III
Уже тогда Надежда начала уставать. Почему-то два года успеха забрали у нее сил больше, чем девять лет странствий с кафешантаном и разными театральными труппами. Наверное, теперь от нее заведомо ждали слишком многого - и она боялась не оправдать ожиданий публики и этого многого им не дать. Она боялась разочарования. Теперь ей было что терять.
И потом, еще молодая, она уже не имела тех юных сил и беспечности, когда легко давалась ей кочевая жизнь - будто птица перелетная, без родного гнезда. Ей захотелось вернуться домой. Нет, насовсем вернуться Надежда пока еще не могла себе позволить, но ей захотелось иметь дом, куда она сможет вернуться когда-нибудь, возвращаться время от времени, где она сможет спрятаться от шумного мира, от славы (некогда вожделенной, вдруг ставшей тяжелым грузом), стать самою собой, прежней Дежкой, и чтобы видели в ней именно Дежку, а не "легендарную Плевицкую". Она решила построить дом. Свой, собственный дом. Где когда-нибудь будет жить в деревенской тиши, вспоминая тревожную, славную свою молодость.
Плевицкая вернулась в Курск, чтобы ехать оттуда вместе с мужем в Винниково: представить Эдмунда семье и односельчанам - их мнение о ней для Надежды по-прежнему было важно, и хотелось, чтобы все видели, что женщина она честная, мужняя жена, - и пройти по тропинкам детства, отдохнуть душой, набраться сил для новых столичных подвигов.
"С сердцем, полным добрых чувств, словно готовая мир обласкать, начат я странствовать по родным просторам и городам, где давно меня ждали в гости. В 1911 году осуществилась моя заветная мечта: Мороскин лес по краю моего родного села, куда я в детстве, на Троицу, бегала под березку заплетать венки и кумиться с Машуткой, наконец стал моей собственностью. К четырем десятинам леса прилегают двадцать десятин пахоты, и там, где пахота подходила к лесу полукруглой лужайкой, я начала строить дом-терем из красного леса по чертежам моего друга В.И. Кардосысоева. Моя усадьба граничила с имением М.И. Рыжковой, и мои северные окна выходили на чудесную поляну Рыжковых, а сочная и буйная трава, а цветы на ней были так разнообразны и красивы, что соблазняли нарушить заповедь - не укради. Словом сказать, это была та самая поляна, на которой дед Пармен, стороживший сенокос барыни Рыжковой, не раз собирался нам, деревенским девчонкам, ноги дрекольем переломать, чтобы неповадно было сено топтать".
В Винникове Надежда Плевицкая снова становилась Дежкой, оставаясь при этом "божественной Плевицкой", - ах, какое наслаждение получала она от соединения этих двух своих личностей, от слитности ощущений! И счастье ее от обладания своей землей было безмерно… Своя земля! Только крестьянин может в полной мере понять значение этих слов: своя земля.
У Дежки Винниковой теперь своя земля была. И она строила свой дом. Дом, где она сможет отдыхать летом. Дом, который был ей поистине жизненно нужен. Потому что пока она снимала у соседей-помещиков летний домик, где было ей не слишком-то удобно, потому что он только вот что не разваливался, а так - продуваем был всеми ветрами. Но и этот домик был для нее драгоценным прибежищем. Отдыхать в деревенском доме матери она не могла: какой уж тут отдых, когда столько ребятни кругом, да и стыдно не помогать по хозяйству. А в деревню она приезжала настолько измотанная, что ей уже не до хозяйства было. После продолжительных гастролей она возвращалась совершенно без сил, теряла в весе по пять-семь килограммов, потому что во время концертов неизменно волновалась и совершенно ничего не могла есть… И после гастролей всегда долго и трудно возвращалась к обычной своей жизнерадостности. В Москве же ей также не было отдыха. Она была - знаменитость. А знаменитостям отдых вроде как и не положен…
"Сколько было бы обиду если бы я уехала из Москвы, не отведав хлеба-соли у многочисленных моих друзей. Эти пышные обеды и банкеты отбирали у меня последние силенки, которые еще оставались от концертных поездок. А жестокие хлебосолы к тому же и песен просили.
- Ну спойте, дорогая, ну что вам стоит.
Сказавший такие слова сразу становился для меня неприятным человеком. Им я даже объяснять не желала, чтобы, когда бы петь мне "ничего не стоило " я не теряла бы по пятнадцати фунтов в весе и не трясла бы меня за кулисами лихорадка, и не пила бы я бездну успокоительных лекарств, и наконец не мучилась бы с расстроенными нервами.
Песни петь, их любить и выносить любимое, затаенное и душевное на суд чужой толпы, стало быть, что-нибудь да стоит. А когда толпа полюбила тебя, возвела на высоту за песни, то куда как надобны силы, чтобы устоять наверху, - ведь падать с высоты страшно, а толпа от своих любимцев требует много, но прощает мало, ничего не прощает.
Вот для того-то, чтобы сил даром не бросать, я рвалась из Москвы к себе, в село Винниково, на простор. Там от цветущих садов веет райским дыханием, там вечерними зорями убаюкивает переливами родной соловей, а поутру разбудит ласковая мать".
К счастью, вместе с ней в Мороскине поселилась мать, полностью взявшая на себя хлопоты по хозяйству, ловко распоряжавшаяся прислугой, которую Надежда привезла с собой из Москвы, и так же ловко умевшая отгонять непрошеных гостей. Впрочем, когда Надежда отдыхала достаточно для того, чтобы гостей принимать с удовольствием, Акулина Фроловна принимала их со всей щедростью русского гостеприимства и униженно просила прощения у тех, кого ей ранее случалось прогнать. Она ведь не со зла! Она ведь ради дочери! Надежечка так замучилась, так исхудала. Доктора велели ей полный покой. Вот она, мать, и обустраивала полный покой. А ала ни на кого не держала! Разумеется, гости на нее не сердились. А если и сердились на грубую деревенскую старуху, так неделикатно прогонявшую их, в гости приехавших, то не осмеливались этого показать, боясь смертельно оскорбить этим Надежду: все знали, что Плевицкая мать свою просто боготворит.
К тому моменту взаимоотношения Надежды с Эдмундом Плевицким из супружеских перешли скорее в братско-сестринские. Нет, иногда они делили ложе, но все реже и реже. Плевицкий жил - и роскошно жил - за ее счет, но Надежда все еще испытывала к нему некоторую благодарность, да и была между ними та теплота, которая иной раз связывает людей крепче любовных уз, но страсть ушла. И Надежда разлюбила - первой. Она это понимала и знала, что он понимает и что он рад бы возобновлению прежнего, и чувствовала из-за этого какой-то стыд. И откупалась от стыда - деньгами.
У Плевицкого появились любовницы. Не в Винникове, разумеется, там его бы за блуд просто убили… Но в те периоды, когда Плевицкие жили в городе, Эдмунд весьма активно изменял жене: он был все еще красив, все так же галантен, да еще и богат благодаря жене, а посему пользовался у женщин неизменным успехом.
Надежда знала о его изменах, но не ревновала. Потому что знала: при всем при этом он все еще ее любит. И, стоит ей только поманить его, приласкать… Да только она не поманит. Она разлюбила его - первая. А значит, и вина за его измены - на ней. И она ему все позволяла. Делала вид, будто ничего не замечает, чтобы не обидеть его ненароком. Новые взаимоотношения с мужем ее забавляли. И немного раздражали. Потому что, не ревнуя, она завидовала "неверному мужу". Ее-то сердце все еще оставалось свободным. Ее жизнь была так скучна и пуста…
Даже слава всенародная, сделавшись привычной, больше не радовала ее. Тем более что на эту славу по-прежнему приходилось много и тяжело работать. А сил и огня прежнего уже не было. Когда-то она готова была петь и забесплатно, лишь бы слушали. Потом пела, чтобы прославиться. Теперь - чтобы славу удержать… А это уже сделалось скучно, этого было мало.
Ей хотелось чего-то большего. Чего-то более важного, чем слава. Чего-то, чтобы наполнило ее душу теплом и светом, вернуло ей прежнюю невинную радость жизни…
Она смотрела на Плевицкого, у которого славы-то никакой не было, а радость жизни была, и смертельно завидовала ему!
Только в родном Винникове, погружаясь в мир своего детства, она начинала чувствовать себя хоть сколько-то счастливой. Она всегда очень любила мать, но с годами это чувство, вместо того чтобы как-то поблекнуть, измениться, как это часто бывает у повзрослевших дочерей, - с годами любовь к матери становилась только сильнее. Это была какая-то отчаянная психологическая зависимость. Возможно, происходило это потому, что у самой Надежды детей не было и подсознательно себя она все еще ощущала ребенком. Какие бы великие победы ни одерживала она, как бы ни была велика ее слава, все равно: рядом с матерью она чувствовала себя все той же восьмилетней Дежкой с тонкой косицей. И каждое слово, каждое желание матери были для нее - законом. По приказанию матери она готова была сделать все что угодно: даже если сама считала бы такой поступок вопиющей глупостью или серьезной ошибкой. Позже в этой глупости или ошибке она винила бы только себя… Себя. Не мать. Мать была для нее выше всякой критики.
И каждый день, проведенный рядом с матерью, был для нее счастьем, и она не уставала умиляться на то, как прекрасна и проста эта деревенская жизнь, от которой когда-то готова была бежать хоть в монастырь, хоть в балаган, хоть к самому черту на рога!
IV
Где-то приблизительно в это же время популярный кинорежиссер Василий Гардин взялся снять Надежду в главных ролях в двух кинофильмах: "Власть тьмы" и "Крик жизни".
Сценарии фильмов писались специально "под Плевицкую", хотя "Власть тьмы" была экранизацией нашумевшей драмы Льва Николаевича Толстого. Съемки производились в ее только что отстроенном имении: на фоне деревянного терема дивной красоты, который многие считали даже архитектурным шедевром в псевдорусском стиле. Да и зритель, собственно, шел смотреть не очередной художественный фильм с звучным названием, а Плевицкую: на киноэкране, причем без голоса! Снять Плевицкую в немом фильме показалось Гардину весьма увлекательным. А ей самой хотелось причаститься нового искусства и попробовать себя в качестве драматической актрисы. Кого конкретно играла Надежда Плевицкая во "Власти тьмы", не писали даже в газетных рекламах этого фильма. Гардин вспоминал не без ехидства о кинематографических экзерсисах знаменитой певицы: "Плевицкая работала с забавным увлечением. Она совершенно не интересовалась сценарием, ее можно было уговорить разыграть любую сцену без всякой связи ее с предыдущей…"
Других воспоминаний об этих фильмах, к сожалению, не осталось, как и самих лент: их смыли после революции как "не представляющих художественной ценности"! Да что там два фильма с Плевицкой: смывались фильмы с Верой Холодной, истинные шедевры, пользовавшиеся бешеной популярностью как русской, так и зарубежной публики! Из пятидесяти фильмов "королевы экрана" уцелело четыре с половиной… И - документальный фильм, запечатлевший ее похороны. Так что исчезновение двух фильмов с "сермяжной царицей" в главной роли можно считать не самой тяжелой, хотя и обидной, утратой русского искусства - тем более что в них Плевицкая была "без голоса", а любили именно ее голос, сохранившийся в довольно-таки приличных американских записях. Впрочем, об этом - позже… До Америки пока еще - на свое счастье - не доехала.
Успех избаловал Надежду настолько, что она осмелилась наконец дать интервью одному бойкому журналисту из "Утра России", - до того не решалась с журналистами разговаривать, стыдясь своего невежества. А тут - решилась, ведь и говорить-то он с ней хотел на тему, более чем понятную, родную: о ее песнях! Все просто… Казалось бы, кто может лучше нее, Плевицкой, рассказать о народной песне? Хотя бы в этой области она была уверена в своих познаниях! Здесь она могла блеснуть! И блеснула…
"Мне особенно больно, когда господа-этнографы обвиняют мои песни в ненародности. Господа-этнографы приезжают в деревню с граммофоном, запишут пару песенок и уедут, а я родилась и жила в деревне и знаю ее. Меня упрекают, что я пою ненастоящие песни, из сборников. Но, поверьте, я изучила все сборники - и Филиппова, и Римского-Корсакова, и Мельчукова, и Ильинского, и все, что можно, я оттуда беру. Но, если петь оттуда все, никто не станет слушать, это скучно, архаично. Я пою песни, которые правдиво рисуют народную жизнь, создают яркие картины. Я пою "Ветку-однолетку ", которую я пела с подругами в деревне, пою "Хаз-Булата", которого мы распевали девушками. "Ухарь-купец", на которого так нападают, написан на слова Никитина, "Тихо тащится лошадка" дает трогательную картину крестьянского горя… Вообще все искреннее, талантливое, понятное народу, близкое ему, рисующее его жизнь правдиво, трогательно, я пою, не считаясь с тем, вошло ли это в сборники ученых или нет. И уж в знании народной жизни со мной, крестьянкой, не господам - этнографам с их граммофонами спорить. Я ни на что не претендую, но я певица народная, народ меня понимает, я ему близка…"
Надежда осталась очень довольна и тем, как она все рассказала, и тем, как журналист написал, обрамляя ее цитаты в "благородное негодование", "искреннее недоумение" и "с трудом сдерживаемые слезы, зазвучавшие в голосе певицы".
Но это маленькое интервью вызвало совершенно не ту реакцию, какую она ожидала…
В редакцию "Утра России" пришло возмущенное письмо от Митрофана Ефремовича Пятницкого, известнейшего собирателя и исполнителя русских народных песен, основавшего в 1910 году свой знаменитый русский народный хор: "Госпожа Плевицкая чувствует себя обиженной "этнографами"… Может ли кто-нибудь обидеть такую самоуверенную "крестьянку", для которой кажутся неинтересными "архаичные" народные мелодии? Невзлюбила госпожа Плевицкая сложившуюся веками народную песню и утверждает, что "Хаз-Булат", "Ветка-однолетка" и другие песни ее репертуара вполне народные и что "не этнографам с ней в знании народной жизни спорить"… Удивляемся, зачем понадобилось газете публиковать смешные претензии милейшей Надежды Васильевны".
Письмо Пятницкого напечатано не было. Но его переписали и "пустили по рукам" - мало кто из представителей музыкальной богемы не прочел его. Поскольку среди интеллектуалов Пятницкий и его этнографические постановки пользовались куда большим уважением, нежели популярная и модная Плевицкая, поднялись голоса в защиту этнографов и настоящей русской песни. И очень скоро Плевицкой пришлось раскаяться в этом своем единственном интервью.
До сих пор на "цареву любимицу", на "первую народную", "на сермяжную царицу" нападать не осмеливались. Но до сих пор она была скромна! Или - пела, или - молчала. А тут осмелилась заговорить, да как! Высказывания Плевицкой на страницах "Утра России" сочли наглыми и претенциозными. Тут же появился комический куплет, высмеивающий "сермяжную царицу", в котором, в частности, были такие слова:
А вот вам баба от сохи
Теперь в концертах выступает,
Поет сбор разной чепухи.
За выход тыщу получает…
Появились и карикатуры на Плевицкую, высмеивающие заодно и ее почитателей. В частности, на той, что была напечатана в "Сатириконе", был изображен эдакий домашний концерт: на стене висит плакат "Все билеты проданы", на стульях вдоль стены - разряженная барыня, барин с моноклем в глазу, гимназистка в передничке и студент в форме, а перед ними - кухарка, поющая и аккомпанирующая себе на кастрюле, и в уродливой этой кухарке с широко разинутым орущим ртом любой мог легко узнать черты "царевой любимицы"… Подпись: "Теперь каждый может позволить себе концерты своей собственной Плевицкой".
Еще один критик - умный и тонкий, к чьему мнению внимательно прислушивалась общественность, - написал статью, внешне хвалебную, но буквально сочившуюся скрытым ядом. Эпиграфом к статье было "явление седьмое" из "Плодов просвещения" Л.Н.Толстого.
Григорий (кухарке): Давай капусты кислой!
Кухарка: Только с погреба пришла, опять лезть. Кому это?
Григорий: Барышням тюрю. Живо! С Семеном пришли, а мне некогда.
Кухарка: Вот наедятся сладкого так, что больше не лезет, их и потянет на капусту.
1-й мужик. Для прочистки, значит.
Кухарка: Ну да, опрастают место, опять валяй!
Ехидный критик сравнивал зрителей, восхищавшихся пением Плевицкой, с теми самыми барышнями, которые "объелись сладкого", то есть пресытились классической музыкой, пением итальянцев и прочих иноземных соловьев. Восхищался мудростью "1-го мужика", который нашел такое точное определение происходящему: дескать, увлечение народными песнями Плевицкой - это "для прочистки", а потом снова вернутся к "сладкому" и с новым наслаждением станут слушать итальянцев. Ее же, Плевицкой, искусство, естественно, играло роль "тюри" или "кислой капусты"…
Заласканная, захваленная, привыкшая к повальному восхищению и ослепительной славе, Плевицкая восприняла все это настолько болезненно, почувствовала себя настолько глубоко оскорбленной, что даже и впрямь начала хворать, хотя прежде отличалась несокрушимым здоровьем… Поклонники подняли шум, обвинили противников в "травле", хотя и травли-то никакой не было, мало кто из великих не удостаивался в те вольные времена насмешливой критики: даже Шаляпина не пощадили… Но другие спокойно "встречали удар", понимая, что невозможно быть знаменитым - и не подвергаться нападкам. Федора Ивановича Шаляпина даже забавляли газетные шаржи, он вырезал их и сохранял в особом альбоме. А Надежда Плевицкая не умела и не желала сносить насмешек.
Как большинство деревенских, она была болезненно самолюбива.
Больше интервью она не давала - до самой революции.
А в газетные публикации, где упоминалось ее имя, Плевицкая вчитывалась теперь с подозрительностью, выискивая какое-нибудь очередное оскорбление. Кто ищет - тот всегда найдет: некий театральный деятель - не критик даже, а режиссер - написал о Плевицкой восхищенный очерк, в котором, однако, упоминал, что она - "простая женщина", что "концертное платье дурно сидит на ней", что она "кажется, вовсе не знает, как вести себя на сцене", но при этом преображается несказанно, стоит ей только запеть! Похвалы Плевицкая не удостоила внимания, потому что считала их само собой разумеющимися, зато слова о "дурно сидящем концертном платье" нанесли еще одну рану ее самолюбию, после чего белье она стала покупать в очень дорогом английском корсетном магазине и нашла портниху-волшебницу, русскую по происхождению, но притворявшуюся, как водится, француженкой, которая и шила ей те самые знаменитые концертные платья, облегавшие ее фигуру как перчатка.