Текст как текст - Андрей Битов 5 стр.


Дело в том, что язык Алешковского однороден, слова у него равноправны, и употребление советской фразеологии на его страницах куда более непотребно и похабно звучит, чем вульгарные жаргон и феня. Благородные же кристаллы мата, единственной природной и принадлежной части русского языка, сохранившейся в советском языке, продолжают слать нам свет человеческой речи, как погасшие звезды во мраке планетария.

Трудно согласиться, что на языке Алешковского мы не только выражаемся, но и живем, но если притерпеться и принять, то – о чем же Алешковский?.. О том, как же это мы притерпелись и приняли то, от чего содрогаемся в виде слов, а не действительности. И Алешковский предстает тогда нам писателем чрезвычайно традиционным в оценках, повествующим лишь о смысле вечных общечеловеческих ценностей, моралистом и даже резонером.

Радость жизни – основная моральная ценность по Алешковскому. Извращается жизнь – извращается и ценность.

В этом природа его гротеска и метафоры: метафора преувеличена, гротеск метафоричен. Все это шокирует, кричит. За криком можно не расслышать, под шоком не разглядеть. Между тем Алешковский говорит очевидные вещи. Что ж делать, если мы настолько принюхались, что и прижились, что не видим, не слышим и не обоняем? Неужели и так не слышите, а вот так не видите тоже?., вот вам под нос – чего воротите, ваше же…

Повесть "Маскировка" – такая преувеличенная метафора. Событийность у Алешковского – невероятная. Невероятность же эта – наша с вами действительность, увиденная здравомыслящим человеком, с неискаженным чувством нормы, то есть человеком здоровым и нормальным, то есть человеком ужаснувшимся.

"Николай Николаевич" был написан уже двадцать лет тому. Это сочинение историческое (о периоде 1945 – 1956). "Маскировке" лет пятнадцать. Она вещь уже современная по тому времени: вторая половина 70-х, народная гласность тех лет, задолго до того, как партия нам в очередной раз "открыла глаза". Гиперболы Алешковского уже могут быть опубликованы именно потому, что как бы уменьшились и оказались не такими уж… Многие преувеличения Алешковского оказываются пророческими, сбываются на глазах, хотя бы и в виде парадоксального факта. Журнал "Театр" объявил роман Алешковского "Кенгуру", написанный вслед за "Маскировкой". Сюжет романа – невероятное следствие по делу об изнасиловании и садистическом убийстве бедного животного в столичном зоопарке. Каково же было мое удивление, когда вскоре после отъезда Алешковского (навсегда!) прочитал я информацию в газете, кажется "Московской правде", о чудовищном факте такого злодеяния в зоопарке и почему-то именно кенгуру… А недавняя война? Хусейновские надувные самолеты и танки, бункера и подземные аэродромы, а также его сводки о победах иракского оружия – что это, как не "Маскировка", уже в мировом масштабе? И разве так уж невозможно, чтобы кладбище провалилось в секретный подземный цех? А как наивно нынче уже звучат сетования героя на отсутствие трескового филе в магазинах, на дороговизну картошки (7 р. ведро), на удвоение тарифа такси (20 коп.), не говоря об алкогольной дороговизне, не то что об его наличии. "Повышение цен на отсутствующие в продаже продукты и промышленные товары оказалось правильным политическим шагом, но не принесло желаемого экономического эффекта" ("Маскировка", гл. 10). Сатира, там, где она всего лишь сатира, стареет быстрее всего, ибо – сбывается. Новый Павлов отрабатывает условные рефлексы уже не на собачках.

Тем не менее "Звезда" публикует это в чем-то устаревающее сочинение. И я благословляю этот ее до сих пор решительный шаг, дабы наши перестройка и гласность не оказались очередной "маскировкой" режима, чтобы не вступить нам в очередной исторический период повторения непройденного.

3. ХЕРР ГОЛЛАНДСКИЙ…

Наши беды не переводимы.

М. Жванецкий

Я легкомысленно взялся помочь милой переводчице, прокомментировав загадочный список.

Проблема! Проблема хотя бы с точки зрения здравого смысла. И нам-то (каждому следующему поколению все больше) придется залезать в справочные издания (желательно устаревшие, легкомысленно выкинутые на свалку истории), чтобы объяснить западному читателю с внятностью и точностью, к которой они приучены, суть того или иного недоступного им понятия.

Например: "Герцеговина Флор", Землячка, "Челюскин", Зоя Федорова…

То же ли это самое, что и наше детское усилие прочесть в комментариях к "Трем мушкетерам", сколько лье в луидоре или когда Ришелье любил Рекамье?

Почему-то – не то же.

Про "Герцеговину Флор" еще можно рассказать… Как Сталин разламывал папиросу, набивал ее табачком трубку. А что сказать им о "Челюскине"? Что это – пароход или исследователь, кто такой Отто Юльевич Шмидт и зачем его спасать первым Героям Советского Союза?.. Что сказать им о Землячке… Что она член КПСС с 1896 года, в то время как сама КПСС – с 1952-го? Что такое ВКП и маленькое "б"? Или что zemlya по-русски означает "ёрс" (или как там по-голландски), а "землячка" – соотечественница по малой родине… или что она работала в наркоматах РКИ и НКПС… И что такое наркомат, и что такое РКИ, и что такое НКПС…

Лучше тогда о Зое Федоровой… Ее нет в энциклопедии. Что была она настоящая кинозвезда 30-х годов, что имела роман с американским военным атташе, за что и села, что ее красавица Вика родилась там, а потом уехала к папе туда? Или что бедную Зою жестоко убили в собственной квартире при крайне странных и сомнительных обстоятельствах? Или что снималась она, уже пожилая красавица, в роли школьной уборщицы в детском фильме по сценарию того же Юза Алешковского и он ей признался в той любви, которую испытывал к ней до войны, а она ему сказала: "Дорогой мой, тогда все меня любили".

В "Войне и мире" у Льва Толстого есть место, описывающее мирное общение русских и французских солдат. Солдаты, простые люди, преимущественно крестьяне; понятие "народ" в 1805 году другое, чем сейчас. Обе стороны в совершенстве не знают язык друг друга, и им от этого удивительно весело. Это очень смешно – воспринимать чужой язык с точки зрения своего, только на слух. Им весело настолько не понимать друг друга.

Эпизод этот имеет прямое отношение к проблеме перевода вообще. Но особое значение приобретает он в советское время, при переводе русской литературы советского периода. При попытке же перевести Юза Алешковского на иностранный язык мы окончательно попадаем в положение толстовских солдат.

Потому что сам советский язык является в каком-то смысле плодом переговоров. Так забавно и точно подмеченных Толстым. После революционных кровосмешений (кровосмещений) речи, отчасти представлявших если и не совсем естественное развитие языка, то хотя бы естественное его изменение, по его законам, – наступает и время его стабилизации (скорее "статизации"), отражающей стабилизацию сталинской диктатуры. 30-е годы, язык, в котором и рождается Алешковский.

Язык, как известно, – для общения и развивается лишь в общении, то есть сам язык нуждается в общении. В стране с уже опущенным железным занавесом язык общается лишь с газетой, унифицированной идеологией и пропагандой превращается как бы в одну огромную газету, величиной во всю страну. В эту газету страна и завернута.

Слово поступает в язык сверху и переваривается всей страной. То ли это процесс над врагами народа (Бухарин, Рыков, Зиновьев, Каменев), то ли это трудовой почин шахтера или тракториста (Стаханов, Ангелина), то ли это протест против "происков империалистов" (Черчилль, Риббентроп, Керзон, Тито), то ли героический перелет или дрейф (Чкалов, Папанин, Челюскин, Леваневский), то ли это прогрессивные гуманисты, друзья советского народа и человечества (Ромен Роллан, Герберт Уэллс, Джавахарлал Неру), то ли это достижения советского спорта и культуры, поразившие весь мир (Уланова, Лысенко, Ботвинник, Амбарцумян, Яблочкина, Кукрыниксы, но и Корнейчук, Фадеев, Симонов), то ли это набор обязательного всеобщего среднего образования, то есть вообще школьный (Радищев, Горький, Джамбул) – все это не конкретные исторические имена и фигуры, а СЛОВА, насажденные в народное сознание пропагандой, слова, по природе своей ничего не значащие для народа, – ЗВУЧАНИЯ. Это такие гармонические ряды или даже трели, высвистываемые на мотив членов Политбюро (Каганович, Маленков, Молотов). Чуждые уху и сознанию, насильно насажденные слова и имена (одно и то же имя не сходило месяцами и даже годами – Стаханов, Чкалов, озеро Хасан и т. д.), иногда звучали смешно и обретали народную этимологию, становились как бы частицами, вставными словами, паразитами речи, чем-то синонимическим (что Яблочкина, что Джамбул, что Чойбалсан, что Лумумба, что Дзержинский, что Буденный), то есть начинали выполнять ту же функцию, что и мат.

Это и есть одно из основных достижений языка Алешковского – зафиксировать и развить отношение языка русского к советской идеологии.

Поэтому попытка прокомментировать для иноязычного читателя все советские слова, употребленные Алешковским, была бы не только громоздкой, но и бессмысленной не только потому, что жизнь наша и опыт происходили по разные стороны Луны, не только потому, что этого никто, кроме нас, не поймет, но и потому, что и сами-то мы этих слов не знаем и не понимаем, а лишь катаемся по этому скользкому ассоциативному слою, как по льду. И комментарий требуется уже не только при переводе с языка на язык, но и при переходе от поколения к поколению. Кому еще что-то говорит слово "Лумумба", тому уже ничего не говорит слово "Паша Ангелина".

Советские слова в тексте Алешковского следует воспринимать как непереводимые в той же мере, в какой непереводим мат. Если непонятно, значит ругается, а звучит неплохо. "Маршал Чойбалсан" разве не "ё’б твою мать", а Лумумба – разве не способ?..

Для ориентации восприятия иностранцем незнакомых слов разберу лишь несколько типологических примеров.

"Тов. Растрелли" – товарищ (сокращенное тов.), революционное обращение, заменившее "господина" (господ больше нет), строго обязательное в обращении партийцев друг к другу (как "геноссе"); Растрелли – итальянский архитектор XVIII века, построивший очень много знаменитых зданий в Петербурге, в частности Зимний дворец, который легендарно брали штурмом во время Октябрьского переворота; расстрел (расстрелять, расстреливать) – основной способ казни в советское время; как правило, без суда и следствия.

"Паша Ангелина в Грановитых палатах примеряет корону Екатерины II, и кухарки учатся руководить государством". Паша Ангелина – кажется, первая советская женщина-трактористка (традиция эта перейдет впоследствии к Терешковой, первой женщине-космонавту, тоже у Алешковского поминаемой), соответственно ее фотографии не сходили с газетных полос целую пятилетку, была депутатом Верховного Совета СССР, а сессии его проводятся в Кремле; Грановитая палата – едва ли не самая знаменитая комната в Кремле, каждому почетному гостю демонстрируемая: там трон, на нем "заседал" еще Иван Грозный; Екатерина Вторая – великая императрица XVIII века, все еще уцелевшая как имя в памяти народной и не до конца изгнанная из школьных учебников истории в качестве жестокой "крепостницы"; естественно, что именно Паша Ангелина примеряет ее корону. Знаменитое высказывание Ленина о совершенстве будущего социалистического государства: "У нас каждая кухарка сможет руководить государством"; в 30-е годы широко распространяются всякого рода "Курсы" для скорого обучения, ликвидации безграмотности, повышения квалификации, курсы кройки и шитья и т. п.; поэтому не так уж невозможны и "курсы обучения кухарок руководством государством". Паша Ангелина ведь уже руководит, она – член парламента.

"Привет холодному уму и горячему сердцу!" – каламбур, произведенный из знаменитого, распечатанного в лозунгах высказывания Феликса Эдмундовича Дзержинского, первого Председателя ВЧК (Чрезвычайной Комиссии, будущего НКВД, будущего КГБ): "Революцию надо делать чистыми руками и…" – я и сейчас не уверен, что там было холодное, а что горячее: все это взаимозаменяемо.

"Вот кто сделал пробоину в Челюскине и открыл каверны в Горьком" – фраза гибридизирована. Страна была охвачена процессами над вредителями, шпиономанией; одновременно она, затаив дыхание, следила за героическим переходом ледокола "Челюскин", обязавшегося пройти "Великий северный путь" за одну зиму, но потерпевшего аварию, так что его пришлось так героически спасать; одновременно страна, также затаив дыхание, следила за бюллетенями здоровья великого пролетарского писателя Максима Горького, как теперь известно, отравленного Сталиным, а тогда – врачами-вредителями.

"Андрей Ягуарьевич Вышинский" – знаменитый обвинитель на политических процессах 30-х годов, впоследствии министр иностранных дел. Отчество его "Януарьевич"; Януарий – редкое для слуха имя, данное его отцу по святцам; ягуар – свирепый, хищный. Отсюда и каламбур "Ягуарьевич", паспортизирующий экзистенциальную сущность Вышинского.

И т. д., и т. п., и т. п., и т. д., и т. п., и др., и др… и т. д., и др., тпру!

Приехали!

Что они в этом поймут?! Зачем это им!? Зачем им наша духовность?.. Как поведать им о нашей любви к Петру Алейникову, о нашей гордости за первый в мире противогаз академика Зелинского, о том, какой глубокий бас был у Максима Дормидонтыча, о том, как курили мы папиросы "Норд", переименованные в "Север" вследствие борьбы с космополитами, или что Чойбалсана звали, оказывается, по имени Хорлойгин, а МНР звали Монголией, и какая же это прекрасная страна! какие в ней люди и степи… Как я могу им все это объяснить, если ихний русист не знает даже, что такое "карельская береза", ни про Лысенко, ни даже Джавахарлала Неру он не знает, ни про Зощенку и Ахматову… про "ум, честь, совесть" они не знают – вот что.

Ну зачем им засорять голову тем, что мы сами так готовно из нее выкидываем? И что это объяснит ом? И как нам самим себе объяснить, почему в нас навсегда застряли слова, ничего не значащие и в таком количестве?

Что из всех этих слов сохранится для нас в языке, когда наконец минует вся эта эпоха? Тайна. Опять загадка.

Вот, к примеру, загадка с детства, занимающая мое воображение. Почему замок – английский, горы – американские, булавка и булка – французские, а сыр и хер – голландский?

Какая нация могла бы предпочесть чужой хер своему? Из какого опыта (реального, исторического) могло родиться такое странное предпочтение?

Долго гадал и вот догадался… Петр! Петр Великий. Двухметровый Петр. Это ведь он навез голландцев, брил бороды, заставлял носить парики, делать книксены, сам звался херр Питер и всем другим велел величать друг друга херрами. Уж так его ругали, так возвеличивали, так честили… Два века миновало, забыли и голландцев, и Петра, а хер – остался жить в языке, отдавая должное историческим заслугам и того и тех – в виде самого глубокого почтения, которое только может оказать народ.

Что у нас с вами есть голландского?

1969, 1991

III. Текст как поведение

Власть отвратительна, как руки брадобрея…

О.М.

1–3

Есть три эпохи у воспоминаний…

И три грамматических времени. Но – четыре времени года. Глаза – два. Рот – один. Один язык. Бог един. Век – это единица. Человек – век. Рифма бедная, но единственная. Десятками измеряются яйца на рынке, сотнями – года в истории. Человеческий век не равен историческому. Особенно, если история укорачивает его на поколение.

"И внуки нас похоронят…" До трех не дадут досчитать!

Два сонных яблока у века-властелина
И глиняный прекрасный рот,
Но к млеющей руке стареющего сына
Он, умирая, припадет.
Блудный сын тоже один. Как отец.

Написав "1 января 1924 года", по-видимому, именно 1 января, Осип Мандельштам ходил к гробу Ленина 23 января (прибой у гроба) и после этого еще работал над стихотворением.

Его воспоминание (оно же прощание) об эпохе родилось раньше, чем она ушла. Начинались "разборки" с другим отцом.

Все, что написал Мандельштам в прозе, – воспоминания (даже его статьи о литературе). С одним принципиальным отличием: мемуары его пишутся не потом, а сейчас, со скоростью и внезапностью лирики. Если он пишет о детстве, о Тенишевском училище ("Шум времени"), то есть об очевидном прошлом, отрубленном революцией от непрерывного времени, то пишет он сейчас, и время написания важнее времени воспоминания. И когда время воспоминания приближается, становится смутным ("Египетская марка", "Феодосия"), и когда время впечатления и время повествования совпадают, как в "Путешествии в Армению" или "Четвертой прозе"… все это – сейчас.

Это сейчас-счастье происходит с читателем и сегодня.

Потому что настоящий текст важнее памяти: память уточняется текстом, текст всегда важнее события, именно он и есть событие. Он – настоящее, и он настоящий. Как "Медный всадник" или "Двенадцать".

Непреложный закон лирики.

Лирика лирикой, но Мандельштам пишет прозу именно прозой, совершенно не путая этих стихий, лишь обогащаясь их принципиальным различием как в поэзии, так и в прозе. Это трудно доказать, но легко почувствовать:

Золотистого меда струя из бутылки текла так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:

– Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла, мы совсем не скучаем, – и через плечо поглядела…

Я сказал:

– Виноград, как старинная битва, живет, где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке. (1921)

Век. Известковый слой в крови больного сына твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь, и некуда бежать от века-властелина… Снег пахнет яблоком, как встарь… И известковый слой в крови больного сына растает, и блаженный брызнет смех… Но пишущих машин простая сонатина – лишь тень сонат могучих тех. (1924)

Ночью на Ильинке,
Когда ГУМы и тресты спят
И разговаривают на родном китайском языке,
Ночью по Ильинке
Ходят анекдоты.
Ходят Ленин с Троцким в обнимку,
Как ни в чем не бывало.
У одного ведрышко и константинопольская удочка в руке.
Ходят два еврея, неразлучные двое -
Один вопрошающий, другой отвечающий,
И один все спрашивает и спрашивает,
А другой все крутит, все крутит,
И никак им не разойтись.

(1930)

Где поэзия? Где проза? Где граница?

Жизнь-поэзия-проза… вот три времени!

Я человек и народный: при Сталине я не знал ничего, кроме одного стихотворения, неизвестному мне лицу принадлежавшего; при Хрущеве я узнал все про то, чего не знал при Сталине; после советской власти (вот совпадение!) я попытался расплатиться с О. М. за все это, вернуть долг. Все это вместе – мое настоящее, то есть воспоминание.

Назад Дальше