Здесь шумят чужие города, или Великий эксперимент негативной селекции - Борис Носик 5 стр.


В общем, Штеренберг еще лучше, чем Шагал, был подготовлен к руководству новым искусством и получил чин петроградского комиссара изобразительных искусств. Позднее он возглавлял все ИЗО в Наркомпросе, был членом Государственного экспертного совета, профессором ВХУТЕМАСа, заслуженным деятелем искусств, "создал новый тип графики, разрушив иллюзорное представление о перспективе", и кончил жизнь, как и можно было опасаться, в 1948 году (почти на сорок лет раньше Шагала).

Ну, а Шагалу оставалась для комиссарства провинция, и он выбрал близкий его сердцу Витебск. В результате таких вот совпадений, можно сказать, нежданно-негаданно, захудалый Витебск стал центром авангардного искусства огромной России.

Шагал хлопочет о художественном просвещении рабоче-хасидских и православно-крестьянских масс, достает стройматериалы для ремонта школьного помещения, собирает под его крышу преподавателей. А главное - он должен был срочно украшать город к годовщине Великого Октябрьского Переворота, ибо пропаганда отныне становилась главным назначением искусства, все эти мистические, подсознательные движения души надо было на время похерить. Дурашливо-детский юмор шагаловской повести о жизни призван как можно безобиднее представить его самого и прочих комиссаров с мандатами, но тому, кто хоть чуточку знаком с русской историей, нетрудно представить себе кровожадный характер лозунгов, которыми свободолюбивый Шагал должен был оклеить мирный Витебск: "Долой! прочь! раздавим того-другого-третьего!.. Смерть раввинам, война дворцам!". И говорить он должен был с трибун все, что положено говорить комиссарам. Здесь нам, впрочем, гадать не приходится, ибо сохранились печатные тексты его выступлений: "…только в настоящий момент, когда человечество, вступая на путь последней революции, может быть названо Человечеством с большой буквы: точно так же и еще в большей степени искусство только тогда может называться Искусством, когда оно революционно по существу".

Что до содержащихся в его автобиографической книге простодушных рассказов о том, как он хлопал комиссаров-расстрельщиков по попе, то они могут растрогать только наивного западного читателя: "Иной раз ко мне являлись и другие комиссары. Твердя себе, что это просто пацаны, напускающие на себя важный вид, хотя они и стучат на собраниях багровым кулаком по столу, я шутливо толкал плечом и шлепал пониже спины то девятнадцатилетнего военкома, то комиссара общественных работ. Оба они, здоровенные парни, особенно военком, быстро сдавались, и я победно ехал верхом на комиссарах.

Что весьма укрепляло уважение городских властей к искусству. Хотя и не помешало им арестовать мою тещу…".

Честное признание. Дом тещи обыскивали по ночам и раз, и два, все отобрали у плачущего тестя, пришлось хлопотать перед Луначарским. Ну а что было делать тем "не бедным", что не имели входа к Луначарскому? Тем, кто был простым священником, монахом, раввином, торговцем, без московских связей? Этих последних славные "пацаны, напускающие на себя важный вид", попросту расстреливали по ночам за городом, не слишком задумываясь о том, что о них скажет или напишет Шагал, якобы шлепавший военкома ниже спины. Известно, что не природное добродушие, а безжалостность и все же замеченные живописцем багровые кулаки позволили комиссарам так долго держаться у власти.

С другой стороны, понятно, что Шагал не мог рассказывать, выехав за границу, всего, что он знает: его семья, сестра и братья Беллы Розенфельд остались в России и даже пытаются, несмотря на вредное социальное происхождение, выжить (ну, а к 30-му году посадили уже не только Малевича, но и брата Беллы, и мужа ее сестры). Нужно было соблюдать осторожность, демонстрировать лояльность. Но тогда как и о чем писать?

Нью-Париж

На счастье Шагала, его собственная комиссарская карьера не удалась и была недолгой, так что он уцелел. В том, что он уцелел, он, скорей всего, не повинен - уцелел чудом, вследствие неудачи (молиться б ему за всех этих Пуни-Малевичей до конца дней!).

Вербуя преподавателей для витебской школы искусства, он пригласил Лисицкого, Пуни, Богуславскую и двух-трех соучеников (конечно, был приглашен и старый добрый И. Пэн, но одного живописца было мало, к тому же бедняга Пэн был "академик").

Из центра Шагалу прислали в помощь Веру Ермолаеву. Она была на шесть лет моложе Шагала, но уже успела много: окончила гимназию и Археологический институт, писала гуаши в Сибири, на берегах Белого и Баренцева морей, организовала кружок "Бескровное убийство" и выпускала футуристический журнал, создала книгоиздательскую артель "Сегодня", где у нее работали Альтман, Анненков и др. Теперь она возглавила в Витебске художественную мастерскую, замещала Шагала во время его отъездов. Надо напомнить, что расцвет русского авангарда приходится на дореволюционные годы, на 1913–1915, Вера Ермолаева и пришла оттуда… Вскоре она и Лисицкий пригласили в витебскую школу одного из главных лидеров русского авангарда, знаменитого создателя супрематизма Казимира Малевича. Тот согласился поехать в Витебск, потому что в провинции выжить было легче, чем в голодавших столицах.

Конечно, против этого великого теоретика авангарда Шагал не тянул. Шагал был гений, но еще не все знали об этом, а он был нетерпимым, не умел сходиться с людьми. К тому же он был не чета Малевичу: он не был лидером авангарда, теоретиком, педагогом, оратором, он годился лишь для домашней работы перед мольбертом и за столом. В так называемый "витебский период" своего творчества Малевич превращает белорусские Васюки-Витебск в Нью-Париж. В 1920 году он создает там знаменитое объединение УНОВИС (Утвердители нового искусства), первой целью которого было объявлено "утверждение новых форм искусства, под каковыми разумеются кубизм, футуризм и супрематизм". Как видите, есть команда разобраться по группам…

У Малевича были своя педагогическая система и большой опыт преподавания - в Москве и Петрограде. Он был крупный теоретик нового искусства, лихо писал, да и как художник он успел пройти все этапы авангардного искусства, прежде чем пришел к своему "белому квадрату на белом фоне" или даже к "черному квадрату". И конечно, он и его ученики знали все слова, которые положено было (или безопасно было) говорить при военном коммунизме. Можно отметить, что разные группы тогдашнего русского авангарда, не проявляя никакой терпимости и широты взглядов, люто боролись друг против друга, доказывая реввластям, что вот они-то и есть самые революционные, самые левые, партийные и авангардные. При этом они не гнушались, конечно, никакой партийной службы, а левый искусствовед Брик, к примеру, до смерти служил в органах и, в отличие от Пунина, Левидова и многих других, даже не угодил в лагерь. Увы, многие практики, а особенно многие теоретики авангарда "за что боролись, на то и напоролись". В "Энциклопедии авангарда", не так давно вышедшей в нынешнем пуганом Минске, и в той скромно мелькает Вельзевулова дата - 1937. Упокой, Господи, их неистовые души.

Смерть раввинам, война дворцам

В Витебске 1920 года ученики Шагала очень скоро встали на сторону нового лидера-максималиста Малевича и один за другим покинули певца хасидских окраин. Более того, они приняли постановление, чтобы Шагал в 24 часа покинул созданную им школу. Даже десятилетие спустя, когда Шагал стал издавать свою автобиографию, горечь его русских обид еще не выветрилась, хотя уже ясно было, что боевой русский авангард был обречен. Как ни странно, Шагал винит во всех своих неудачах не коллег по левому искусству, а бедную растерзанную Россию… Похоже, он не понял, что предательство и донос становятся в ней условием выживания и успеха. Кстати, в "левом мире" Франции тоже. Арагон без колебаний предал сюрреалистов, а уж предать русских-то "истов", очень скоро объявленных Сталиным "уклонистами" и ставших зэками, ему, "Арагоше", и сам Маркс велел…

Из Витебска изгнанный Шагал уехал с женой и дочерью в Москву, где ему были обещаны заказы в театрах. Он был гений, он был главный; в Москве состоялась выставка художников, членов еврейской Культур-Лиги, Шагал был одним из них. Известные критики А. Эфрос и Я. Тугенхольд уже написали о нем книгу.

Работа над оформлением спектаклей и зрительного зала в Еврейском театре А. Грановского увлекла Шагала, заставила обратиться к своим корням. Вот как писали об этом авторы книги "Бецалель", вышедшей в 1983 году в Иерусалиме:

"Погружение в искусство еврейства Восточной Европы оказалось у еврейских художников настолько глубоким, что у некоторых из них оно даже принимало форму отождествления с анонимными народными мастерами. Красноречивые свидетельства этому можно найти в признании Шагала: "Евреи, если им это по сердцу (мне-то - да!), могут оплакивать, что исчезли те, кто расписывали местечковые деревянные синагоги (почему же я не в одной могиле с вами!), и резчики деревянных "шул-клаперов" - ша! (увидишь их в сборнике Ан-ского - испугаешься!). Но есть ли, собственно, разница между моим изуродованным могилевским предком, расписавшим могилевскую синагогу, и мною, расписавшим еврейский театр (хороший театр) в Москве?.. Я уверен, что, когда я перестану бриться, вы сможете увидеть его точный портрет"".

Многие ценители считают, что панно Шагала для московского театра Грановского было новым блестящим его достижением: он бил супрематистов Малевича на их поле, их средствами… Однако при оформлении спектаклей ему приходилось сражаться с этими ничтожествами-режиссерами, которые свое мнение ценили выше, чем его мнение (все эти Вахтанговы, Грановские, Таировы, жалкие ученики ничтожного Станиславского). Шагал потерпел поражение… На счастье, работы его уцелели в запасниках, но театру они не пригодились, и денег художнику не заплатили…

Наконец ему достался совсем маленький пост - учителя рисования в детдоме сирот в подмосковной Малаховке. Шагал печально описывает в своей повести подробности тогдашнего быта, которые могут ужаснуть западного читателя, но никак не русского: комната для семьи мала, паек приходится тащить в мешке самому, в подмосковном поезде - толчея, вонь…

Ах, Малаховка, березы и сосны, и песочек, и малаховский климат, который считался целебным для хилых городских деток. Я помню Малаховку военных лет, когда там была общемосковская толкучка, вшивый рынок. Помню тихую послевоенную Малаховку, дядиванину дачу, Костю с мопедом, Вадика Сегаля с сыном, Шурочку Суязову, Ирочку Жданову…

Конечно, я видел только мирную Малаховку моих детства и юности, когда социальные бои были уже на исходе. Впрочем, может, они не вовсе забыты. Помню, как почти через полвека после отъезда Шагалов поэт-переводчик Володя Микушевич, постоянно живший в Малаховке, рассказывал мне у стойки (пронзительный голос его звучал на весь буфет Дома литераторов):

- Вчера иду вечером с электрички, стоят трое. Один сказал: "Сегодня будем бить икроедов". Другой ему говорит: "Этого не надо бить. Это наш. Володька-шизик…".

Впрочем, Шагал и этой широты бы не оценил. Его витебскую душу ни подмосковная глушь, ни малаховская мансарда, ни березки не затронули: он уже сформировался к тому времени как гений и автор "России с ослами". Конечно же, ему нужно было срочно бежать на Запад, кто мог усомниться в этом, кроме французских коммунистов, вроде Жоржа Садуля. Сам народный комиссар Луначарский в этом не усомнился. Он отпустил Шагала с семьей (и даже с двумя десятками картин) на выставку в Каунасе, может, специально для этого бегства и устроенную литовским послом, поэтом Юргисом Балтрушайтисом. Луначарскому понятно было, что Шагал с выставки не вернется, и Шагал, естественно, бежал из Каунаса в Берлин. Отчего-то он все же стеснялся этого столь естественного желания сбежать на свободу - сбежать и увезти семью от опасности, от голода, холода, насилия, смерти в лагерях и подвалах НКВД (той, что позднее настигла и Веру Ермолаеву, и многих других лидеров авангарда). Причем убежать с комфортом, без опасности, не ночью, не по льду Финского залива, как бежали из Петрограда другие художники… И все же он без конца объясняет в своей малодостоверной повести, что уехал лишь оттого, что его не оценили, не поняли коллеги, заняли его комиссарское место (а позднее и его место на нарах или у стенки в подвале), так что лучше ему, наверное, жить в Париже… Но может, он все же стеснялся того, что не выполнил своих комиссарских обещаний о лучшей жизни. Или просто ему неловко было перед парижской интеллигенцией, которая в ту пору толпой валила к коммунистам. Вот ведь и акробата-фокусника Ленина со своей единственной политической картины ("Революция"), написанной в 30-е годы, Шагал позднее убрал, заменив Ильича ни в чем не повинным Христом (известный ход, уже опробованный А. Блоком). Опасался. Чего же? Понять можно. Его и жены Беллы знакомые и родственники остались в России, ходили под Богом. (В 30-м уже исчез брат Беллы, исчез муж ее сестры, и даже безобидный учитель Шагала И. Пэн умер именно в 1937-м.) А все же надо отдать Шагалу должное: ни сусальных портретов Ленина-Сталина, ни коминтерновских "голубков мира" он, в отличие от Пикассо и Леже, никогда не писал. Даже террор, его вдохновителей и славное ГПУ не воспевал - в отличие от Арагона, Элюара и прочих друзей из парижского бомонда…

После гостеприимной Германии Шагалы приехали в Париж. Там к художнику очень скоро пришли слава, богатство, заказы книгоиздателей, выставки, роспись самых знаменитых помещений, витражи, керамика, гравюры… И картины, картины, картины, на которых доминируют сцены из Библии и цирковая арена. Еще шестьдесят с лишним лет успеха и славы. Библейский музей в Ницце… Великий Шагал…

В годы немецкой оккупации семье Шагала пришлось бежать в США. Отважный Вэриан Фрей, посланный американскими благодетелями и знаменитым Комитетом спасения в Марсель для сбережения французской культуры и ее звезд, сумел с помощью американского консула спасти от смерти и вывезти в США многих французских гениев: еще один солидный кирпич в стену французской ненависти ко всему американскому (опять они нас спасают, да что мы, сами не можем, что, у нас нет Виши и полиции?..).

За океаном, как в Витебске

Прожив семь лет в Америке, Шагал так и не заговорил по-английски, хотя после смерти Беллы в 1944 году подругой его стала американка Вирджиния О'Нейл-Хэггард, родившая ему сына. Шагал говорил в США по-французски, по-русски, а еще чаще - на языке идиш. Среди его новых собеседников, помнивших этот язык, были знаменитый историк-медиевист, писатель, скульптор, искусствовед. Окраина Витебска и родное местечко проступали теперь в памяти Шагала, как "книга, повернутая лицом к Богу". Это последнее сравнение придумал не Шагал, а человек, который приплыл из Франции в США чуть раньше его и в поисках работы взялся в соавторстве с американским этнографом за солидную книгу о восточноевропейском местечке (штетл). В Париже человек этот, беженец с Украины Марк Зборовский, был агентом НКВД, где он трудился под кличкой "Тюльпан". Представ позднее перед комиссией Маккарти, он рассказал, как сумел снискать доверие Троцкого и его сына, как похитил архив Троцкого из музея и т. п. Его хотели присудить к году тюремной отсидки, но поклонники книги о штетлах взяли его на поруки…

Много-много чудных лет

Вернувшись в 1948 году во Францию, Шагал поселился сперва в Оржевале, потом на Лазурном Берегу Франции. Там-то шестидесятипятилетний художник и встретил свою новую супругу, уроженку Киева Валентину Бродскую (по-семейному Baby), вместе с которой он счастливо прожил на Ривьере еще тридцать три года в неустанных трудах.

Мой приятель-скульптор Алексей Оболенский, живущий в Ницце, рассказывал мне, как вместе с гостившей у него знаменитой московской поэтессой, звездой русских 60-х годов, он навестил девяностолетнего Шагала в его мастерской в Сен-Поль-де-Вансе. Автоматическое кресло поднимало старенького художника под потолок и перемещало перед огромным холстом, и он все писал, писал, писал по эскизу. Картина, еще картина, еще. И в девяносто три года, и в девяносто пять…

(Это были самые дорогостоящие картины на свете. Не слишком, впрочем, отличные от тех, что были написаны двадцать, тридцать, сорок или пятьдесят лет назад. - Б. Н.)

Московская красавица-поэтесса захотела прочитать великому художнику свои стихи о Мандельштаме. Он даже мог бы лично знать нашего дерзкого Мандельштама, еще в тогдашней России. В 30-е годы Мандельштам погиб в ГУЛАГе… К тому же Мандельштам был тоже еврей…

Зазвучал в ателье чудный, ломкий голос поэтессы (да уж, стихи Ахмадуллиной - это тебе не Сандрар, это музыка. - Б. Н.). Голос звучал, переливался, прерывался, потом захлебнулся, смолк… В ателье воцарилась тишина. Девяностолетний гений понял, что он должен сказать что-нибудь ободряющее, что-нибудь гениальное… И он сказал с присущей ему шагаловской простотой и честностью:

- Что я понял? Я понял, что Вы очень волнуетесь…

Не много сказал, но точно.

Может, Шагал вспомнил при этом, как, едва научившись говорить по-русски, он написал русские стихи, хотел показать их Блоку, но не решился. Семьдесят лет тому назад. В 1907-м…

Назад Дальше