, у развалин сиротливо клонились опаленные пожаром березки.

В северном лагере я знал все ходы и выходы. Помогал танкистам приводить в порядок боевые машины после учений, дотошно расспрашивал о назначении различных узлов и агрегатов, со временем научился водить БТ-5, грузовые и легковые автомобили, вместе с красноармейцами бегал, плавал, учился стрелять. Все это здорово пригодилось в будущем.

Особенно привязался я к коменданту лагеря. Куда он меня только не возил!

- Ванюша, ты был когда-нибудь в Ленинграде? - спросил меня как-то старший лейтенант Свиридов. Я отрицательно мотнул головой, продолжая протирать стекла его эмки.

- А хочешь, поедем? Собирайся. На рассвете - в путь.

Вечером я сказал родителям о разговоре с комендантом, тайком взял новые хромовые отцовские сапоги, за которые он в Торгсине отдал Георгиевские кресты, а утром мы катили в Ленинград.

В городе ожидал увидеть нечто чудесное. Но первые впечатления оказались куда богаче ожидаемых. Изящные площади с ровно подстриженными деревьями, мосты, сияющие стекла витрин - в каждую свободно мог въехать грузовик, море людей, поток машин, золоченый купол Исаакиевского собора, похожий на шлем сказочного богатыря, копьем вознесенная в небо Адмиралтейская игла, музеи.

Дома я с таким одухотворением рассказывал о поездке, что отец даже забыл наказать меня за увезенные без спросу сапоги, изрядно разбитые за время недельного вояжа.

Вскоре мы переехали со всем войсковым хозяйством в Красное Село. Последний год школы и параллельные занятия в 1-м Ленинградском аэроклубе на Моховой.

В то время рекордные полеты Чкалова, Байдукова, Белякова, Громова, Коккинаки, романтичные подвиги советских летчиков в небе Испании, на Халхин-Голе, кинофильмы, в частности "Истребители", будоражили немало молодых голов, тысячи юношей осаждали осоавиахимовские пороги. Необузданная страсть вела их ввысь. В полосу такой "эпидемии" попал и я. Но мной владело желание не просто научиться летать. Я был среди военных и поэтому отчетливо представлял звериное лицо фашизма со всей его преступной идеологией. А все события, происходящие в западном мире, говорили: рано или поздно незваные гости сунутся в наш огород. Все отчетливее на нацистских радиостанциях гремела медь грубых солдатских маршей, кованый сапог поднимал пыль на полях Европы. Обстановка требовала настоятельной военной подготовки.

Помню, как сейчас, прозрачное ноябрьское утро 1940 года. Наверное, с него и начался мой разбег в небо, поставивший раз и навсегда точку над вопросом - кем быть?

Самый первый полет! О нем словами так просто не расскажешь, его надо прочувствовать самому, пережить волнующие минуты неповторимости.

Погода стояла как по заказу - "миллион высоты". Невозмутимо чистое небо, подсиненное ультрамарином, выглядело с земли огромным выпуклым экраном. И лишь одно-единственное облачко висело над частоколом елей, словно его накололи на их твердые зубцы.

На порыжевшем ковре аэродромного поля выстроились У-2 - легкие деревянно-полотняные машины с невысокими козырьками открытых кабин. На нескольких самолетах работали движки, свистели прозрачные круги пропеллеров. Сладковато щекотал ноздри запах бензина.

Дальше