- Вот что, - сказал он, - даю вам две недели отпуска. Поезжайте к себе в Чебеньки. Повидайте дочку. Отвезите ей и этого. У меня еще осталось, не беспокойтесь. А ей и шоколад, и сливочное масло, и печенье будут, небось, в диковинку. Так что собирайтесь.
Господи, да ведь это дороже всякой другой милости. Как раз в эти дни получил я письмо из дому - августовское. Вот несколько цитат из него:
"Вчера Галка проснулась ночью и говорит: "Мама, мне снилось, что папа приехал и стоит такой странный в военном, вот около той скамейки" - значит, и она своим детским умом думает об отце своем".
"Ты спрашиваешь о наших материальных делах. Нам достаточно того, что мы имеем… Хотела еще в Араси продать свое шерстяное платье, но никому не понадобилось. Пришлось продать твой коричневый костюм, пережить момент примеривания его, твоей вещи, чужим, противным дядькой…"
"Галочка наплавалась, наплескалась в речке, а потом стала варить в жестяночке "какао" для своего Мишки (куклы - все растрепаны) и приговаривает: "противный ребенок, только и знает, что ходит по гостям, да выпрашивает себе хлебушка, а маме своей никогда не даст даже попробовать. Вот теперь дам ему какао без сахара, да хлебушка с маслицем (камень с песком), и пусть молчит. А то я целый день играю и не ем, ведь если кушать, так ведь и его кормить надо".
Я и сейчас читаю это не без сантиментов, а как тогда? Гале еще не было пяти…
Весть о привалившем мне счастье разнеслась мигом, и мне не то что свои, но и трибунальские притащили все, что было. Да и военторг расщедрился "в пределах допустимого".
На этом остановлюсь, ибо согласен с автором "Очерков Элии" Ч. Лэмом, что вполне допустимо выставлять напоказ и свое превосходство и свое богатство, ибо выставленные напоказ познания могут пригодиться, а богатство - парки, дворцы - доставить кратковременное наслаждение. "Но выставленное напоказ семейное счастье, не имея названных преимуществ, наносит людям… смертельные обиды".
Счастье! Что от него в этом письме? Кроме горького сознания, что тебя любят и ждут.
30
Штаб армии. Каким он мне видится сейчас, спустя 45 лет? Первый эшелон: командующий и его штаб. Мозг армии. Второй эшелон: тылы, прокуратура и военный трибунал, политотдел, включая близкий мне по душевному настрою "отдел по разложению войск противника" (в просторечье "разложенцы"), числящий в своем составе лучшую часть политработников армейского аппарата, армейская газета, военторг…
Между двумя эшелонами - километров пять - семь. В зависимости от расстояния между деревнями, удобными для размещения. Столовых, если не ошибаюсь, пять: Военного совета, "генеральская", полковничья (включая и тех офицеров, которые занимают "полковничьи должности", куда отнесены и помощники прокурора армии), капитанская, солдатская. В последних, начиная от полковничьей, особенных различий, как помнится, не было. Размежевание диктовалось скорее чинопочитанием, чем различием в качестве и количестве пищи. Никто не голодал, но и не переедал.
Я как-то не задумывался над всем этим. Пока не прочитал - уже после войны, - что в немецкой армии было иначе. Гросс-адмирал Дениц имел особый обеденный стол, но ел то же самое, что и другие офицеры его штаба, включая мичманов, и в том же самом помещении. Здесь превалировал традиционный кастовый дух: офицерство! Как ни странно, мне это ближе наших порядков, ибо в основе офицерского "корпусного" сознания лежит ЧЕСТЬ.
В рассказе "Рощаковский" Л. Разгон передает со слов старого русского сановника историю поручика, которого наследник престола, будущий император Александр III, обругал под горячую руку на параде непотребным словом. Тот написал цесаревичу: стреляться с наследником престола не могу, но извинения требую. Жду его завтра же до 12 дня. Не получу - застрелюсь. Так оно и случилось. Хоронила самоубийцу (!) вся гвардия, а следом за гробом, через всю столицу шел по приказу отца цесаревич Александр. Так-то.
В том же ключе рассказ из шкатулки майора-артиллериста. "Случилось в знакомом мне гвардейском полку неслыханное: ротный офицер проиграл в карты месячное солдатское жалованье (да и все свои деньги, конечно). А занять никто не дает, отстраняются. Дошло до командира полка. Срам на всю действующую армию. Дело было в 1916-м. А надо вам сказать, что полковник был и знатного рода, и знатного роста. Метра два. И силища бычья. Вызывает: "Что предпочитаете, господин поручик: раз в морду или под суд?" Тот не колеблясь: "Раз в морду, Ваша светлость". Недели две отлеживался. А деньги вынул из кармана полковник - и все шито-крыто. Я и сам об этом рассказываю впервые".
И по мере того как я выговариваюсь, всплывает в памяти "нижеследующее".
Под вечер осеннего дня член Военного совета вызывает меня через вестового к себе. Седлаю Гальку, вооружаюсь, ехать лесом, фронт рядом, немецкая разведка заметно активизировалась.
Приезжаю. Привязываю лошадь к коновязи, вхожу в переднюю. Жду. Выходит генерал. В шерстяном свитере и в тапочках. Приглашает садиться.
- Ты вот что. У меня, понимаешь, в Ленинграде из квартиры фетровые бурки сперли. Для охоты держал. Редкость как хороши. Надо найти.
- Так ведь блокада, товарищ генерал.
- Не будь блокады, так и без тебя нашлись бы прокуроры. А ты исхитрись. А приметы такие…
Вышел на улицу, подхожу к лошади, дрожит всем телом. От меня передалось? И оглядываясь вокруг, вижу: выкинула жеребенка. Мертвого.
Глубокая осенняя ночь. Длинная лесная дорога. Один я. Идти придется пешком - с лошадью на поводу. Вытер ее сеном, что было здесь у коновязи, успокоил как мог, взялся за повод, и тихо тронулись в путь. А потом и отпустил повод. Лошадь, как никакое другое животное, чуткое до хозяйского настроения, придвинулась ближе, дышит в затылок. Иногда тыкалась, что значило: можно ли чуть передохнуть, попить, пожевать? Уже светало и было на выходе из леса. На пне сидел зайчишка, напуганный, поводил ушами. Поколебавшись, стал доставать парабеллум. И уж совсем наставился, как вдруг заяц соскочил с пня и скрылся в чаще. И слава богу. А там и дом.
Поутру доложил Дунаеву.
- Не верить вам не могу. К сожалению. Делать ничего, разумеется, не нужно. И не рассказывайте никому. Опомнится сам. Но не простит.
Насчет лошади заметно обеспокоился. Оказалось, что и его Сказка в том же "положении".
Быть буре, решил я, наблюдая, как Николай Константинович меряет комнату своими широкими шагами.
Но, едва начавшись, буря смолкает. Оказалось, что это по недосмотру сорвался с поводу жеребец командующего.
"Хотя животные, но все-таки цари".
Начальника политотдела я знал мало. Разве что в столовой разговоримся. Но и это было редкостью, ибо столиками не менялись, к столикам как бы прикреплялись. Приходил он позже других, сидел и ел в одиночестве. В обращении был приятен и прост. Заметной роли в нашей армейской жизни не играл. Все главное в этом отношении исходило от члена Военного совета.
Насколько припоминаю, начальник политотдела ни разу не вызвал ни меня, ни кого-либо из прокуратуры к себе. Мы его не интересовали. Даже и в тех случаях, когда дело шло о процессах политического свойства.
Лично мне он позвонил всего раз. Авиационная бомба попала в грузовик, в котором была установлена армейская типография. Материальный ущерб был невелик, но наборщика ранило. А номер армейской газеты (со стихами Твардовского?) надо было выпускать неотложно.
А я как-то в разговоре за столом упомянул по какому-то поводу, что моей первой специальностью была специальность наборщика. И работал я не где-нибудь, а в Первой Образцовой типографии.
- Зиновий Михайлович, - услышал я в телефонной трубке, - историю с типографией вы, наверно, уже знаете. Не нахожу слов для неуместной просьбы, но вы меня очень обяжете как наборщик. Там что-то недостает доверстать. Вы увидите.
- Я готов, конечно, но вот уж почти десять лет прошло с тех пор, как я держал в руках верстатку…
- Как сумеете, конечно. Не до жиру. Договорились?
Как было отказать. Да еще при таком уважительном отношении. Там, где квалифицированному наборщику потребовалось бы минут пятнадцать - двадцать, я провозился около двух часов, но газета вышла.
Однажды мы вволю нахохотались по поводу разложения войск противника. Сами ли или по директиве - сказать не могу, но надумали "разложенцы" протянуть радиотрубу на нейтральную полосу и через нее агитировать. Сочинял "романсы", как шутили, умница-полиглот, член Союза писателей, добрейший и милейший майор. Только вот толку никакого. Никто не переходил. Как вдруг! Ранним утром в наш окоп приполз австриец и сдался в плен.
По его словам, побег был замышлен еще месяц назад, но отложен, ибо подвернулся двухнедельный отпуск. Побывал у себя в Линце, а по возвращении на фронт драпанул. Вот и вся история.
- А как ты и твои друзья относятся к аншлюсу?
- Вы же слышите, что я говорю Острайх, а не Остмарк.
- А наши передачи по радио?
Скажи, дурачок, скажи. Похвали, болван! А он - большие глаза: какие передачи? Показывают ему текст. Парень оказался на редкость сметливый. Взял карандаш, переписал по-своему, да и "вышел на связь". И не на "хохдойч", на котором наши говорили, а на каком-то немыслимом диалекте, прибавив от себя, как ему нравится в плену. Да еще кашеваром (так и было).
И что же? Реакция на эту речь была прямо-таки сенсационной. Немецкая артиллерия, до того нейтральная, открыла ураганный огонь.
Уже с конца 1942 года, а еще больше в 1943-м стало видно, что немецкие пленные стали как-то линять. Прежней бравады становилось все меньше, напротив, "Гитлер капут" слышалось все чаще, а сомнений в победе рейха и самой справедливости затеянной им войны - больше. На вопрос о Геббельсе и его пропаганде все чаще слышались иронические, а то и просто презрительные реплики. Некоторые же, не сдерживая презрения, имитировали его хромоту.
Даже и монстры держали себя как-то странно. Пленных стало все прибывать - по мере продвижения вперед, - и "разложенцы", которым было важно с ними беседовать, все чаще приглашали меня на помощь. Мне было интересно, и, когда было время, я охотно "гостил" у них.
Приводят парня: рыжий, плечистый, лет 25. По его словам, рабочий ковровой фабрики, в нацистской партии не состоял, отец примыкал к социал-демократам… Устойчивый набор биографических черт. Для 1943 года.
- Враги Германии?
- Все те же: евреи, коммунисты, англичане.
- Ну и как с ними со всеми?
- Уничтожать физически.
- И ты это делал?
Подумав:
- Не непосредственно.
- А твои награды: Винтрекомпани, Айзенеркройц?
Испуганно:
- Писарь я, у источника сидел.
Р.S. После того, что я написал о начальниках политотдела, читатели поймут мое удивление, когда на пути из Львова в Берегово, точнее сказать, на перевале гор, бросилась в глаза мемориальная стела, на которой: 18-я Армия… командующий такой-то… начальник политотдела Брежнев.
А члена Военного совета как будто и не бывало!
"Святая проституция"?
31
Несколько слов о моей "врачебной деятельности". Она началась еще в 1936 году, в Омске, куда я был направлен по окончании второго курса института, на 22-м году жизни (с зачислением в экстернат).
Я еще не устроился как следует, как был вызван к областному прокурору.
- Сообщаю вам, что с сегодняшнего дня вы назначаетесь старшим следователем по спецделам. И вот вам первое задание.
Заговорил заместитель прокурора области милейший Эфраим Соломонович Любашевский:
- В городе сибирская язва. Обком требует немедленного и срочного установления причин и виновных. Три дня сроку.
Я был растерян. О болезни этой только наслышан, что следует делать понятия не имел. Видя мое состояние, Любашевский отвел меня к себе, соединился с городской эпидемслужбой и попросил принять меня для консультации и сотрудничества.
С этого я и начал. Санитарная служба была, естественно, и сама встревожена. Меня ввели в курс дела, показали и самый "антракс" возбудитель болезни.
Слушая врачей, я постоянно ловил себя на том, что отвлекаюсь для детективных параллелей, начиная с дедукции Шерлока Холмса.
- Если, по вашим сведениям, источником заразы была и остается колбаса, значит, ее где-то здесь, в Омске делали, делают и продают.
- Мы тоже так думаем.
- Опрашивали ли вы заболевших?
- Нескольких из 10–12, находящихся в больницах. Некоторые из них указывают на ларек, который при вокзале, другие отсылают к магазинам, которые неподалеку от вокзала, больше половины приезжих.
- Значит, где-нибудь у вокзала колбасу и производят?
- Таких сведений у нас нет. Та колбаса, которую мы едим, производится на местном мясокомбинате. Ею снабжают и московскую торговлю.
Немного. Заметался. Прошелся по городскому базару, побывал на вокзале, видел запечатанный ларек и с тем вернулся в прокуратуру. Ночью меня осенило: надо допросить всех.
Список больных и больниц был у меня в руках, С ним и отправился в путь. Как ни странно, но к вечеру, обработав полученные данные, связанные с вопросом "Где покупали?", я утвердился в первоначальной версии: где-то вокруг вокзала. Между тем начинался третий день, и мне было сказано, что из обкома уже звонили.
Снова к санитарам. На карте города, в намеченном мною круге, должны быть предприятия, торгующие, производящие, кормящие. Ничего не пропускайте. Оказалось шесть-семь. Маршрут обозначился более или менее четко. В середине дня он привел меня в столовую "Первое мая". Зашел к директору: Колбасу? Покупаем, конечно, но только на мясокомбинате. Особенно теперь, когда язва, будь она проклята. Это же чума для Сибири…
На середине разговора входит в кабинет мужчина в давно не стиранном фартуке и почти с места: "Хозяин, корову привели".
Директор махнул рукой: не ко времени. И тот смылся. Вмиг.
- На мясо. Но и это сейчас надо попридержать. Хоть и по разнарядке.
Ничего не подозревая, вышел я на улицу, согбенный от бессилья. Достал из кармана список заболевших, теперь уже бесполезный. Осталось, правда, два неопрошенных. Зайду.
В отведенную мне полупустую комнату вошел высокий и сильный мужчина лет 40–45. Болезнь никак его не тронула внешне, но было видно, что он волнуется. Вставал, ходил, снова садился.
- Еще раз вам говорю: работаю я на мясокомбинате. Туши разделываю. Как заболел, не знаю. Помочь ничем не могу.
- А вы отдаете себе отчет, что не исключена приостановка комбината. По вашему заболеванию.
- Решение есть?
- Обсуждается. - И по наитию: - Скажите по совести, в каких отношениях вы находитесь со столовой "Первое мая"?
- Отыскали все-таки. Сознаюсь. Туши там иногда разделывал. Под колбасы. Деньги хорошие платят, трое детей.
Из больницы связываюсь с санслужбой: "Столовая "Первое мая". Немедленно".
- Само собой. Но ответ будет на третий день. Надо ли говорить, что не только я, но и вся прокуратура ждала этого дня.
И наконец: "Антракс найден, столовая закрыта, акт посылаем, ждите".
Триумф? Можно и так. Но недолгий. Вызывает к себе Любашевский и сокрушенно так: "Должен вас огорчить. Столовая ваша принадлежит к железнодорожному ведомству, и дорожный прокурор уже запросил у меня все материалы. Не расстраивайтесь. Из обкома звонили и просили передать благодарность".
Не прошло и недели, как на стол мне легли пакет с чем-то тяжелым и медицинское свидетельство об извлечении кохеровского пинцета из брюшины оперируемой. И на свидетельстве этом резолюция Любашевского: "Расследовать и доложить".
Вскрываю конверт. Тяжелый металлический "зажим", весь изъеденный ржавчиной. Догадываюсь, что он и есть герой романа. Из документов узнаю, что девять месяцев перед тем профессор-гинеколог Л., оперируя по поводу внематочной беременности, оставил в брюшине оперируемой кохеровский пинцет. Последующие жалобы прооперированной оставлял без внимания: "Инфильтрат, рассосется". Больная обратилась в железнодорожную клинику… рентген… операция… извлечение кохера… состав преступления.
Сознаться, все это было мне не то чтобы вновь, но и как-то стеснительно. Мы росли в иных условиях, чем нынешняя молодежь. Слово "секс" не слыхивали, связанных с ним проблем не обсуждали. В доме же, моем собственном доме, у моих теток, у бабушки ни о чем подобном в моем присутствии не говорилось. От отца же, не помню по какому поводу, услышал (и сделал правилом жизни) французскую поговорку: "Что происходит между двумя, то вообще не происходит".
Для полной ясности: мне было лет 12, когда попалась мне "Хроника времен Карла IX" (Мериме). Младшему брату, только что приехавшему в Париж из провинции, герцогиня назначает свидание.
Старший брат советует, как водится, и между прочим говорит младшему:
- Больше мяса, больше мяса, помни о чести фамилии.
Ничего не мысля, спрашиваю отца:
- А при чем тут честь фамилии?
Отец, покашливая: "Мясо, как уверяют, придает мужчине больше отваги".
…Звоню в клинику. Трубку берет сам Л. Он уже знает и готов прийти в прокуратуру, чтобы "объясниться и закрыть этот вздор".
Спрашиваю разрешения побывать на операции, подобной той, о которой речь, чтобы составить впечатление.
- Отчего же. Завтра в десять утра. Вас встретят.
Прихожу, знакомлюсь с участниками операции, той, прежней. Женщина-врач, ассистент, старшая сестра, еще кто-то. Приходим в операционную. Стол, длинные скамьи вдоль стены - для студентов Омского медицинского института, где Л. профессорствует. Ввозят оперируемую. Входит Л., он уже "помылся", кивает, становится у стола… и прочее.
Профессор пошучивает: "Сколько ей лет? Молодая. Надо ей сохранить…"
Время движется медленно. Хирургу жарко, ему утирают пот на лбу… но вот он делает какое-то усилие, и на полу, у моих ног оказывается некое подобие футбольного мяча. "В музей", - командует Л. и отходит от стола.
- Кохеры сосчитаны?
- Все пятьдесят.
На следующий день вызываю к себе врача и старшую сестру. Оба они показывают согласно. Кохеров было подано 50, при подсчете оказалось 49. Профессор рассердился: "Недосчитались. В брюшину больше нельзя. Зашивайте". Конечно, не по правилам. Ничего подобного раньше не было…
Сам Л. приходит на допрос с кипой книг на английском, французском и немецком языках. Читает, не утруждая себя вопросом: знаю ли я сам эти языки. Обычная вещь, все авторитеты сходятся на том, что такого рода ошибки неизбежны.
- Но ведь ошибки не было. Вам сказали - 49, а вы с этим не посчитались.
- Ложь!
- Зачем же им лгать? Не вижу повода.
- Человек человеку волк (на латыни, конечно).
- Тогда и мне можно: Пусть погибнет мир, но да здравствует юстиция (тоже на латыни).
- Но так не может рассуждать советский юрист!
- А советский врач?
…По вмешательству (экспертизе) знаменитого Бурденко от привлечения к любой форме ответственности прокуратура отказалась, но Л. все же переехал в другой город: не выдержал остракизма коллег!