Зарождение добровольческой армии - Волков Сергей Юрьевич 39 стр.


Как‑то раз я вышел из своей гостиницы. В гору поднималась кучка кадет. Старшему было не больше 17 лет, другим лет 14-15. Они нерешительно подошли к гостинице и, не доверяя "штатскому" ("воль–ному", как говорили солдаты), стали рассматривать список живущих в гостинице. Я вернулся и спросил их, что им нужно. Мы ищем господина X.", - и они назвали первое попавшееся имя, которого, конечно, не было в списке. "А вы разве не ищете армию генерала Алексеева?" - спросил я. Глаза их загорелись прекрасным молодым блеском. Впереди стоял мальчик в знакомом мне мундире. "Вы кадет Михайловского Воронежского корпуса? Мой отец был кадетом первого выпуска вашего корпуса". Аед растаял. "Так точно!" "А я Орловского корпуса, я Московского" - и они весело сознались, что именно приехали из разных мест России, чтобы поступить в армию генерала Алексеева и Корнилова.

Как пробирались эти милые дети, как бросили они свои семьи, как нашли они после многих трудов эту обетованную армию!

Я дал им адрес штаба, но раньше посоветовал им пойти на гауптвахту, которую охраняли тоже кадеты (!) Новочеркасского корпуса, чтобы там их казачьи товарищи накормили их.

Так же слеталась сюда другая молодежь. Офицеры армии занимали места в строю рядовыми рядом с маленькими кадетами и великовозрастными семинаристами. У всей этой молодежи был один порыв, одна мечта - жертвовать собой для Родины. Этот дух и вел к победе, и этим только и объяснялись успехи этой кучки людей в борьбе с врагом в десятки раз сильнейшим. Святая любовь и вера в своих вождей вела их от одного подвига к другому. И этим, повторяю, мы обязаны были именно их благородной и чистой молодости.

Старшее поколение думало не так. Я не говорю о военных, я говорю о тех, кто равнодушно смотрел на гибель и жертву этих лучших отпрысков русской молодежи.

Трагедия отцов и детей встала с необычайной яркостью перед нашими глазами.

Как‑то раз генерал Алексеев присутствовал при похоронах нескольких убитых мальчиков. На их могиле он сказал: "Я вижу памятник, который Россия поставит этим детям. На голой скале разоренное орлиное гнездо и убитые орлята. А где же были орлы?" Это трагическое восклицание останется навсегда памятником подвигу молодости и равнодушию старшего поколения.

Когда после взятия Ростова армии понадобились деньги, то богатейший многомиллионный Ростов собрал что‑то около тысячи рублей, а когда в Ростов вошли большевики, ростовцы на блюде поднесли им 2 миллиона.

Как‑то много позднее, когда летом 1918 года мы вернулись в Ростов, я отправил своего сотрудника к одному крупному общественному и финансовому деятелю переговорить с ним об оказании помощи армии.

Он был очень предупредителен и дал целый ряд указаний.

"Мой сын гимназист (или студент) сам в Добровольческой армии, был два раза ранен, но опять возвращается в строй", - сказал он, а потом стал умолять не называть его имени в газете, так как к нему могут плохо отнестись, "если что случится".

Вот вам образчики нашего молодого фронта и нашего старого тыла.

Армия, которая ушла с Алексеевым и Корниловым в первый незабываемый Кубанский поход, насчитывала не более 3 тысяч человек, а когда в Ростов пришли немцы и приказали всем офицерам явиться для регистрации, их набралось едва ли не вдвое больше.

Я не хочу никого осуждать. Я только хочу подчеркнуть то холодное отношение, которое встретила наша маленькая армия, что, однако, не могло сломить ее духа и ее веры в Родину.

У такого предприятия не могло не быть и обратной стороны медали, и она заключалась в том, что вокруг этого святого дела стали слетаться люди, жаждущие авантюры. Еще до приезда генерала Корнилова в нашей гостинице я заметил людей, которые довольно явно старались пробиться к власти, пользуясь именем генерала Корнилова. Во главе их был Завойко, бывший ординарцем у генерала Корнилова, игравший при нем во время керенщины крупную и не очень выигрышную роль.

Появился Добрынский, таинственный господин с таинственной репутацией, впоследствии бывший на побегушках у немцев, и даже некий господин М., говоривший о своих миллионах в Париже, мечтавший организовать политическую комбинацию под названием "Рак".

Слагалась она из первых букв имен председателя Думы Родзянко, генерала Алексеева и атамана генерала Каледина. Я предложил ему хотя бы изменить эту неблагозвучную комбинацию на "АКР" или "Кар", но он стоял на своем и вскоре, обиженный общим недоверием, уехал к своим миллионам со своим "Раком".

Съехались и некоторые политические деятели. Приезжал Милюков, тогда еще не уверовавший в необходимость дружбы с немцами, о чем он писал генералу Алексееву летом 1918 года. Приезжал Струве и вечный неудачник, до старости оставшийся политическим вундеркиндом, М.М. Федоров. У всех этих деятелей, кроме профессорского таланта Милюкова, ничего не было, и их работа в армии осталась незаметной. Для меня она оказалась крайне неприятной, так как кадеты, подкрепленные своим лидером, не дали мне возможности открыть газету в Ростове, так как они никак не могли допустить мысли, чтобы печать не была бы в их руках. А ведь от них что‑то ждали, как и теперь от них кое‑что ждут, как от тех молодых людей, которые вечно подают надежды и ничего больше.

Нынешний друг Милюкова, Керенский, тоже как‑то прискакал в Новочеркасск, после своего бегства от большевиков, но его никто не принял, и он немедленно скрылся с той поспешностью ловкого трансформатора, которая позволяет ему так же неожиданно и выскакивать из русской политической коробки с сюрпризами.

Из других политических деятелей здесь были М. В. Родзянко, М.Н. Львов и приезжал Савинков. Родзянко был в личной обиде на генерала Алексеева за то, что тот не призывал его к активной деятельности. Н.Н. Львов, этот прекрасный образец честнейшего политического деятеля, самоотверженного и глубокого патриота, не ищущего ничего для себя, до самого последнего часа и доныне, когда я пишу эти строки, оставшийся с армией, как верный ее друг, всегда пользовался общими симпатиями, и только следует сожалеть, что его скромность не позволяет ему сыграть более крупной роли.

Самую интересную роль ждали от Савинкова. Он приехал в январе. У Савинкова быть ореол революционного деятеля, за которым могли бы пойти революционные войска. Он не пользовался симпатиями генерала Алексеева, а генерал Корнилов после своего августовского выступления, когда Савинков, во всем поддерживавший Корнилова, остался в стане Керенского и изменил Корнилову, не мог относиться к нему с прежним доверием.

Корнилов пробрался на Дон в середине или в первой половине декабря. Его ждали в армии, но все‑таки его приезд был довольно неожиданным. Этот человек железной воли вышел из Быхова с кучкой своих верных текинцев. Но, попав в окружение, не рассчитывая пробиться, не желая рисковать своими людьми, он распустил их и сам, переодевшись крестьянином, где пешком, где на подводе, где на поезде среди солдат, возвращавшихся с фронта, проклинавших Корнилова за поддержание дисциплины, проехал на Дон.

Он сам рассказывал, как в вагоне его ругали солдаты, не подозревавшие того, что этот маленький мужичонка и есть их бывший Верховный Главнокомандующий.

Несмотря на чувство антипатии, Савинкова все‑таки приняли и с ним совещались, но ничего из этого не вышло. Очень скверное на всех впечатление произвел его помощник или адъютант Вендзягольский - тип необычайно самонадеянного и самоуверенного поляка, хваставшийся тем, что за ним пойдут "корпуса". Эти корпуса так и остались в мечтательном распоряжении этого господина, сохранившего от всех тайну своего военного обаяния.

С Савинковым на Дону я встретился два раза. В первый раз это было в маленьком кавказском погребке "Арарат" в Новочеркасске. Познакомил меня с ним мой сотрудник К.

Мы поужинали и говорили о многом. Савинков указывал на недостаточное доверие к нему, незаслуженное по его словам, со стороны генералов и как будто бы верил в свое влияние и силу. Вендзягольский просто хвастался.

В конце беседы я обратился к Савинкову с вопросом, который крайне меня интересовал и до сих пор интересует.

- Скажите, Борис Викторович, - спросил я, - почему вы, такой специалист этого дела, не организовали убийства Ленина и Троцкого?

- Почему вы думаете, что я такой специалист? - ответил он.

- Я читал "Ропшина", "Коня Бледнаго" и "То, чего не было". Савинков не сразу ответил.

- Тут были другие, - сказал он.

- Но неужели же мог иметь такое влияние Азеф?

- Нет, не только Азеф.

- Так неужто же эта бездарность Чернов?

На это ответа не было, и он переменил разговор, и я так и до сих пор не знаю, почему для наших воинствующих эсеров какой‑нибудь царский министр казался такой интересной жертвой и почему большевистские владыки не казались достойными революционной бомбы.

Во второй раз я встретился с Савинковым в гостинице "Нью–Йорк", почему‑то в номере Добрынского (или, как он себя называл, хана Татарского). Там был писатель, автор прекрасного романа "Наше преступление" Родионов и мой сотрудник Е. П. Семенов. Из их разговора я понял, что ничего у Савинкова с генералами не выйдет, да и нет у него ничего серьезного.

Кто меня поразил, так это Родионов, с пеной у рта говоривший об армии и требовавший, чтобы их, казаков, она оставила бы в покое, так как они, казаки, сами справятся с большевизмом. Через месяц он ушел с нашей армией, не доверившись казакам, хотя, вернувшись с нами на Дон, вновь заболел неукротимой и озлобленной казакоманией.

Мой друг Семенов оставался тем же неисправимым идеалистом, мечтавшим о всеобщем объединении. Добрынский из кожи лез, чтобы играть роль, Вендзягольский позировал и жонглировал своими корпусами.

Савинков был очень сдержан. Впечатление он произвел на меня довольно сильное. В нем чувствовалось много воли, но в то же время и

неукротимого честолюбия, незнакомого с уступчивостью. Слишком большая пропасть, углубленная Корниловским выступлением, разделяла его от наших вождей. Через несколько дней я ехал в Ростов. На вокзале я встретил Савинкова, которого провожал С. С. Щетинин, близко стоявший к генералу Алексееву. Они холодно простились. Я видел, что Савинков уезжает из армии и больше не вернется. С тех пор мы уже не встречались.

* * *

Генерал Каледин был прирожденный военный и настоящий вождь. Коренной казак, скромный офицер, но бывший в гвардии, он одно время занимал довольно незаметное место начальника Донского юнкерского училища. На войне он заставил говорить о себе как о начальнике 12–й кавалерийской дивизии, едва ли не лучшей в русской армии, которая всегда справедливо гордилась своей блестящей кавалерией. В нее входили полки: Ахтырский гусарский, Стародубовский драгунский и Белгородский уланский. Как это полагалось, каждой дивизии был придан один казачий полк - Оренбургский. Одно название этих полков для каждого военного русского человека покажет, чего мог достигнуть талантливый начальник с такой частью.

Дивизию эту вскоре уже перестали называть 12–й, а называли просто Калединской. Знаменитое Галицийское (так называемое Брусиловское) наступление застает его уже командующим 8–й армией. Он берет Ауцк, и ему обязаны мы первыми успехами этого блестящего наступления. Во время революции он был после ранения на Дону и громадным большинством избран в атаманы войсковым Кругом.

Когда заколебался весь наш фронт и вся армия подверглась разврату керенской и большевистской демагогии, начало которой положило неудачное, слабое министерство Гучкова, казачество все еще крепко держалось старых заветов и традиций.

Этот народ–воин, живший по своему особенному укладу, по своим вольным законам, которые близорукое русское правительство любило ограничивать, не мог поддаться так легко большевистской и большевизирующей демагогии. У казаков была своя психология - казачья. Казак был всегда казаком, а не солдатом. Не редко было услышать от казака об офицере регулярной армии как о "солдатском офицере". Кроме того, казаки были богаче других землевладельцев России. Связь их дворянства с простым казачеством была гораздо сильнее, чем в остальной России. Несмотря на то что военные обязанности лежали тяжелым гнетом на казачестве: "казак должен был являться одетым и с конем", целый ряд привилегий охранял его права.

Революция закрепила эти права и сократила обязанности, и казачеству ничего привлекательного не могла обещать голодная демагогия большевизма. Во главе этого народа и стоял генерал Каледин.

Я помню его на Июльском собрании в Москве, собранном Керенским для объединения в Большом театре. Он категорически поддержал требование сохранения старой дисциплины, то есть того, на чем горячо настаивали Алексеев и Корнилов.

Сам по себе это был человек не словоохотливый и довольно сумрачный. Про него говорили, что редко кто видел его улыбающимся, а не только смеющимся. Почему‑то этот казак был женат на француженке, но и жена не могла заставить нарушить его замкнутый образ жизни.

Пока цело было казачество, оно всецело ему доверяло. Посланец Керенского - Скобелев, богатый социалист из купцов, торговавших с Персией, которым молва приписывала спекуляцию на персидские туманы, попробовал подорвать доверие к Каледину среди членов демократического Донского Круга, но плачевно провалился, и тот же Керенский, который продавал казачество, искал защиты у донских казаков генерала Краснова, когда рухнул карточный домик нашей "великой" революции.

С успехами большевизма положение атамана стало особенно тяжелым. Разврат коснулся и казачества. Инстинктивно боясь его, большевики не смели сразу объявить ему войну, но искали всяких поводов, чтобы проникнуть на Дон, пользуясь сравнительно бесправным положением неказачьего земледельческого населения, так называемых "иногородних". С ноября они уже повели довольно интенсивную борьбу.

Молодые казаки, пробывшие уже три года на войне, были рады отдохнуть и приняли революцию, как освобождение от некоторых своих обязанностей. С другой стороны, казачество, всегда гордое и самостоятельное, не мирилось с мыслью, что они должны защищать Россию, когда русские солдаты бегут с фронта. Эта молодежь сыграла тяжелую роль в истории казачества. Старое, не военнопризванное поколение, так называемые "старики" ("старик" в казачестве слово очень почетное. Но казаки могут его получить только за большие заслуги. Так, Верховный Главнокомандующий Великий Князь Николай Николаевич был избран многими станицами "почетным стариком". - Б.С.), не могли примириться с этой психологией и началась трагедия казачества. Вооруженное здоровое казачество не хотело воевать с большевизмом, устав от борьбы. Старики же стояли на стороне порядка и борьбы с большевизмом. Между тем между атаманом и казачеством стоял Донской войсковой Круг.

Этот парламент, зараженный демагогией, стал искать какого‑то сближения с большевизмом, если не в России, то на Дону.

Каледину стоило громадных усилий сохранить организацию генерала Алексеева, которую готовы были предать левые элементы Круга, и даже приезд генерала Корнилова держался одно время в строгом секрете.

Верная крепкая душа этого казака–рыцаря долго боролась с этим положением. С одной стороны, демагогия и ненавистническое отношение к нашей армии, с другой - его долг и вера в святость целей генералов Алексеева и Корнилова. Каледин, делая все, что от него зависало, чтобы поддержать нашу армию, не мог не делать уступок так называемой демократии, делавшей все, чтобы уничтожить плоды его трудов.

До самой своей смерти он хотел верить в свое родное казачество и в его силу, но разочарование было так сильно, что он не выдержал борьбы с ним.

В декабре 1917 года казачий большевизм уже разросся и одним из лидеров его явился никому не известный казак Подтелков. Он был фейерверкером гвардейской казачьей батареи, стоявшей в Павловске под Петроградом. В чем заключался секрет его обаяния, осталось неизвестным. Он не был оратором, в его внешности не было ничего привлекательного. Это был тяжелый, наглый, неумный казак, которого каким‑то образом вынесла волна революции.

В казачестве такие фигуры были не редки. Таким был его прообраз Пугачев, один из первых большевиков в России. Я Подтелкова никогда не видел, но люди, видевшие его, находили у него сходство с Пугачевым. Казачество было всегда свободолюбиво, но старшее поколение оставалось в то же время консервативным, младшее же было пассивным или в разбойничьей психологии большевизма искало чего‑то, какой‑то новой свободы, грабежа и насилия.

И вот с этим‑то грубейшим хамом радикальные донцы заставили свое правительство войти в переговоры. Подтелков приехал в Новочеркасск и чуть ли не кричал на Донское перепуганное правительство. Столковаться с ним ни о чем нельзя было, и это путешествие было излишним путешествием в Каноссу Донского правительства. Подтелков вернулся на свой большевистский фронт с ореолом. Казачеству и нашей армии был нанесен тяжкий удар.

Мне трудно объяснить ту психологию, которая царила тогда на Дону. Как можно было воевать с большевиками, организовать борьбу с ними и в то же время мирно разговаривать с их представителями? Только историк, который будет иметь пред собой перспективу многих событий, поймет этот феномен. Мое дело только указать на то, что видели мои глаза.

Но в тоже время среди казачества, верного старым традициям вольного Дона, явился и другой человек - полная противоположность Подтелкову. Это был молодей офицер, тогда еще подъесаул или есаул, Чернецов. Если я могу сравнить невежественного и полуграмотного Подтелкова с Пугачевым, то, оставаясь в сфере исторических сравнений, мне хочется Чернецова назвать казачьим Баярдом - рыцарем без страха и упрека.

Он был сухощав, небольшого роста. Мне его раз показали в Донском собрании. Он сидел на подоконнике и говорил с кучкой офицеров. В нем не было и намека на позу, но мы знали, что за этим человеком люди идут на подвиг и на смерть как на праздник. Он стоял во главе отдельного партизанского отряда, и подвиги его становились легендами. Как летучий голландец, он появлялся перед осмелевшими большевиками и, защищая столицу Дона - Новочеркасск, наносил им страшные удары. Ему, как герою древности, безразлично было, сколько было врагов, он спрашивал только, где они?

Когда‑нибудь казачий летописец напишет монографию этого героя из героев казачества и России, когда‑нибудь мы увидим ему памятник и поклонимся ему. К сожалению, демагогия и соглашательство на почве отдельных интересов казачества не могли не коснуться казачьего офицерства, и оно очень неохотно шло на борьбу. В то время когда Чернецов и некоторые другие начальники партизанских отрядов (среди которых нельзя забыть Краснянского, убитого во время первого похода) пополняли свои все время убывающие ряды мальчиками, молодыми офицерами, юнкерами, кадетами, гимназистами, студентами, офицерство, в большинстве собравшееся в Новочеркасске - в Черкасске (как его называют казаки), не двигалось с места.

Как‑то раз в Донском собрании, незадолго до своей смерти, Чернецов сказал собравшимся вокруг него офицерам: "Если меня убьют большевики, я пойму, за что они меня убивают, но вы‑то, вы, когда вас поведут на смерть, поймете ли вы, за что вы погибаете?"

Но то, что называют французы l'abattement, было слишком сильно. Революция, сорвавшая с офицеров погоны, заплевавшая лучших офицеров, поставившая во главе армий жалкого паяца Керенского, убила дух многих и многих.

Чернецов пал жертвой "соглашательства", которое проповедовали донские демагоги во главе с Агеевым, против которых недостаточно

Назад Дальше