- Судя по всему, перед отъездом из Могилева император разговаривал о здоровье цесаревича с придворным врачом профессором Федоровым и, окончательно убедившись в неизлечимости его заболевания, решил отречься и от его имени тоже. Строго говоря, такое решение незаконно, но объясняется тем фактом, что он не может отделить себя от сына. Никто не знает, что теперь будет. Перед отречением император подписал указ, которым распустил старый кабинет министров, назначил князя Львова премьер–министром и великого князя Николая Николаевича верховным главнокомандующим. Теперь нам остается ждать, что скажет великий князь Михаил Александрович…
Я встала. Мое место сейчас рядом с императором; я хотела немедленно поехать на вокзал. Он больше не царь. Он остался один.
- Я еду на вокзал, - сказала я.
- Император уже вернулся в Могилев, - после короткой паузы ответил Рузский.
Комната закружилась вокруг меня; или это был весь мир? Рузский мягко взял меня за руку и снова усадил в кресло.
Потом он рассказал мне подробности совещания, описал выражения лиц, припомнил различные жесты. Понемногу я приходила в себя и засыпала его вопросами. Наконец картина происшедшего ясно предстала передо мной во всей своей трагичности и простоте.
Последний представитель династии, которая правила Россией на протяжении трехсот лет, предъявил перепуганным депутатам лист бумаги с напечатанным на машинке текстом - и эта бумага стала его финальным актом, последним изъявлением его самодержавной воли.
Мой разум отказывался принимать такую развязку; в то мгновение я искренне ждала чуда. Я бы нисколько не удивилась, если бы вспыхнула молния или произошло землетрясение. Это была историческая смерть, и подсознательно я ждала определенных знамений - как после гибели Спасителя на кресте.
Я не могла смириться с мыслью, что надежды больше нет; хотя в последнее время режим изменился в худшую сторону, по моему мнению, он составлял естественную часть моей страны; я не могла представить себе Россию без династии. Словно туловище без головы…
В голове промелькнули утешительные мысли, и я поделилась ими с Рузским, мечтая услышать от него подтверждение. Старик грустно смотрел на меня; он не хотел лишать меня надежды, но и не мог поддерживать во мне иллюзии.
Великий князь Михаил Александрович никогда не проявлял особого интереса к государственным делам. Он может испугаться ответственности. Отсюда, из Пскова, очень сложно, практически невозможно, дать верную оценку ситуации в Петрограде.
Судя по тону председателя Думы, все пребывают в замешательстве. Ситуация меняется каждый час. Осмотрительные, разумные люди находятся в меньшинстве. Вопрос состоит в следующем: займут ли они определенную позицию? В любом случае завтра я закажу молебен в соборе, после которого зачитаю манифест об отречении императора и о вступлении на престол великого князя Михаила. Возможно, это подействует успокаивающе.
На этом мы расстались. Часы показывали четыре часа утра. Адъютанты проводили меня в госпиталь. Я поднялась по темной лестнице и, спотыкаясь, вошла в свою комнату.
3
Утром Рузский прислал мне записку с советом пойти в собор на молебен. В Пскове, писал он, нарастает революционное возбуждение; мне следует появиться на людях, чтобы никто не мог сказать, будто я спасовала перед лицом перемен.
Я не спорила: мне было все равно. Не помню, кто пошел со мной.
Площадь и собор были переполнены. В толпе было много солдат с возбужденными лицами и красными ленточками на груди.
Войдя в храм, я встала позади Рузского; кто то вложил мне в руку красный бант. Я взглянула на него невидящими глазами, а когда вернулась домой, обнаружила, что по–прежнему сжимаю его в кулаке.
В центр вышли священники в сверкающих, расшитых золотом ризах. Служба началась. Но настроение было далеко от благочестивого: не чувствовалось привычной торжественности, присущей такому моменту. Службу почти никто не слушал. Звучал традиционный благодарственный молебен, но атмосфера была другой. Все прихожане думали о своем, их чувства были где то далеко, и казалось, все с нетерпением ждут, когда же кончится это никому не нужное представление и можно будет заняться более приятными делами.
Лица не выражали ни радости, ни даже волнения; на них было написано только любопытство. Когда зачитали манифест и прозвучала молитва во славу нового царя и нового правительства, я пробралась сквозь толпу на ступени храма.
До сих пор проход нам расчищала полиция, но сегодня полиции не было. Толпа с явным удовольствием толкала старого генерала, штабных офицеров и меня, стараясь по возможности не уступить дорогу. В их отношении, однако, не было провокации. Они смотрели на меня с холодным любопытством, но их ждало разочарование - я шла с непроницаемым лицом, сухими глазами, мое тело словно превратилось в камень. Я спустилась по ступеням, села в машину, и меня отвезли домой.
К вечеру в городе начались беспорядки. Толпы неуправляемых солдат наводнили улицы, из тюрьмы выпустили заключенных.
Это не замедлило сказаться на нашем госпитале. Раненые больше не вытягивались в струнку, когда к ним обращались врачи, они ходили по коридорам в нижнем белье и курили - и то, и другое было строго запрещено. Те, что сидели, больше не вставали при моем появлении; поначалу я слышала робкие шутки, потом - грубые замечания. Мне было неприятно, но, тем не менее, я дважды в день совершала обход по палатам по пути в столовую и обратно. После первого дня врачи попросили меня больше не приходить в перевязочную. Я согласилась. Я понимала, что это больше не мой госпиталь. Мое дитя перестало быть моим; его постепенно отнимали у меня, и я ничего не могла поделать.
Утром 17 марта слухи об отречении великого князя Михаила Александровича, которые ходили по городу с предыдущего дня, получили официальное подтверждение. Примерно в это же время до нас дошел знаменитый приказ №1. Этот приказ, изданный Советом рабочих и солдатских депутатов без ведома Временного правительства, учредил Советы во всей армии, отменил дисциплинарную субординацию солдат перед офицерами и запретил офицерам обращаться к солдатам на "ты".
Приказ №1, естественно, усилил волнения и ускорил разрушение армии. На фронте солдаты начали калечить, мучить и убивать своих офицеров. Я сама была офицером, и мое положение становилось опасным. Всего две двери отделяли мои комнаты от госпиталя. Мне негде было спрятаться, и сбежать я тоже не могла.
На тот момент в госпитале находились около трехсот легкораненых солдат, способных передвигаться, и восемьдесят санитаров, в отношении которых у меня не было уверенности. Когда я расследовала злоупотребления и занималась реорганизацией госпиталя, то провела дисциплинарную работу среди этих санитаров, и с тех пор, если возникала такая необходимость, наказывала их, хотя не имела на это официального права. Недавно я назначила старшим санитаром Тихонова, московского мастерового, художника и очень умного человека. Он читал все, что попадалось под руку, с несколько самоуверенным видом вступал в любые дискуссии и не пил ни капли спиртного. К начальству он всегда относился с независимостью и достоинством. Он имел склонность к социализму, и врачи не одобряли мой выбор, но я хорошо его знала и доверяла ему. Однако теперь мне оставалось лишь гадать, как сумбурные события последних дней повлияли на него.
Скоро я это выяснила. В то самое утро, когда вышел знаменитый приказ №1, ко мне явился санитар, приписанный к столовой персонала. Это был маленький расторопный латыш, хорошо знающий свое дело, один из моих любимцев. В руке он держал пачку групповых фотографий, сделанных несколько дней назад, - наши санитары и я в центре.
- Мария Павловна, подпишите, пожалуйста, товарищи очень просят, - широко улыбнулся он и положил фотографии мне на стол. - Еще Тихонов просил передать вам, чтобы вы не ходили одна в столовую; мы оба будем вас сопровождать, - продолжая улыбаться, добавил он.
- Хорошо, - ответила я, не требуя объяснений, и начала подписывать фотографии. - Послушай, что я хочу тебе сказать. Мы жили здесь вместе больше двух лет, и вы все мне как дети. Я не могу так сразу называть вас на "вы". Понимаешь?
- Да. Называйте, как хотите, мы всегда были довольны вашим обращением, - ответил он и, наклонившись, поцеловал мою руку, державшую ручку.
Я рассказала об этом Тишину, который просил меня не ходить по госпиталю. За несколько минут до обеда раздался стук в дверь.
- Войдите, - сказала я.
На пороге стоял Тихонов. Я посмотрела ему в глаза; его лицо изменилось, стало жестким, угрюмым. На секунду в моем сердце шевельнулось сомнение.
- Пойдемте, Мария Павловна, обед уже подан, - просто сказал он. Я встала и вышла следом за ним. Латыш ждал за дверью. С того дня и до моего отъезда эти двое два раза в день сопровождали меня в столовую и обратно.
Но, несмотря на все мои надежды, что это безумие скоро закончится, с каждым днем становилось все очевиднее, что мне оставаться в госпитале нельзя. К примеру, всего лишь несколько дней спустя толпа пьяных солдат у всех на глазах избила генерала, командующего Псковским гарнизоном, и бросила его в реку.
Та же толпа внезапно вспомнила обо мне. Муж одной из моих медсестер, которому я помогла устроиться писарем в штаб, попросил своих товарищей отвлечь внимание солдат, а сам бросился в госпиталь, чтобы предупредить меня.
Я оделась и в сопровождении Тишина прошла через сад в штаб, где меня встретили адъютанты Рузского. Но даже там я не чувствовала себя в полной безопасности. Не найдя меня в госпитале, толпа в конце концов выяснит мое местонахождение. Несколько офицеров не смогли бы меня защитить, даже если бы захотели. Однако в тот раз все обошлось. Толпа хоть и направилась в госпиталь, так до него и не дошла. Таких случаев было несколько.
Оставаться пленницей в собственном госпитале было бессмысленно. Я пошла к Рузскому и была потрясена его изможденным видом. Положение на фронте, сказал он, становится все хуже и хуже. Жестокость солдат по отношению к офицерам переходит всякие границы. Во всех частях созданы Советы, дисциплина почти полностью отсутствует, солдаты дезертируют толпами, унося с собой оружие и боеприпасы, и нападают на поезда. Гучков, военный министр Временного правительства, проехал по Северному фронту, пытаясь своими речами восстановить боевой дух армии, но все было напрасно.
А насчет моего отъезда генерал сказал, что придется подождать несколько дней: поезда переполнены бегущими с фронта солдатами. Если, как он надеялся, этот поток скоро уменьшится, тогда я смогу уехать. Он предупредит меня заранее, чтобы я успела собраться.
Из кабинета Рузского я вышла в прихожую, где несколько уральских казаков - телохранителей главнокомандующего - грели мою шубу у печки. Они предложили проводить меня до госпиталя. Такое отношение удивило и тронуло.
В основном отношение было совсем другим. Всех, кто был связан со старым режимом, втаптывали в грязь и демонстрировали им революционное презрение. Все с удивительной легкостью отказались от императора, начиная с его придворных и кончая духовенством. Эта легкость внушала ужас, она выражала не только презрение к традициям, но и полное отсутствие здравого смысла в отношении к будущему. Интеллигенция, которая теперь стояла у руля, не могла предложить ничего конкретного взамен того, что она разрушила, и народ перестал доверять этой новой касте так же, как и ее предшественникам.
Новые правители почувствовали это недоверие и дрогнули перед ним. Они не ожидали, что в народе проснется зверь, и теперь оказались в лапах этого самого зверя, которого не могли контролировать. Им остались только слова. Пламенные призывы, многословная демагогия, страстные речи - они звучали повсюду; в то время слова еще воздействовали на русское воображение.
Среди всего этого хаоса я чувствовала себя потерянной. Меня не оставляло ощущение беспомощности; меня словно бросили в волны, которые вот–вот сомкнутся над головой; плывущие на обломках люди смеялись надо мной и были готовы при первой же удобной возможности утопить. Казалось, они не замечали, что волны вздымаются все выше, и им самим грозит смертельная опасность.
21 марта, прочитав манифест Временного правительства, солдаты госпиталя, как и во всех воинских частях, присягнули на верность новому режиму. У меня не хватило смелости войти в тот день в церковь, но помню, я бродила поблизости и слышала слова богослужения и манифеста.
Больше никто во мне не нуждался; я превратилась зо врага своего народа - своих соотечественников, - которым я отдала все силы. Для них я была хуже чужой; они перестали со мной считаться.
Главный врач, с которым мы никогда не ладили, прислал возмущенную Зандину спросить, когда я собираюсь уехать из Пскова, - к нему должна приехать жена, и он хотел поселить ее в моей комнате. Так он мне отомстил, и мое сердце болезненно сжалось. Враждебность по отношению ко мне могла распространиться и на отца Михаила, и я решила, пока не поздно, отправить его вместе с прислуживающим ему монахом в Киев к его другу. Для отца Михаила, Тишина и меня настали тяжелые времена. Они знали, что бессильны защитить меня; и мы чувствовали, что это последние дни нашей дружбы.
Отец Михаил уехал первым. Вскоре Рузский передал мне, что пора собираться. Я упаковала свои иконы, негативы, рисунки, бумаги. Все, что я собирала с такой любовью, казалось теперь ненужным, но в то же время дорогим хламом. Моя прошлая жизнь кончилась. Новая станет борьбой за существование и адаптацией к этой борьбе.
Я в последний раз вместе с Тишиным и Зандиной обошла свои любимые храмы и места, прощаясь с Псковом, где провела много счастливых месяцев; я зашла и в собор. Глядя на усыпальницы с останками псковских князей, я думала, что они тоже внесли свой вклад в историю, а когда выполнили свою задачу, их предали забвению.
Весь персонал пришел проводить меня на вокзал, даже главный врач. На перроне собралась целая толпа. Сестры целовали мне руку, как в прежние времена. Поезд являл собой пугающее зрелище. Повсюду - на крышах, на платформах, даже на буферах - сидели солдаты с рюкзаками и винтовками. В проходах толпились люди. Железнодорожные власти, не в силах справиться с серой массой, лезущей из всех щелей, словно саранча, тщетно пытались навести порядок. Ехать в таких условиях было небезопасно, но у меня не было выбора.
Зандина решительно заявила, что поедет со мной до самого Петрограда. Наконец, она, моя собака и я каким то образом вошли в вагон и заняли места в купе, которое с большим трудом штаб зарезервировал для себя. Штабной офицер, закрыв за нами дверь, опечатал ее. По прибытии в Петроград печать должен был сорвать военный комендант вокзала. Эта печать была нашей единственной защитой.
Когда поезд тронулся и люди на перроне, а потом и сам город исчезли из вида, нервы мои не выдержали. Я долго не могла остановить рыдания. Я плакала по Пскову, по своему прошлому, по себе, и как ни старалась, будущее представлялось мне весьма туманным.
Мы благополучно добрались до Петрограда, хотя поезд опоздал на несколько часов. Печать взломал помощник коменданта. Никто не встречал меня на вокзале. Императорские комнаты, через которые я обычно проходила, были закрыты. Лакей без своей привычной ливреи ждал меня на улице, и вместо машины стоял наемный старый экипаж, запряженный двумя замученными белыми клячами. Я устало поднялась на высокую ступеньку и села на продавленное сиденье. В нос ударил запах плесени. Мы тронулись. Все вокруг казалось чужим и страшным. На улицах было тихо и пустынно. Сергиевский дворец на Невском напоминал мавзолей.
Революция произошла всего две недели назад, а казалось, минули годы.
Укрытие
На следующий день после приезда я смотрела из окна гостиной на идущую по Невскому процессию. Хоронили жертв революции. Церемония была гражданской. Впервые духовенство не принимало участие в государственном мероприятии. И этот парад скорби служил иной цели - это была демонстрация власти нового правительства.
Я с изумлением наблюдала за этим спектаклем. Старая Россия в весьма причудливых формах прощалась со своим прошлым - величественным и трагичным - и выражала надежду на лучшее будущее.
В своих мемуарах французский посол Палеолог с присущей ему проницательностью отмечает, что достоинство революционных торжеств можно объяснить только русской склонностью - и слабостью - к театральному проявлению всех своих чувств. Церемония, за которой я наблюдала из окна, хоть и была похоронной, проходила радостно и весело, словно люди праздновали великую перемену. Весь Петроград был охвачен подобным ликованием, которого я не могла понять и разделить. В Пскове, где преобладали военные, царили недоумение и тревога.
Но Петроград праздновал победу. Государственные деятели старого режима были заперты в подвалах государственных учреждений или в тюрьмах; газеты пели хвалебные гимны революции и свободе и с остервенением поносили прошлое. На улицах продавали памфлеты с карикатурами на царя, с низкими клеветническими намеками и обвинениями. Появились совершенно новые выражения; русский язык внезапно пополнился иностранными словами, якобы более точно передающими революционный восторг.
Но, несмотря на весь этот революционный подъем, жизнь города стала вялой и бесцветной. Улицы почти не убирали. Повсюду бесцельно слонялись толпы солдат и матросов, а хорошо одетые люди, у которых были кареты и автомобили, прятались по домам. Полиции не было видно. Кругом царил беспорядок.
Даже те слуги, которые служили у нас много лет, иногда целыми поколениями, попали под влияние новых веяний. Они стали предъявлять требования, создавать комитеты. Лишь немногие сохранили верность хозяевам, которые всегда заботились о них, выплачивали пособие в старости, ухаживали за ними, когда они были больны, и посылали их детей в школу.
Петроград вселял в меня ужас. Я переехала в Царское Село к отцу. Он, как всегда, оставался спокоен. Оборот, который приняли события, поразил его в самое сердце, но он не проявлял раздражения и не винил революционеров. Все это, говорил он, результат слепого безрассудства старого режима.
От других членов семьи я узнала, какую роль он сыграл в драме последних дней. Он пытался всеми средствами спасти положение. 13 марта решил любой ценой встретиться с императрицей. После смерти Распутина все отношения между нашим домом и Александровским дворцом были разорваны, и он не знал, как ему к ней подступиться. Но императрица сама решила проблему, неожиданно вызвав его к себе.
Он отправился во дворец. Императрица приняла его холодно и обвинила всю царскую семью в попытках направить императора по неверному пути и в недостаточной преданности престолу.
Она еще сильнее, чем прежде, была настроена против всяких уступок. Она была уверена - и сказала, что у нее есть доказательства, - что народ на стороне царя. Царская семья, аристократия и члены Думы имеют наглость думать иначе, но они ошибаются и вскоре поймут это. Отец счел необходимым напомнить ей, что все его поступки были продиктованы желанием развеять иллюзии. Она сообщила, что император приедет следующим утром.