Великая Княгиня Мария Павловна: Воспоминания - Великая Княгиня Мария Павловна 38 стр.


На первый взгляд ничто не изменилось за пять прошедших лет - и дом, и сад выглядели, как прежде. Дорожки подметены, кусты подрезаны, и только на клумбах не было цветов. Я позвонила от ворот. Из сторожки выглянул старик Гюстав, консьерж; они узнали меня, он и его толстушка жена Жозефина, вышедшая на звонок; сейчас редко кто заходит, сказали они; несколько месяцев назад звонил Дмитрий, они и сообщили ему, что отец в тюрьме.

Я прошла за ними в сторожку, мы сели и поплакались друг другу. Старикам тоже довелось хлебнуть горя. Их единственный сын, без царапины прошедший всю войну, сейчас лежал с туберкулезом в санатории. От них я услышала о мачехе: после смерти отца она с дочерьми якобы выбралась из Петрограда и теперь была не то в Финляндии, не то в Швеции.

Потом я вышла в сад. Он по весеннему изумрудно сверкал, под ногами хрустел гравий. Я перенеслась в былое: казалось, сейчас распахнется дверь на каменную террасу и в старом твидовом пальто выйдет и спустится в сад отец, за ним две девочки…

Гюстав с ключами проводил меня к входу, отпер дверь, и я вошла, а он предупредительно остался у порога. Все было не таким, каким я привыкла видеть, даже комнаты казались меньше. За несколько месяцев до начала войны все коллекции отца и сколько нибудь ценные вещи были вывезены в Россию. Его высылка была отменена в 1913 году, и он тогда же начал строить дом в Царском Селе, куда вселился с семьей весною 1914 года.

Дом оставался таким, каким его покинули пять лет назад. Застекленные стеллажи пустовали, на стенах почти не было картин, сдвинутая мебель грудилась под чехлами. Стояла мертвая тишина. Из холла я прошла в столовую. Она была невелика, только–только вмещала семью; когда отец и мачеха давали званый обед, стол накрывали в соседнем помещении. А здесь мы каждый день ели. В высокие окна струилось весеннее солнце. Я смотрела на вытертую желтую обивку кресел, на полированный круглый стол, и в памяти оживали знакомые сцены.

Вот тут всегда садился отец. Он был очень пунктуальный человек, и если в половине первого, вместе с боем часов, мы не являлись к нему в кабинет, он один шел в столовую. Перед едой мы гуляли в Булонском лесу, потом мне нужно было привести себя в порядок, и, когда я спускалась в столовую, он сдержанно роптал, что пармезановое суфле из за нас перестояло. Сбоку от него стояло пустое кресло жены, и пустовало оно всегда вплоть до середины трапезы. Ольга Валериановна никогда не была готова вовремя, и он безнадежно махнул на нее рукой. Она либо переодевалась у себя в спальне, либо занималась покупками в городе. Вернувшись, она сваливала перевязанные пакеты и картонные коробки на кресло у окна. Меня неизменно корили за любопытство, желание узнать, что там в коробках. Наконец мачеха садилась, чтобы съесть несколько ломтиков холодной ветчины и салат: боясь поправиться, она не давала себе воли за столом, зато потом перехватывала до обеда. Ленч продолжался своим чередом. Девочки по обе стороны от гувернантки старательно разыгрывали образцовое поведение. Не закрывал рта мой сводный брат Володя, всех засыпая вопросами; при нем бесполезно было завести общий разговор и бесполезно было переговорить его.

За обедом нас было меньше за столом: девочек кормили раньше. Отцу нравилось, когда мы одевались к обеду. После он что нибудь читал мне и жене. Мы переходили в маленькую библиотеку, где садились за вышивание, а папа читал.

Но больше всего воспоминаний хранил его кабинет рядом с библиотекой. Четче, чем где либо еще в доме, я видела его в этой низкой комнате с тремя большими окнами в ряд. У одного стоял боком его письменный стол, у другого - любимое кресло и кожаная кушетка. Кресло было без чехла, в изголовье еще оставалась вмятина. Я видела его с книгой в тонких пальцах; взглянув поверх очков в темной оправе, он готовился ответить на вопрос. Здесь, оставшись одни, мы пили чай. Если днем я задерживалась в городе, вернуться следовало в половине пятого, по пути забрав в определенной кондитерской кулек в вощеной бумаге с бутербродами и булочками, заказанными с утра.

Сидя сейчас на кушетке, я все глубже погружалась в прошлое. Я видела, как брат Дмитрий, стройный семнадцатилетний юноша, охорашивается в новом смокинге перед своей первой "взрослой" вылазкой в Париж, а отец учит его у зеркала повязывать галстук. Я вспоминала, как забавляли отца наивные восторги Дмитрия перед парижскими соблазнами. Довольный, что с ним наконец считаются как со взрослым, брат не оставлял и школярских выходок - например, из за куста обдать меня из шланга, вымочив до нитки, когда я была совсем готова ехать в Париж.

В этой самой комнате, когда я окончательно уехала из Швеции, я едва не упала в обморок, услышав, что в Париже объявился доктор М., лейб–медик шведской королевы, от чьей опеки я, собственно, и сбежала. Слух не подтвердился, но я прожила несколько крайне тревожных дней.

С 1902–го по 1908 годы мы мало видели отца, - мы еще были дети и жили в России у тети и дяди. Регулярно видеться с ним я стала только после замужества, уже взрослым человеком. Он боялся, что, пока мы жили врозь, я от него отвыкла, а может, меня даже настроили против него. Он осторожно вникал в мой внутренний мир, доведываясь, целы ли еще ростки, высаженные им в моем детстве.

Всего отец пробыл в ссылке двенадцать лет, и хотя он не выказывал признаков нетерпения, принудительное бездействие и праздность порою угнетали его. Он был совершенно счастлив в семейной жизни, но без России тосковал. Выслал его император, его племянник, но он оставался его верноподданным и ни словом не выразил горечи. Много лет практиковавшийся обычай не признавал неравных браков, заключенных членами императорской фамилии; отец знал, во что ему обойдется своеволие, и принял расплату как должное.

И годы спустя, когда все вокруг публично осуждали Романовых–венценосцев, он был сдержан и лоялен, а когда его попытки спасти положение потерпели крах, с достоинством принял последний удар. Но нет! - ведь я пришла сюда, чтобы исторгнуть из памяти те предсмертные страшные месяцы.

Между кабинетом и большой гостиной был коридорчик и в нем лестница на второй этаж. Про гостиную вспоминали только по случаю гостей. По воскресеньям, с пяти до семи, мачеха "принимала". Я перевидала множество интересных людей на этих полуофициальных чаепитиях. Помнится, я сижу рядом с романистом Полем Бурже, мы говорим о Леонардо да Винчи, чья жизнь захватила меня тогда. Поль Бурже предложил прислать книги на сей предмет. Он сдержал обещание, прислав на следующее утро несколько красивых фолиантов. Он быстро раскаялся в своем поступке, видимо, испугавшись, что мне вряд ли можно доверить ценные книги, и в тот же вечер попросил вернуть их. Я едва успела подержать их в руках.

Отец устраивал большой прием первого декабря по старому стилю. С поздравлениями приходили дипломаты, светские люди, писатели, композиторы, художники. Вечером пели знаменитые артисты, приходил Шаляпин.

Здесь я испытала одно из жесточайших унижений в моей жизни. Еще в Швеции, не зная, куда избыть кипучую энергию, я среди прочего увлеклась пением и целую зиму брала уроки. К весне, отправившись к отцу, я уже воображала себя готовой певицей. И как то вечером в Булони, после чинного обеда, попросили сыграть и спеть молодого русского музыканта, что он и сделал, к полному удовольствию присутствующих. Когда он пел, за роялем была я. Молодой человек кончил, обернулся ко мне и, возможно, не найдя, что сказать, спросил, не спою ли и я. Я выразила восторженную готовность, и он предложил аккомпанировать мне. Очень уверенная в себе, нимало не сомневаясь в своих талантах, я выбрала песню Шумана и запела. Едва открыв рот, я поняла, что совершила страшную ошибку. Голос звучал скверно, густой ковер и тяжелые портьеры гасили слабый звук, который я производила. Оцепенев в креслах, гости вежливо слушали. Я бросила взгляд на отца - он потерянно смотрел в сторону. Не знаю, как я допела до конца ту песню. Я была готова провалиться сквозь землю. За весь вечер я не осмелилась подойти к отцу. Он великодушно молчал, но это молчание было красноречивым. Излишне говорить, что я никогда больше не пела на людях и в будущем избегала поминать при отце мои вокальные поползновения.

К Рождеству Володя писал для сестренок пьесы. Из детской приносили ширмы и в большой гостиной сооружали сцену. На занавес и задник шли одеяла и простыни. Обычно это замысловатое сооружение в самый драматический момент рушилось на головы актеров. День за днем Володя натаскивал сестричек, которые в ту пору были совсем крохи. Это воспоминание навело мои мысли на Володю, моего единокровного брата, которого тоже сгубили. Я прошла в его комнату. Вот его стол, изрезанный перочинным ножом, весь в чернильных кляксах. На стене прикноплены карандашные рисунки и карикатуры, на полках - любимые книги и нотная тетрадь. Я даже открыла шкаф, где висели костюмы, из которых он вырос…

Я долго пробыла в притихшем пустом доме и ушла с опухшими красными глазами и утоленным сердцем: отец снова стоял передо мной, овеянный очарованием прошлого. Что бы ни случилось со мной в будущем, эти воспоминания принадлежали мне, и со мною они пребудут всегда, вдохновляя - и остерегая.

Перед уходом Гюстав напомнил, что в 1914 году я оставила сундук во флигеле, где жила, приезжая в Булонь, и я задержалась взглянуть на свои комнаты.

С весны 1914 года там оставались коробка с красками и несколько книг. Я вспомнила, как с сильнейшим насморком корпела над видом булонского дома из окна моего флигеля, потом прилаживала миниатюру к крышке сигарной коробки и дарила ее отцу. С изобразительным искусством, надеюсь, мне повезло больше, чем с пением: сигарная коробка навсегда заняла свое место на столовом столе.

В этой маленькой гостиной испанский король Альфонс XIII нанес мне первый и, считалось, официальный визит. Утром того дня на каком то приеме я встретила его и королеву, которую знала раньше. Согласно этикету он должен был в тот же день нанести мне визит. Задержавшись в Париже, я встретила кузину, и та сказала, что Альфонс направляется ко мне. Я заспешила домой, в Булонь. А он уже садился в автомобиль, оставив для меня визитную карточку и, может, даже радуясь, что не застал меня. Теперь пришлось вернуться в мою комнату. Но молодость и отличное настроение скоро растопили этикетный холодок, и с тех пор мы сделались друзьями.

Несколько дней спустя я пошла выгуливать с утра в Булонском лесу мою верную старую Мушку, раздобревшего смышленого фокстерьера. На Алее акаций я высмотрела короля Альфонса в сопровождении испанского посла и чинов полиции в форме и штатском. Мне захотелось напугать полицейских, внезапно представ перед всей компанией. Я сделала крюк, обгоняя их, и, прячась за деревьями, пошла им навстречу. И только я собиралась обнаружить себя, как из кустов вышли мирные олени. В жизни своей не видавшая оленей Мушка подняла остервенелый лай, олени пустились наутек, Мушка устремилась за ними в чащу. Естественно, я вышла из укрытия, мы все - король, посол, полицейские чины и я среди них - рассыпались между деревьями, свистели, звали, пока наконец не вернулась распаленная и запыхавшаяся Мушка.

Здесь же, в этих тесных апартаментах, я промучилась несколько недель после моего отъезда из Швеции. Тогда вовсю шла переписка между отцом и шведским королем, между отцом и царем, между мной и родственниками, считавшими своим долгом давать мне советы. Отцу тогда часто приходилось общаться с нашим послом Извольским и тогдашним министром иностранных дел Сазоновым, когда тот останавливался в Париже проездом из Лондона в Россию. Как же я была молода, как слепо доверялась будущему!

Здесь же я маялась с французской горничной, которую вынуждена была взять, поскольку моя старая русская няня Татьяна заболела. Новая горничная была необъятных размеров и с крутым характером. Я послала ее к моему парикмахеру научиться, как меня завивать. Она взяла пару уроков и решила, что вполне освоила эту премудрость. И как то вечером, когда я одевалась для выхода, она вооружилась щипцами для завивки и приступила к делу. Волны, которые она мне накрутила, все встали дыбом, но ее это не обескуражило.

- Прическа замечательно идет мадам. На голове у мадам словно корона, - заметила она, удовлетворенно приминая копну волос и любуясь своим рукодельем в зеркале. Она осталась так же безучастна, когда выяснилось, что половину волос она мне сожгла.

Она надменно порицала мой гардероб и покупки, втайне считая меня скупой. Одобрялось лишь то, что она сама покупала для меня.

- Вот, - гордясь собою, протягивала она мне пару подвязок. - Они очень, очень красивые, потому что очень, очень дорогие.

Она совсем затравила меня, терпеть ее не было сил, и я объявила, что в следующем месяце она свободна. Пылая гневом, она заявилась ко мне уже на следующее утро, в пальто и шляпе.

- Я ни минуты больше не останусь в этом доме, - выкрикнула она и удалилась.

На смену ей пришла австрийка. Я взяла ее с собой в Россию, и когда объявили мобилизацию, она в спешке сборов прихватила с собой много моих вещей; в общей суматохе это открылось много позже.

Опыт складывается из противоположностей; в моей жизни было много всего - светлого и трагичного, важного и никакого, - и все это совершалось в иных сферах. Повседневной жизни я не знала, не знала, чем живут заурядные люди. И правильно, что я теперь одна отвечаю за себя: давно пора усвоить уроки, которые преподает мне новая жизнь.

Париж прежде и потом

После паломничества в булонский дом я совершила еще один визит - в православный храм. Уже в довоенные годы деятельность русского землячества сосредоточивалась вокруг храма на улице Дарю. На рождественские и пасхальные службы приходил посол с сотрудниками; по воскресеньям с утра у церкви толпилась празднично одетая публика; послушать прекрасное пение стекались иностранцы.

По воскресеньям мы обязательно шли к обедне, только входили в храм через боковую дверь, в ризницу, где, невидимые молящимися, выстаивали всю службу. (В православных храмах алтарь отделяется от средней части храма высоким иконостасом с тремя вратами, в которые проходят только священнослужители.) В дни тезоименитства государя императора и Всех Святых служили благодарственный молебен; по этому случаю отец облачался в парадную форму с орденами и переходил в среднюю часть храма, где стоял с послом в окружении французских официальных лиц и иностранных дипломатов. В праздничной одежде были и прихожане. Сквозь щелочку в боковых вратах мы упивались этим красочным зрелищем.

Сейчас у меня не было желания входить в боковую дверь, я вошла как все. Я знала, что почти все присутствующие были русские, но знакомых лиц не увидела. Старый священник, крестивший моих сводных сестер и многие годы наш духовник, узнал меня и украдкой кивнул. В то время даже среди людей нашего круга царила подозрительность, и многие, как и мы изгнанники, не спешили узнавать нас. С годами это прошло, а тогда все было несообразно, люди стали другими. В самом парижском воздухе была разлита враждебность. Не зная, как они ко мне отнесутся, я не известила о приезде никого из прежних знакомых. Конечно, я боялась слишком живых напоминаний о былом, боялась расспросов о бегстве из России, а больше всего боялась возбудить жалость к себе.

Хотя пребывание в Париже королевы Марии не шло ни в какое сравнение с нашим, с нею одной я виделась часто. Она была в апогее славы и успеха и наслаждалась ими как могла. Над входом в "Ритц", где она остановилась, развевался румынский флаг, подходы к отелю днем и ночью патрулировал полицейский наряд. В новых парижских платьях, проникнутая сознанием своей значительности, лучащаяся счастьем красавица, королева мало походила на обитательницу дворца Котрочени. Она всюду поспевала, принимала гостей, давала аудиенции, радовала других и сама радовалась жизни. Ее фотографировали, публиковали фото в газетах, у нее брали интервью, ей курили фимиам, о ней повсюду говорили. Парижская публика была в восторге. После серых военных будней это колоритное создание радовало глаз. Ее появление собирало толпы, горячо отзывавшиеся на ее улыбку.

Старая парча, индийское шитье, игрушки и безделушки сообщили апартаментам королевы в "Ритце" ее собственный отпечаток. Делая себе рекламу, парижские магазины наперегонки слали ей на выбор самые последние новинки; на туалетном столике теснилось множество флаконов с духами; повсюду корзины и вазы с роскошными цветами.

С моим гардеробом уже нестыдно было показаться в "Ритце", но я ходила в темном платье, отделанном крепом, в шляпке под вуалью. Еще свежим было мое горе, чтобы я могла позволить себе выходить нарядно одетой.

Однажды днем я встретила у королевы Марии известную французскую поэтессу графиню Ноэль. Это была маленькая худенькая дама с порывистыми движениями и яркой, пылкой речью; если ей удавалось вести разговор, то есть не давать говорить никому другому. Когда я вошла, королева отдыхала в шезлонге, в ногах сидела графиня. Полагая, что мы знакомы, королева не представила нас, и госпожа де Ноэль продолжала говорить. Скоро она заговорила о Жоресе, знаменитом французском социалисте, убитом в начале войны, ему и его социалистическим идеям графиня выразила сочувствие. И тут она завела речь о положении в России и допустила несколько бестактных замечаний о моей семье, добавив еще, что большевистский террор оправдан тем, что им де самим довелось вытерпеть. К подобным заявлениям незнакомки я не могла остаться безучастной - еще не отошли в прошлое эти ужасы. Я вскипела.

- Вы, очевидно, не в курсе, мадам, - сказала я надорванным голосом, - что я дочь великого князя Павла Александровича, перед которым вы все здесь распинались в любви. Три месяца назад большевики убили моего отца.

Мои слова произвели тягостное замешательство, королева пыталась спасти положение, сменив тему разговора.

Этот эпизод только один из тех, что случались очень часто. Благополучные цивилизованные люди брались судить о наших делах издалека, отпускали неосновательные суждения, забывая, что мы играли в величайшей за всю историю трагедии, что наши семьи истреблены и мы сами едва уцелели; и если даже они не собирались причинить нам боль, их бестактность жестоко ранила.

Терпеть непонимание и унижения можно было только, увидев вещи в новом свете, а это требовало времени, выучки и терпения. Перемены в нашем положении стали особенно очевидны в Париже. В послереволюционной России мы были гонимым классом. В Румынии я была кузиной королевы. А в Париже мы стали обыкновенными гражданами и вели, как полагается здесь, обыкновенную жизнь, и вот эта ее "обыкновенность" была мне внове.

Никогда прежде я не носила с собой денег, никогда не выписывала чек. Мои счета всегда оплачивали другие: в Швеции это был конюший, ведавший моим хозяйством, в России - управляющий конторой моего брата. Я приблизительно знала, во что обходятся драгоценности и платья, но совершенно не представляла, сколько могут стоить хлеб, мясо, молоко. Я не знала, как купить билет в метро; боялась одна пойти в ресторан, не зная, как и что заказать и сколько оставить на чай. Мне было двадцать семь лет, но в житейских делах я была ребенок и всему должна была учиться, как ребенок учится переходить улицу, прежде чем его одного отпустят в школу.

Когда мы наконец получили английские визы, я была рада уехать из Парижа - и не только в предвкушении встречи с Дмитрием. В Париже никак не получалось обрести душевный покой.

Назад Дальше