Тишина настала. Глаза открываю, на арчу не смотрю. Зухуршо к нам оборачивается:
– Суд мой суров, но справедлив. Каждый по своим делам получает. Этот человек передо мной провинился, я его наказал. Ваше дело решу по справедливости. Отниму у Ёра пастбище. Вазиронцы не будут им владеть…
И мы опять не знаем, печалиться нам или радоваться. Кровью сердец оплакиваем несчастного Гиёза, а души ликуют из-за обретённого пастбища.
Зухуршо приказывает:
"Не снимать! Пусть висит. Старик из Талхака, ты понял? Не снимать. Это моё мазору подношение".
Ёдгор вновь замолчал, а вместо него закончил престарелый Додихудо:
– Через день разрешил. Передали нам его слова: "Повисел и хватит с него чести. Смердеть начнёт, святой мазор зловонием осквернять. Пусть талхакцы своего протухшего парторга забирают". Мы сняли, домой повезли…
Ёдгор спохватился и, не желая уступать роли рассказчика, продолжил:
– Да, домой везём. Едем, печалимся, Шер говорит:
"Двигатель не зря стучал. Войны испугались, теперь покойника везём".
И опять Шокир из темноты своё слово ввернул:
– Говорят и по-другому: "Когда телёнок умирает, корова дойной становится".
Поморщились мы, но никто Гороха не одёрнул, чтоб даже намёка не возникло, что неуместная эта поговорка может относиться к покойному Гиёзу.
Престарелый Додихудо сказал:
– Гиёз пастбище кишлаку вернул.
– Да, – согласился счетовод, – покойный Гиёз за всех жертвой стал.
– Не мы его в жертву принесли, – уточнил мулло Раззак.
Раис сказал:
– Скота уже нет. Поздно, поздно мы пастбище назад заполучили.
– Нужно его вазиронцам в аренду на год отдать, – предложил счетовод. – Всё равно их скот половину травы объел. Пусть за пользование нашим пастбищем часть нового приплода отдадут. Или деньгами можно взять.
– Приплодом лучше, – решил раис. – Да и маток бы несколько в придачу.
– Считать надо, калькуляцию составить надо, – сказал счетовод.
Начали спорить, судить да обсуждать, как вновь обретённым пастбищем распорядиться. И только я один выкрикнул бессмысленный вопрос, заранее зная, какой получу ответ:
– Почему?!
Все замолчали, удивившись. Я спросил:
– Мулло, скажите, как такое может быть? Почему один человек – злой, плохой человек, недостойный – может рая лишить другого человека? Хорошего, достойного…
Мулло Раззак сказал:
– Злой человек – тоже Божье орудие.
– Значит, тот человек, которого он рая лишил, не воскреснет? Не оживёт в Судный день, когда все правоверные встанут из могил?
– Увы, – сказал мулло.
– Но почему?! Почему?
– Не нам то знать.
И я зарыдал. Рыдал громко как ребёнок. Помимо моей воли вырывались эти слёзы.
– Эх, Джоруб, Джоруб, – сказал мулло. – Не плачь, успокойся. Грех сокрушаться, смирись. Такова судьба.
Но я не хотел успокаиваться. Не мог смириться. Я образованный человек: анатомию, физиологию, высшую нервную деятельность человека изучал и знаю, что души не существует. Но я горько плакал о том, что и душа моего брата Умара в момент смерти вышла не через нос, а улетучилась через неподобающее отверстие, и теперь мой бедный покойный брат никогда не достигнет рая.
8. Олег
Странное, двойственное чувство…
Никогда прежде мне не доводилось столь обострённо чувствовать материальность мира. Ярко освещённые горные вершины врезались в неистово синее небо. Холодный воздух сгущался в прозрачный ледяной коллоид. Под ногами незыблемо покоилась базальтовая плоскость, на которой высилась священная арча. Вещественность субстанции достигала максимального предела и, тем не менее, её плотность многократно возрастала в центральной зоне – там, где с ветки дерева свисал, касаясь ногами земли, труп повешенного.
И вместе с тем, окружающее казалось абсолютно нереальным. Стоя в одиночестве на опустевшей поляне, я слышал вдали смех боевиков, спускающихся по тропе. Видел, как солнце, будто обезумевший гиперреалист, обрисовывает узкими чёрными тенями каждый выступ, каждую трещину, каждый бугорок на каменных склонах. Студёный ветер холодил лицо и горло. Однако меня здесь словно не было. Я видел, слышал, осязал, сознавал, но сам отсутствовал. Мне чудилось, что я заглядываю в ущелье откуда-то из иной реальности…
В каком-то смысле, иллюзорное ощущение соответствовало действительности. Моё присутствие ничего не меняло. Ни на йоту не влияло на происходящее. Более того, я будто был отделён от здешних людей другим измерением. Они смотрели на меня и будто не видели. Как в фильме "Призрак". Мне даже не приходилось напоминать себе: это чужая страна, и я – посторонний…
Нелегко считать чужой землю, где родился, провёл детство, отрочество и… Нет, юность пришлась на Ленинград. После смерти отца мама переехала к бабушке и утащила меня из солнечного края в туманную северную Пальмиру. Пришлось нехотя врастать в холодную почву, заводить новых знакомых и друзей и скучать по старым. Я тосковал по свету, теплу, ярким краскам, пряным родным запахам, душевным людским отношениям. Катастрофически недоставало солнца. Особенно зимой. Четыре часа дня, а на улице темень глухая, как в полночь, фонари, слякоть…
Из-за ностальгии я после школы поступил на Восточный факультет и придумал утешительную формулу: "Таджикистан – родина, отечество – Россия". Правда, несколько лет спустя родина и отечество разбежались в разные стороны, а я оказался в роли дитяти из распавшегося семейства.
Так что ныне я на родине чужак. На мне нет ответственности за то, что происходит. В этом мире я только прохожий. Моё дело – наблюдать и не вмешиваться. Но сколько себя ни убеждал, на душе было по-прежнему мерзко. Казнь потрясла меня. Я снимал машинально, почти не глядя в видоискатель, и все же снимал. Съёмка была моим оправданием. Я не мог остановить казнь, а фотокамера как бы подтверждала моё право не вмешиваться. Мы, репортёры, – лишь свидетели, мы не участвуем в событиях, всего лишь фиксируем… Чрезвычайно удобно этим "мы" причислять себя к сообществу, в котором такая позиция не просто правило, но закон, и, следовательно, мне лично не в чем себя винить. Такова профессия. Я в Азии не прихоти ради…
В этом я лукавлю лишь отчасти. В Таджикистан меня действительно послала редакция газеты, и я был рад возможности побывать на родине и хоть как-то соприкоснуться с её судьбой в страшное время.
Война вспыхнула около года назад, в конце июня девяносто второго года. Именно вспыхнула – клише, несмотря на банальность, точно передаёт скорость, с какой разворачивались события. Война назревала исподволь на многотысячных митингах, и вдруг наведённое коллективное безумие в один миг выхлестнулось с душанбинских площадей и хлынуло в Вахшскую и Гиссарскую долины. Трудно описать, что началось. Бились между собой отряды полевых командиров, попутно уничтожая "соплеменников" противника. Боевые действия более всего походили на этнические чистки, несмотря на то, что и чистильщики, и жертвы принадлежат к одному этносу.
У таджиков обострённое чувство родины. Конечно, я тоже считаю Таджикистан своей родиной и испытал немалое волнение, когда самолёт из Москвы приземлился в душанбинском аэропорту, но вряд ли мои эмоции были столь же сильны и непосредственны, как у молоденького таджика, сидевшего в соседнем кресле. Глядя в иллюминатор на утреннее солнце, затуманенное пеленой городского смога, он прошептал восторженно: "Офтоби Тоджикистон". Солнце Таджикистана. Трудно передать, сколько в этих словах прозвучало ликования и благоговения.
То были чувства скитальца, истосковавшегося на чужбине. Хорошо выразил их последний бухарский эмир Алим-хан, бежавший в Афганистан и умерший в Кабуле. Говорят, он завещал выбить на могильной плите:
Князь на чужбине ничтожен как грязь,
Нищий, что умер на родине, – князь.
У себя дома таджик представляет родину несколько по-иному. Я впервые понял это, когда после второго курса приехал на практику в Таджикистан и стоял как-то с одним молодым пастухом на вершине горы. Внизу расстилалось прекрасное горное ущелье. Я не удержался и сказал спутнику: "Как красива твоя родина". Выспренность фразы отчасти извиняет её искренность и то, что по-таджикски она прозвучала достаточно коряво – язык в то время я знал намного хуже, чем сейчас. Под родиной я подразумевал все окрестные места, а, может, даже – весь Таджикистан. Спутник ответил: "Это не моя родина. Это Дараи-Шур, Солёное ущелье. Моя родина – в Дараи-Гургон, Волчьем ущелье", – и он указал на узкую долинку, видневшуюся в полукилометре.
Сельский уроженец ощущает себя таджиком лишь за пределами Таджикистана. При встрече с жителями соседних кишлаков, он ощущает себя талхакцем или ворухцем – представителем селения, откуда он родом. Выбираясь в область, чувствует себя представителем своего района. И так далее. Таджикские интеллигенты и прежде сокрушалась, что народ не сплочён в нацию, – время показало страшный результат этнической разобщённости. В гражданской войне те, для кого солнце восходит над Каратегином, уничтожали тех, для кого солнце восходит над Кулябом, а им отвечали тем же. Вырезали целые кишлаки, людей убивали с изуверской изобретательностью – заживо варили, разрубали на части, пробивали ломом грудину и заливали внутрь авиационный керосин…
Потери среди мирного населения подсчитать невозможно. Сейчас, когда на большей части территории пожар войны начал затухать, а его очаги переместились из долин на горные окраины, обнаруживаются все новые и новые захоронения. Иные трупы зарыты где-нибудь на краю хлопкового поля поодиночке или в братских могилах, иные завалены камнями в расщелинах, иных убитых унесли невесть куда горные воды, а тысячи и тысячи живых бежали в Афганистан, Узбекистан, Россию… Потому столь разнятся подсчёты количества жертв – от двадцати пяти до ста пятидесяти тысяч человек.
Я с ужасом следил за событиями. Издали. По газетам, радио и телевидению. Один мой товарищ, проживший в Таджикистане много лет, насмотревшись телевизионных репортажей, как-то воскликнул: "Мы-то всегда считали, что таджики – удивительно красивый народ! Мягкий, доброжелательный, трудолюбивый, весёлый. Откуда у них патологическая жестокость? Выходит, они совсем не такие, какими казались…" Он был несправедлив. Убивали не трудолюбивые и весёлые. Это их убивали. "А ты вспомни нашу гражданскую войну, – ответил я. – Лютовали не меньше, а то, пожалуй, поболее". Во время катаклизмов всегда всплывают на поверхность садисты, психопаты, прирождённые убийцы. А в Таджикистане на волю было отпущено ещё и немало преступников.
Не случайно, думаю, из кровавой круговерти выросла фигура народного вождя – вора в законе деда Сангака. По тому, что о нем известно, – фантастическая личность. Шесть судимостей и двадцать три года в заключении. Лет пятнадцать назад, выйдя в очередной раз на свободу, он встал за буфетный прилавок, и всяк уважительно звал его дядей Сашей. Буфетчика из ресторана "Лаззат", знали все в Кулябе. В начале войны о нем узнал весь Таджикистан, а после того, как кулябцы одержали верх, он стал первым человеком в стране. Формально Сангак – просто лидер Народного фронта, боевого объединения кулябцев. Однако это он на исторической сессии Верховного Совета страны, где избирали главу государства, стоял на трибуне в тельняшке и меховой шапке и грозил пальцем депутатам: "Мы уничтожим демократическую мразь в Таджикистане и доберёмся до России". Именно он, Сангак, а не новый глава государства, обратился к народу с телевизионным поздравлением, и народ понял обращение как указание на то, кто главный в стране. Впрочем, если не вдаваться в подробности, главу государства назначил тоже Сангак…
Ещё до начала войны я переехал из Питера в Москву – востоковедение стало никому не нужным – и чудом устроился в газету "Совершенно секретно". Меня командировали взять интервью у этого экзотического персонажа, рецидивиста и национального героя в одном лице.
"Ты, надеюсь, не думаешь, что дедушка Сангак гуляет сам по себе? – спросил шеф отдела расследований, когда мы обсуждали задание. – Дескать, стихийный предводитель народных масс".
Я ответил с законным апломбом выпускника Восточного факультета: "Традиция. В Азии такое случалось – разбойники становились правителями. Хоть в древности, хоть…"
"Это все романтика, – перебил меня шеф. – А на деле грубый экономический реализм. Есть по меньшей мере два фактора. Во-первых, криминальная система. Во-вторых, соседний Афганистан, гигантский комбинат по производству наркотиков. Прежние власти мешали транзиту. Было необходимо открыть канал. Вот тебе суть и причина войны. Криминалитет начал бучу и поставил во главе "народного движения" своего человека".
Я понимал, что он имеет в виду под криминальной системой. К началу шестидесятых годов в Советском Союзе возродилась почти полностью разрушенная в конце пятидесятых воровская традиция, и в недрах страны сложилось тайное криминальное "государство", управляемое своей собственной "командно-административной системой", чуть ли не точным подобием советской государственной машины. Вся страна была поделена на области, каждой из которых руководил как бы секретарь теневого криминального обкома – вор, уполномоченный "центром" вершить суд и закон на подвластной ему территории.
И все же эффектная гипотеза шефа была слишком примитивной. Криминальная система – лишь малая часть тех невидимых подводных течений, что перемещались под видимой поверхностью боев и митингов, затягивая в завихрения сотни и тысячи людей. Я было начал: "Вообще-то, такие масштабные события не сводятся к одной причине или паре факторов…"
Шеф оскорбился: "Олег, ты все же не алкаша у пивного ларька просвещаешь. Я сам десятка два резонов назову. Начиная от борьбы региональных кланов до битвы личных честолюбий и кровной мести. Дерутся из-за ресурсов – земли, хлопка, алюминия, золота… Но прежде всего из-за трафика наркотиков. Потому-то Сангак – ключевая фигура в событиях. Точнее, ключ к ним, который ясно показывает, кто заказывает музыку. Постарайся побольше об этом раскопать".
Меня самого больше интересовало не тюремное прошлое вождя, а то, как он возвысился. Даже если Сангака и вправду выдвинула уголовная система, у него должно было, помимо того, иметься право на высокое положение, а в Средней Азии таким правом обладает лишь "белая кость". Простолюдины народными вождями не становятся. Конечно, при советской власти наверх прорвалось немало людей безродных, но то были иные условия и иное время…
Я прилетел в Душанбе и договорился с Сангаком по телефону. Оставалось добраться до его штаба. Я отправился на автовокзал, не особо рассчитывая на успех. И удача! Между Душанбе и Курган-Тюбе курсировали рейсовые автобусы. Не нарядные лайнеры советских мирных времён, а какие-то дряхлые раздолбанные рыдваны, но и на том спасибо.
До войны я бывал в Курган-тюбе, древнем городе, который не выглядит ни древним, ни восточным. В центре – невысокие, в три-четыре этажа, здания. На периферии – микрорайоны, заводы, фабрики, мастерские, автобазы, частные домики. На дальних окраинах – глиняные кибитки. Обычный советский областной центр, зелёный и очень уютный, как большинство городов в Таджикистане.
Осенью прошлого, девяносто второго года, от уюта не осталось и следа. По описаниям очевидцев, Курган-Тюбе отдалённо напоминал Сталинград: дымящиеся, разрушенные дома, безлюдные улицы, кучи мусора, покосившиеся столбы электропередач, сожжённые автомобили… Город несколько раз переходил из рук в руки, и наконец в конце сентября кулябцы из Народного фронта разгромили отряды оппозиции и взяли контроль над Вахшской долиной.
Полной разрухи я не застал. В центре города мостовые и тротуары были относительно чистыми, а о войне напоминали лишь отдельные, разрушенные войной здания. По улицам брели редкие прохожие с тревожными и озабоченными лицами. У закрытых хлебных магазинов терпеливо дожидались открытия толпы горожан.
В вестибюле гостиницы за стойкой восседала восточная красавица средних лет, полнотелая, густо набелённая, ярко нарумяненная. Её виски украшали чудовищного размера локоны в виде полумесяца – так называемые "зульфы", воспетые не одной сотней восточных поэтов. Моё удостоверение не произвело на неё впечатления. О знаменитой газете в Курган-Тюбе даже не слыхивали. Я любезничал с красавицей, когда в гостиницу ввалилась команда телевизионщиков. Я узнал одного из них – высокого парня в куртке "сафари". Это был Джахонгир Каримов. Знакомы мы не были, я лишь следил за его военными репортажами в "Новостях" по росийскому телевидению.
С улицы донёсся выстрел. Стреляли совсем рядом, напротив входа. Восточная красавица не дрогнула. Я обернулся. Телевизионщики спокойно возились со своим хозяйством. Джахонгир поймал мой встревоженный взгляд.
– Выхлоп. Грузовик проехал.
Пока я придумывал шутку, чтобы скрыть смущение, он понимающе улыбнулся и кивнул на мой кофр:
– Коллега?
– Вроде того.
Я шагнул к нему и назвался. Подошли два спутника Джахонгира.
– Ахмад, – представился долговязый, оператор, судя по камере в руках.
– Он наш Би-би-си, – пояснил, ухмыляясь, второй.
И без объяснений было понятно, что он шофёр съёмочной группы. Я давно заметил (а в Таджикистане это проявляется особенно ярко), что всех водителей окружает особый ореол значительности. Кого бы ни возил шофёр, он всегда держится немного в стороне, словно бессознательно подчёркивая свою второстепенность, социальную подчинённость и, вместе с тем, превосходство над пассажирами. Но эти трое выглядели сплочённой, дружной командой.
Мы пожали друг другу руки, и Джахонгир спросил:
– Бывал прежде в Таджикистане?
– Приходилось. Сейчас приехал к Сангаку, взять интервью.
– Олег, оказывается, вы наш конкурент, – сказал Би-би-си. – Мы тоже Сангака снимать будем. Завтра утром он в Пяндже с беженцами встречается.
– Мне на сегодня назначил, – сказал я. – На два часа.
– Подброшу тебя в штаб, – сказал Джахонгир. – Надо туда заглянуть, разведать, что и как. Подожди, только аппаратуру в номер закинем.
Я взял у красавицы ключ, перекинул кофр с фотокамерой через одно плечо, сумку через другое и подхватил с пола моток кабеля.
– Олег, не берите! Тяжело. Мы сами отнесём, – всполошился Би-би-си.
– Да, ладно… Помогу, – и я потащил кабель к лестнице.
Штаб Народного фронта размещался в здании бывшего обкома партии. Мы вошли в просторную приёмную, обставленную с провинциальной обкомовской роскошью. Слева – дверь, обитая, как принято, стёганной кожей. Рядом стол, а за ним – молодой человек в аккуратно отглаженном камуфляже. Адъютант или секретарь. Поодаль ждали приёма просители: крестьяне окрестных сел, горожане, старухи… Народный фронт – единственная реальная власть в городе.
Мы подошли к столу адъютанта. Он встал и не без энтузиазма, но с достоинством пожал руку Джахонгиру. Репортёра в штабе хорошо знали. Я протянул редакционное удостоверение. Адъютант внимательно его изучил, вышел из-за стола и скрылся за кожаной дверью. Вскоре вернулся: