Не обращая внимания на эти возгласы, я безостановочно вел их вперед (вернее сказать - назад). Так прошла эта тихая, теплая ночь. К рассвету мы подошли к большой деревне, от которой до Збруча оставалось 5 верст. Я разрешил солдатам отдохнуть, напиться и умыться. От австрийцев мы оторвались, но все же я выставил сторожевое охранение и сам его обошел. Когда я вернулся в деревню, мои офицеры доложили мне, что во всех избах и дворах полно солдат - стрелков лейб–гвардии 4–го полка.
"А где же их офицеры?" - спросил я. "Офицеров нет. Солдаты говорят, что у них свой комитет".
Я нашел председателя этого комитета. Это был отлично выправленный и красивый унтер–офицер 4–го стрелкового полка. От него я узнал, что солдаты его полка, около 800 человек, ушли из полка и вот уже две недели самостоятельно бродят по Галиции. Два дня тому назад они пришли в эту деревню, жители которой их кормят. Солдаты решили здесь кончать войну и сдаться в плен, когда подойдут австрийцы.
Я был потрясен, услышав все это. "Собирайте ваших солдат, я поговорю с ними", - сказал я. И стрелки собрались на площади деревни, через которую протекал небольшой ручей с горбатым мостом. Пришли они все с винтовками. Я говорил им о глупости их решения сдаться в плен, о преступности такого отношения к родине и т. д. Солдаты слушали меня, улыбаясь и перемигиваясь между собой. Я понял, что никакие слова не подействуют на вывихнутые революционной "свободой" мозги этих людей.
Тогда я неожиданно вырвал из рук председателя винтовку, взбежал на мостик через ручей и швырнул винтовку в воду. "Кидайте ружья в воду! - кричал я. - Сдавайтесь в плен, если хотите, но оружие отдавать немцам я не позволю!"
Настроение солдат резко изменилось. Хмурые лица смотрели на меня. "Оружие не отдадим!" - загалдели солдаты. Я протолкался между ними, и каждый из них мог бы прикончить меня штыком. Но этого не случилось. Я же твердо решил, что не позволю им сдаться в плен с оружием. Я был уверен, что мои солдаты солидарны со мной и что в крайнем случае я стрелков разоружу. Но и стрелки задумались и поняли всю глупость и преступность их решения: скоро весь стрелковый комитет пришел ко мне и объявил, что они перерешили и пойдут с нами и чтобы я был их командиром.
Времени терять было нельзя. Солнце поднялось уже высоко. Разбив стрелков на четыре роты, я присоединил их к своим двум и благополучно отошел за Збруч, где уже занял позиции мой Петроградский полк.
Мое появление вызвало радость и удивление. В полку считали, что я не успел выйти из австрийского окружения, а я еще привел 800 солдат! Штаб дивизии уклонился от принятия какого‑либо решения о судьбе стрелков, предоставив решить этот вопрос в рамках полка. Вернуться в свой полк стрелки категорически отказались и были распределены по ротам в качестве пополнения.
Австрийцы делали неоднократные попытки перейти через Збруч и однажды ночью переправились, но и эта их атака была затем отбита. Стрелки держались отлично наряду с нашими солдатами.
Описанием этого эпизода я не хочу поставить что‑либо себе в заслугу. Я исполнял свой тяжелый долг офицера по крайнему своему разумению, но эпизод этот показывает, в каком состоянии находилась тогда армия и как безвыходно тяжело было положение нас, офицеров.
В октябре нас сменили и отвели в дивизионный резерв. Разместились мы в большой деревне с еще недавно бывшим богатым помещичьим домом, принадлежавшим семейству Муравьева–Апостола. Теперь дом этот представлял собой разграбленное, полусожженное здание. Местные жители и проходившие революционные банды поторопились уничтожить это прекрасное, богатое имение.
При деревне был большой спиртовой завод, хоть и не пощаженный грабителями, но все же еще имевший запасы спирта и потому представлявший большой соблазн для наших солдат. Надо было принимать меры к его охране или уничтожению. Оказалось, что при заводе существует какая‑то команда, которая очень ревниво его охраняет, никого туда не допуская.
Вечером следующего дня по нашем прибытии в деревню мой денщик испуганно доложил мне, что на заводе находится за старшего унтер–офицер Ворончук. "Плохо дело, господин капитан, - сказал мой верный Яков. - Ворончук узнал, что мы здесь, и ищет вас по деревне".
Должен вернуться несколько назад, чтобы объяснить, почему мой денщик так испугался и почему Ворончук мог искать меня. Сразу по возвращении в полк, вступив в командование ротой, я обратил внимание на этого солдата. Распоясанный и дерзкий, нахватавшийся нелепых большевистских лозунгов, услышанных им на митингах, он без всякого смысла повторял: "Без аннексий и контрибуций", "мир - хижинам, война - дворцам" и т. д., а офицеров почему‑то называл "эти опиумы". Воображая себя оратором, он будоражил солдатскую массу и пользовался большим авторитетом. Мне надо было поскорее избавиться от него. Как раз пришло секретное приказание отобрать ненадежный, будирующий элемент и, не объявляя солдатам о цели командировки, отправить их в штаб армии, где предполагалось создать из них подобие дисциплинарного батальона. Я воспользовался этим и отправил Ворончука, сказав ему, что их отправляют в тыл для несения охранной службы. Каюсь, я скривил душой, Ворончук же был доволен и благодарил меня, говоря, что всегда считал меня справедливым: он, мол, довольно побыл на фронте и может отдохнуть в тылу.
Но прошло уже то время, когда штаб полка получал и отдавал секретные приказания: не успели отправляемые люди уйти, как всему полку стало уже известно, что солдат отправляют как ненадежных людей и в штабе армии им придется не сладко. Телефонисты из высших штабов передавали в полки все новости.
Но солдаты отнеслись к судьбе откомандированных совсем равнодушно. В моей роте даже смеялись: "Посмотрим, как Ворончук будет там "без контрибуций". И полковой комитет не обратил внимания на это происшествие, благо пришел приказ о выступлении ближе к фронту.
Теперь этот Ворончук искал меня по деревне и, конечно, скоро явился в мою хату. Я дословно слышал его разговор с моим Яковом. "Ты чего сидишь с винтовкой?" - спросил его Ворончук. "Охраняю арестованного, - отвечал Яков, - комитет арестовал капитана, никого не велено пускать к нему". Ворончук был страшно возмущен: "Кто смел арестовать капитана!"
Он рассказал Якову, что, двигаясь от этапа к этапу за старшего в команде из 30 солдат, он пришел в эту деревню, где в это время какая‑то проходящая часть громила спиртной завод. Комендант этапа потерял голову, по деревне шла стрельба и безудержное пьянство. Ворончук предложил коменданту навести порядок, разогнал грабителей и очистил завод. Не обошлось без убитых и раненых, но еще больше оказалось мертвецки пьяных, и в огромном бассейне со спиртом плавали свалившиеся туда люди. Ворончук говорил, что хочет поблагодарить меня, что я знал, кого отправляю в тыл, что он бережет народное добро и будет здесь до конца войны.
Услышав все это, я вышел в прихожую, и Ворончук бросился ко мне с выражениями благодарности и обещал снабдить меня спиртом и салом, сколько я захочу. Он хотел сейчас же идти в полковой комитет и требовать моего освобождения, но Яков сказал, что сделает это сам и чтобы Ворончук туда не совался.
Это еще одна картинка положения, в котором были мы, офицеры, на фронте. Мой денщик оказался находчивым и вооружился, чтобы не допустить ко мне озлобленного человека. Несколько раз Ворончук приносил мне потом спирт и большие куски сала и очень удивлялся, когда я, поблагодарив его, от них отказывался.
Скоро в расположение полка приехал командующий армией генерал Селивачев . Когда он обходил район моего батальона, и я ему представился, он немного задумался и потом сказал: "Погоди, погоди, дай подумать! Это который же Апухтин? Помню, были два мальчугана в Грузине". Генерал очень обрадовался тому, что узнал меня. Мне было 8-9 лет, когда отец командовал 88–м пехотным Петровским полком, стоявшим в селе Грузине, Новгородской губернии. Подполковник Селивачев командовал тогда в полку батальоном. Он отлично окончил Академию Генерального штаба, но не был зачислен в штаб, как тогда говорили, из‑за невероятно уродливой формы головы, торчащей у него высоким конусом. Во время японской войны он проявил себя отличным офицером, начал продвигаться по службе и во время германской войны также проявил большие способности, несмотря на форму головы.
Генерал Селивачев стал расспрашивать меня о положении офицеров и о возможности заставить солдат продолжать войну. Я рассказал генералу все, что наболело у меня на душе, рассказал и историю с Ворончуком. Генерал грустно меня слушал: "Эх, дорогой мой, какие там дисциплинарные батальоны! Хотел я это сделать, но увидел скоро, что сейчас нельзя и думать об этом". Потом он дал совет - выбрать от офицеров троих, которые поехали бы в Ставку и там так же откровенно, как я говорил ему, поговорили бы с высшим начальством. "Ведь знаешь, кто наш Верховный? Адвокат. Это племя любит поговорить и очень верит "ходокам с мест". Говорите, что вы, офицеры, можете и хотите воевать, пусть начальство издаст строгие законы, чтобы прибрать к рукам солдатню".
Я доложил командиру полка о разговоре с командующим армией. Чтобы не привлекать внимания подозрительного полкового комитета, офицеры не собирались, а переговорив друг с другом, решили отправить в Ставку, и если надо будет - в Петроград, троих из нас. В числе намеченных к поездке был и я.
В хмурый, дождливый день я покинул деревню Мытки. Прощаясь с друзьями, я не думал, что никогда больше не вернусь в свой полк и что полк прекратит свое 200–летнее славное существование. Эти три месяца пребывания на фронте были самыми трудными в моей жизни. Я часто вспоминал своих друзей по Сводному полку, уехавших во Францию. Может быть, они избрали более легкий путь - я их ни в чем не упрекал, но с чувством большого удовлетворения я думал, что путь, избранный мною, правильный: все мы, офицеры, должны были служить в своих полках до последней возможности.
С большими трудностями, массой пересадок, в переполненных поездах на забитых дезертирующими солдатами станциях мы все же добрались до Могилева. Полковник Федотов , ехавший за старшего, успел составить нечто вроде воззвания–обращения и к офицерам, и к общественному мнению, и главным образом к высшему начальству. В нем говорилось о верности союзникам, о необходимости продолжать войну до победного конца, о жертвенности офицерского состава и его готовности продолжать эту жертву, но просилось и требовалось понимание этой жертвы, поддержка ее. Мы требовали прекращения всех митингов в прифронтовой полосе, запрещения выступать совершенно неизвестно как попадавшим на фронт безответственным агитаторам, проповедующим братание, прекращение войны и уход с фронта. Федотов постарался: все им написанное было криком изболевшейся души русского офицера.
С горечью подходил я к губернаторскому дому в Могилеве. Только год прошел с тех пор, как я охранял здесь Государя Императора! Как мало надо времени для того, чтобы опоганить все, что веками было свято! Как только Император покинул Могилев, в его дом водворились чужие люди; внизу, где жили чины Двора, суетились какие‑то генералы, офицеры и солдаты, хлопали двери, раздавались возгласы и телефонные звонки, какой‑то хаос, неразбериха, но не серьезная работа штаба многомиллионной армии!
В управлении дежурного генерала, куда мы должны были явиться, чтобы получить прием у начальника штаба, нас принял какой‑то полковник. Выслушав нас и быстро пробежав глазами текст обращения, он сказал нам: "Начальник штаба и все мы здесь прекрасно знаем положение на фронте и ваше, господа офицеры. Но вы знаете тоже, что сейчас нами командуют адвокаты и бывшие террористы. Что можем мы сделать, чтобы улучшить ваше положение? Начальник штаба завален работой выше головы - спасает то, что можно еще спасти. Не мешайте ему. Не теряя времени, поезжайте в Петроград, явитесь к этим новым "светилам", пусть они послушают вас и узнают, что творится на фронте".
Полковник был совершенно прав: разруха и попустительство шли главным образом от безграмотных, обуреваемых честолюбием новоявленных "главковерхов".
И мы решили скорее двигаться в Петроград. Тот же полковник выдал нам командировочное свидетельство. С ним мы смогли получить место в штабном вагоне и, довольно удобно разместившись и даже поспав, благополучно добрались до столицы.
Хмурый, дождливый октябрьский день встретил нас в Петрограде. Было 15 октября. В нашем запасном полку настроение было унылое. Офицеры не сомневались в неизбежности выступления большевиков для захвата власти, ненавидели Керенского и всю банду, ставшую правительством. Главнокомандующий округом, какой‑то полковник Полковников, никаким авторитетом не пользовался. Да и кто он был, этот полковник? Почему он вознесся на столь высокий пост, какие были у него заслуги и отличия, чтобы быть авторитетом?
Среди солдат шла безудержная агитация большевиков. Ежедневные митинги, выслушивание предложений немедленного заключения мира, возвращения домой и раздела помещичьей земли не Могли не соблазнять уставшую от войны солдатскую массу. И не было никакой агитации в противовес, хорошей, организованной агитации, которая велась бы людьми, преданными патриотической идее…
Когда я явился в свой запасный полк, сразу же встретил много солдат, знавших меня по фронту. Они приветливо здоровались со мной, спрашивали о положении на фронте и просили прийти на митинг, где должен был решаться вопрос, поддержать ли большевиков в случае их выступления или сохранять верность Временному правительству. Я обещал прийти. Я не сомневался, что решение будет в пользу большевиков. Что мы, офицеры, могли сделать? Керенский и его друзья сделали все, чтобы нас унизить и лишить доверия солдат. Но я не хотел и плыть по течению. Надо было что‑то делать.
Я отправился к Бурцеву. Это был всем известный революционер, разоблачитель Азефа, прекрасный журналист и редактор газеты "Общее Дело". Энергичный старик, он боролся с растущим влиянием большевиков, насколько это позволяли его силы. Я рассказал Бурцеву о предстоящем митинге и просил его приехать или прислать хорошего оратора, который мог бы противостоять ораторам из Смольного. Бурцев был, видимо, очень взволнован моим рассказом, обещал сейчас же принять меры, сообщить куда надо и т. д. Он совершенно меня успокоил, сказав, что митинг будет провален.
С горечью слушал я на митинге выступления большевиков. В их речах было столько лжи, столько явной нелепости, что думалось: "За каких же дураков считают они слушателей, если решаются преподносить нам такой набор слов?" Какой‑то бородатый прапорщик говорил о захвате немцами острова Даго. Этот остров в Финском заливе был важным пунктом в обороне Петрограда, был укреплен, снабжен сильной артиллерией и большим гарнизоном. Захват этого острова вызвал большой переполох в военных кругах и был предметом разговоров в Петрограде.
Прапорщик говорил: "Когда немцы подошли и артиллерия должна была стрелять, оказалось, что пушки поставили без дырок. А ставил пушки полковник Иванов. Пушки сделали без дырок, чтобы нельзя было стрелять. А кто изменник? Полковник Иванов и его офицеры!"
Стоявший около меня солдат, знавший меня, сказал мне: "Ведь вот мелет вздор! Как могут быть пушки без дырок? Просто чехлы не сняли, наверное". А солдатня гоготала и аплодировала оратору, крича: "Давай сюда полковника Иванова! Мы ему провертим дырку!"
Но где же был Бурцев или кто‑либо из партии Керенского? Кто возразит на эти нелепости? Никто не пришел, никто не возразил… Митинг постановил поддержать большевиков в случае их выступления.
Тем временем полковник Федотов съездил в Зимний дворец и устроил нам прием у главы правительства и Верховного Главнокомандующего Керенского. Прием должен был состояться 20 октября ровно в 12 часов дня. "Ни одной минутой позже! - предупредили Федотова в канцелярии. - У главы правительства время расписано по минутам, и он пунктуален".
С тяжелым чувством подходил я к подъезду Ее Величества в Зимнем дворце. Почему надо было Керенскому поселиться именно здесь? Неужели в огромном Петрограде с его бесчисленными дворцами не было другого помещения, достойного революционного адвоката? Или этим внедрением в царские покои показывалось презрение к свергнутому самодержавию?
Керенский не только сам вторгся в Зимний дворец, но еще и разместил в нем массу всяких "бабушек" и "дедушек" русской революции. Вся эта банда каторжан расхищала царское белье, объедалась и опивалась запасами царских погребов, а сам "глава" не нашел других комнат в огромном дворце, как именно личные комнаты Императора Николая II, и влез в чужой кабинет и чужую спальню. Если большевиков можно обвинять в разгроме и расхищении Зимнего дворца при его занятии 25 октября, то прежде всего в них надо обвинить Керенского, который начал это расхищение личного царского имущества.
Вот и подъезд Ее Величества. В феврале 1913 года я стоял часовым у этого подъезда. Караул во дворце несла рота Его Величества Павловского военного училища. Был лютый мороз, и было приказано надеть тулуп и кеньги. Ночью, в сильную метель, посты обходил наш командир батальона и поздравил меня с производством в портупей–юнкера. Это было большим событием в моей жизни, и оно произошло у этого подъезда.
Мы поднялись по широкой мраморной лестнице, покрытой замызганным ковром, и нас провели каким‑то темным коридором в приемную залу перед царским кабинетом. У дверей кабинета в небрежных позах стояли какие‑то велосипедисты, вооруженные кортиками. Они изображали парных часовых. По залу ходили офицеры и штатские люди во френчах, косоворотках и пиджаках. Суетились адъютанты, молодые прапорщики, в невероятных галифе и френчах. На нас никто не обратил внимания, но в 12 часов один из этих адъютантов подошел к нам и сказал, что Верховный Главнокомандующий нас ожидает.
Мы вошли в кабинет. Это была огромная комната, очень высокая, с массой мебели в чехлах. В простенке между окнами стоял огромный письменный стол, и против него - мраморный бюст Императора Александра III.
Керенский сидел у стола, но сразу встал и, протягивая руку, подошел к нам. Он попросил нас сесть у стола. Полковник Федотов сказал ему цель нашего посещения и подал отпечатанное воззвание. Керенский слушал молча, прочитал воззвание и сказал: "Сильно написано, отлично! Это должно произвести впечатление. Размножьте это и пошлите в редакции всех газет, пусть напечатают. Вы давно в Петрограде? Что вы слышали здесь про большевиков?" - обратился он ко мне.
Я начал говорить о митинге в запасном полку, о выступлении большевиков и о речи бородатого прапорщика про сдачу Даго.