Несмотря на душную и тревожную атмосферу, в которой мы жили в это время, без уверенности в руководящей нами власти, катастрофа для всех нас была ужасной неожиданностью: по появляющимся прокламациям, по брожению умов в университете мы догадались, что партия террористов бодрствует, но мы не подозревали, что полиция была доведена Лорисом до такой степени бессилия и неспособности, что покушение на жизнь Государя среди белого дня стало доступно всякому первому встречному.
Во многих местах Петербурга взрыв двух бомб был слышен и принят был за одинокие какие-то выстрелы. Лорис, как мне рассказывали, во время взрыва находился в кабинете министра государственных имуществ Валуева и весело болтал: однако, услышав эти звуки взрыва, он смутился неведением их причин и немедленно уехал. Я жил в это время на Захарьевской и был дома, ничего не подозревая. Только в четвертом часу дня прибежал ко мне один из служащих с ужасною вестью, что на Государя было смертельное покушение и что его умирающим повезли в Зимний дворец…
Немедленно одевшись в галунный мундир, я поехал на площадь Зимнего дворца… Увы, при взгляде на толпы, бессознательно-тоскливо двигавшиеся на площади или стоявшие в каком-то оцепенении, при виде уже массы экипажей сомнения не могло быть: что-то случилось. Почти немедленно по приезде пришлось пережить страшное душевное сотрясение…
Раздался первый удар исаакиевского благовеста к вечерней службе, и едва он раздался, как из двери собственного подъезда Зимнего дворца с обнаженною головою вышел старик князь Суворов и сквозь рыдания сказал: "Государь скончался!.."
…С первой минуты свершающегося в наших глазах исторического события, с первого взгляда на площадь стало для каждого ясно, что народного беспорядка, как немедленного последствия катастрофы, нельзя было ждать. Негодование к преступлению, ужас совершившегося события и сострадание к несчастному монарху, павшему жертвою преступления, - эти три чувства сливались в каждом человеке в эту минуту на площади; малейший проблеск не только сочувствия преступлению, но равнодушие в ком-либо схватывались людьми из народа как повод искать мести за пролитую кровь, и в нескольких местах площади мы видели сцены расправы народа с заподозренными личностями, народ их хватал и вел к полиции, во дворе Главного штаба образовался внезапно какой-то приемный пост, и туда народ волочил каждого, кто ему казался подозрительным. Я упоминаю об этом факте как о важном историческом свидетельстве, насколько пылкая удача задуманного преступления была безумна и бесцельна как политическое событие, рассчитанное, очевидно, на народные беспорядки… Чувства, которые испытывал народ в эти минуты, были сильны и глубоки, но даже под влиянием подозрения, вдруг зарождавшегося в нем к тому или к другому лицу, народ не позволял себе дать волю своим чувствам и вел схваченного к полицейской власти. Начали съезжаться марш-маршем отряды казаков, но мы чувствовали и сознавали, глядя на тысячи и тысячи пораженного скорбью народа, что эти казаки были не нужны, и народ сам был в эту минуту надежнейшей охраной и опорой полнейшего порядка.
С площади я отправился в Зимний дворец. Там все было полно приезжающих со всех концов Петербурга узнать о случившемся. В комнату, где лежал Государь, никого не пускали: там были врачи и хирурги. Дежурным при Государе камердинером оказался Костин, бывший камердинером при покойном цесаревиче Николае Александровиче. Опять ужас смерти нас сталкивал, опять мы обнялись в порыве скорби и воспоминаний. Я попросил его мне дать что-нибудь на память о Государе; он вынес мне с его письменного стола гусиное перо, гладко обстриженное, сказавши: "Вот перо, которым в последний раз Государь писал", - и дал мне тоже окровавленное перо от султана каски. Быть может, этим пером бедный Государь подписал свое согласие на злосчастном докладе Лорис-Меликова о созыве земских представителей в реформаторскую комиссию.
В коридоре я наткнулся на Лориса. Не забуду его физиономии. Бледный, изнуренный и как бы убитый, он стоял, прижатый к стене, и с кем-то говорил. Невольно, глядя на эту роковую историческую фигуру, я слышал, как душа задавала вопрос: что выражает это лицо в эту минуту? Ужас угрызений, смертный приговор над собою как над государственным деятелем, слишком поздно сознавшим свою неспособность, свои заблуждения, или того же легкомысленного Лориса, растерянного и ошеломленного оттого, что сейчас он провожал до подъезда нового Государя и этот новый Государь ни звука ему не сказал?.. Тогда на вопрос не было ответа; но, увы, через два дня я припомнил этот вопрос вечера 1 марта и понял, что тогда передо мною стоял озабоченный подозрением немилости царедворец. Смерть его благодетеля Государя явилась для него не тем, чем должна была быть, причиною его конца, но случайным эпизодом, под ударом которого он даже не почувствовал и не понял роковой связи с своею политическою ролью. Бежать с поста, бросив власть, он, разумеется, в эту минуту не мог. Но он мог, забыв о себе, ужаснуться своей ответственности за полную беспомощность полиции в минуту, когда все поняли, что эта беспомощность полиции являлась угрозою над новым Государем. Об этом он не подумал; но о продолжении разговоров, прерванных минутою 1 марта, на тему либеральных реформ Лорис уже думал в вечер с 1 на 2 марта, и политическая гостиная, где он черпал свое вдохновение и слушал либеральные речи, как ни в чем не бывало, уже 3 марта, манила к себе Лорис-Меликова.
Печатается по: Мещерский В. П. Мои воспоминания. Часть 2 (1865–1881). Спб., 1898, с. 495–500.
ИЗ ЗАПИСНЫХ ТЕТРАДЕЙ ОФИЦЕРА ЛЕЙБ-ГВАРДИИ КОННОГО ПОЛКА
<…>В воскресенье, 1 марта 1881 года, в первое воскресенье великого поста, по обыкновению, в манеже Инженерного замка происходил развод с церемонией.
Развод был назначен от л[ейб]-гв[ардии] Саперного батальона; кроме него участвовали в разводе военные училища и внутренний караул от тяжелой кавалерии, и подъезжали конные ординарцы.
Я служил в то время в л[ейб]-гв[ардии] Конном полку корнетом. От нашего полка на ординарцы подъезжал великий князь Дмитрий Константинович.
Гр. Лорис-Меликов уговаривал Государя не ездить на развод, докладывая, что есть указания на то, что готовится новое покушение. Но Государь непременно пожелал ехать на развод, и одной из причин этого желания была та, что вел[икий] к[нязь] Дмитрий Константинович подъезжал на ординарцы.
Я присутствовал на этом разводе и в последний раз видал черты столь любимого и столь великого Государя. Он был в мундире Саперного батальона, был очень весел и много говорил с окружающей его свитой. Впоследствии говорили, что лицо его имело будто бы земляной оттенок, предвещавший его близкую кончину, но я ничего такого не заметил.
По окончании развода я вышел из манежа одним из первых, так что, садясь в мои сани, я видел отъезжавшего вдали Государя. Я очень спешил и не обратил внимания, куда он поехал, но мне показалось, что он повернул на Малую Садовую, хотя оказалось, что он проехал во дворец вел. княгини Екатерины Михайловны. Я велел кучеру ехать на Б. Морскую, куда мне надо было заехать к фотографу Баллингеру за карточками, - и повернул на М. Садовую. Хорош бы я был, если бы Государь поехал действительно по М. Садовой!
Я пробыл недолго у Баллингера и поспешил домой, где у нас собралось несколько человек по случаю дня именин моей сестры. Во время пребывания моего у Баллингера и по дороге я не слышал никакого звука взрыва, но помню, что на обратном пути я видел народ, бежавший от Невского проспекта по Екатерининскому каналу, по направлению ко дворцу великой княгини Екатерины Михайловны. Тогда я не обратил на это никакого внимания.
Приехав домой, я не велел откладывать лошадей, вошел в квартиру, переоделся в сюртук и вышел в столовую, где сидела моя семья и гости. Входит Ольга Ивановна Мосолова и рассказывает, что ей извозчик говорил о покушении на жизнь Государя. Я говорю на это, что этого не может быть, так как я только что видел Государя. В то время как мы были в нерешительности - верить или не верить, - входит знакомый Николай Васильевич Моисеенко-Великий и рассказывает, что Государя ранили. Я не выдержал и решил ехать тотчас же во дворец. Ольга Ивановна в перепуге и в слезах попросила меня довезти ее до дома, а так как мне было по дороге, то я сейчас же согласился на это, прося только поспешить. Как только я выехал из дома, я встретил моего рейткнехта с запиской из канцелярии полка, в которой приказывалось немедленно ехать в полк. Я тут же понял, что все кончено, - и ужас наполнил мою душу. Тем не менее я решил довезти Ольгу Ивановну до дому и потом ехать в полк. У Спаса Преображения мне встретился прапорщик гв. конной артиллерии Борис Николаевич Козлянинов, гнавший во весь опор и кричавший мне на ходу: "il est mort, il est mort". Слезы невольно брызнули из глаз моих, я снял фуражку и перекрестился.
Отвезши Ольгу Ивановну и захватив из дому револьвер, плащ и каску, я поскакал в полк, где застал почти всех офицеров в сборе. Лошади в эскадронах были заседланы и замундштучены, людям розданы боевые патроны. Все почему-то ожидали какого-то возмущения и беспорядков; все потеряли голову и положительно не хотели верить смерти Государя, несмотря на то что многие видели нашего солдата Проскудина, несшего с другими от места преступления до саней смертельно раненного Государя; и рукав шинели Проскудина был выпачкан в крови этого дорогого мученика. Шинель эта хранится в полку.
Мы ожидали приказа выступать, но его не последовало. Да и куда выступать? Зимний дворец без того был весь оцеплен казаками, батальон преображенцев стоял во дворе его.
Все офицеры отправились в клуб, где велено было оставаться впредь до особого приказания. Командир полка барон В. Б. Фредерикс опасался, чтобы на умы солдат не подействовало убиение Государя; один из офицеров сидел постоянно в эскадроне; мы сидели по очереди, по два часа. Солдаты отнеслись ко всему довольно хладнокровно: они интересовались подробностями, сулили всякую пакость виновникам, но неповиновения никакого не оказывали, и в десять часов все уже храпели, за исключением дежурных и дневальных.
Не то было с офицерами: мы не спали всю ночь, все время говорили о страшном событии, об этом мерзком подлом убийстве, о прошлой жизни царя и о том, что ожидает нас впереди. Никогда я не забуду бледного лица поручика Глинки-Маврина, через несколько часов не могшего опомниться от страшного вида пронесенного мимо него умирающего Государя, в то время как Глинка стоял во внутреннем карауле. Когда Глинка рассказывал это, у него выступал пот у корней волос, и всем нам становилось жутко. Страшную и печальную ночь мы провели.
На другой день утром мы всем полком присягали у себя в большом манеже. Штандарт из дворца привез со взводом поручик Тиздель. Мы все были в парадной форме, без траура. Полк вытянулся вдоль стен манежа, Тиздель с конным взводом стоял у стены, выходящей на Исаакиевскую площадь. Мы все подняли правую руку со сложенными для креста пальцами, повторили за священником слова присяги и приложились к кресту и евангелию.
К 12 часам мы съехались в Зимний дворец. Наш полк стоял на своем всегдашнем месте, у портрета императора Николая, изображенного на нем в форме конной гвардии. Поневоле мы, конногвардейцы, вспомнили о том, как Николай I и Александр II любили наш полк, - и у всех пронесся вопрос: "А что новый Государь, так же ли полюбит конную гвардию, или другой какой-нибудь полк займет наше место в его расположении к нам?" - "Да, - как бы отозвался на общую мысль штабс-ротмистр Каменев 1-й, - вот видишь, тут император в форме Конного полка! А наша песня, кажется, уже спета!" - добавил он немного спустя. "Как так?" - спросил кто-то. "А вот увидишь, что кавалергарды возьмут верх!"
И правдивы были эти слова. После двух царствований конногвардейцы уступали опять место кавалергардам, которых сделал Павел I и которым тот же Павел I отдал место, всегда до него принадлежавшее конногвардейцам.
Когда вошел в наш зал Государь, то все были поражены его горестью и убитым видом.
"Господа, - сказал он, остановившись как раз около нас, - благодарю вас за службу моему покойному отцу; надеюсь, что вы не оставите меня в эту тяжелую для меня минуту и будете так же служить мне и моему сыну; а когда меня не будет…" Он не мог продолжать и зарыдал.
С секунду было гробовое молчание, и вдруг единодушное громовое "ура" раздалось по всему залу; другим звуком мы не могли выразить ему всю смесь чувств, волновавших нас в ту минуту: тут было и полное сердечное сочувствие его горю, и наше собственное горе о потере отца и царя, и беспредельная преданность ему, цесаревичу и престолу; и каких чувств тут не было! И все выразилось, все вылилось и вырвалось в одном могучем российском крике "ура". Я видел многих заслуженных генералов и боевых офицеров, у которых слезы градом катились по щекам.
Да! При великом событии мы присутствовали: мы видели закат великого и славного царствования - великого не в одних российских летописях, но стяжавшего себе величие и славу на скрижалях всемирной истории. <…>
Печатается по: Щукинский сборник. Вып. 4. М., 1905, с. 203–206.
Н. Лавров
1 МАРТА 1881 ГОДА
Из воспоминаний отставного рядового
<…> День 1 марта 81 г. был ясный, теплый. Я с некоторыми моими товарищами, пользуясь очень редким для нас свободным временем, пред чисткой и уборкой лошадей, которая у нас начиналась с 6 ч. вечера, расположились у открытого, выходящего в Царскосельский парк, окна за самоварчиком, почайничать.
Мне в этот день как раз был день рождения. Я запас немного водочки, рому и к этому подходящей закуски, и начали мы пользоваться столь редким для нас спокойствием в свое полнейшее удовольствие и благодушествовать, попивая горячий пуншик, мирно беседуя о далеких наших родных местах, о далеко оставленных родных. Между прочим, мне пришла почему-то в голову странная мысль, оказавшаяся какой-то вещей. "Что, - говорю, - братцы, если бы сейчас тревогу затрубили, как бы мы стали справляться со своей седловкой и вооружением, требуемыми для сбора по сигналу тревоги, и начали соображать и припоминать, где у нас находятся нужные для этого вещи, как, например, бушматы, флажки для пик, чумбуры и др.?" И решили, что второпях-то и сам черт не вдруг найдет.
В это время мы слышим звон бубенчиков и грохот экипажей, мчавшихся полным карьером из города мимо нас по Петербургскому шоссе, запряженных своими и ямскими тройками. (Наши казармы находились в Софийском предместье.) Все эти экипажи были переполнены офицерами разных полков, живущими в Царском Селе: нашими гусарскими, стрелковыми, кирасирскими и какими-то еще другими. Мы сначала предположили, что они едут с какого-нибудь веселого пикника или пирушки, но, вглядываясь в их лица, увидели, что на это что-то не похоже - все они были мрачные и чем-то сильно озабочены. Причина этого объяснилась очень скоро, почти тотчас же явился к нам в казармы дежурный по полку офицер, который приказал седлать нам по тревоге, как при этом требуется, не дожидаясь сигнала тревоги трубой, который, может быть, будет, а также одеться и вооружиться во все при этом положенное по уставу и находиться при своих конях. Причину же этого странного распоряжения он нам ничуть не объяснил, но в это время, пока мы разыскивали наши бушматы, чумбуры и другое, приехала из Петербурга в тот день выезжавшая туда жена нашего вахмистра, которая сообщила, что убит или тяжело ранен Государь. И объяснила, что все отправляющиеся из Петербурга железнодорожные поезда с момента происшедшей катастрофы были остановлены, почему и офицеры скакали на лошадях.
Мы заседлали очень скоро, хотя перед этим только что предполагали, что нужные нам вещи найдем не скоро, а также оделись, вооружились и получили понемногу боевых патронов. А потом мы сели около своих лошадей, предаваясь тяжелым думам, прислушиваясь, не слышно ли сигнала тревоги, но его не было, а вместо этого нас позвали в казармы, где приказали нам собраться в нашу образную, в которой увидели нашего полкового командира, со страшно расстроенным лицом и который, когда мы все уже собрались, заявил нам прерывающимся от слез голосом, что наш любимый Государь был тяжело ранен и сейчас уже скончался, что мы в великом смущении выслушали, и также у многих на глазах появились слезы, хотя до этого и впоследствии я ни у одного гусара слез не видал, даже иногда при каких-нибудь увеченьях или других жестоких страданиях. После этого сообщения мы пропели "Вечная память" в бозе почившему Императору и "Со святыми упокой" - нашему дорогому Государю и снова ушли в свои конюшни, в которых пробыли всю ночь, не раздеваясь и не расседлывая лошадей до 6 ч. утра, когда их нужно было кормить, поить и чистить.
Эту ночь мы провели, как будто бы это была и не ночь, обо сне и помину не было ни у кого. Всю ночь мы проговорили про покойного Царя, вспоминая его любовь и ласку к нам. Сердце кровью обливалось от совершившегося такого страшного злодейства. Мы его все без исключения очень любили, и замечательно то, что в нашем эскадроне, отбывая свою воинскую повинность, служили чуть не половина и по крайней мере треть лица, по своему общественному положению ранее не обязанные отбывать свою воинскую повинность, были тут между нами и родовитые князья, множество потомственных дворян, дети чиновников, духовенства и т. д., но никто из нас на покойного, утвердившего эту повинность, Государя никакой претензии не имел, конечно, было много недовольных этим положением, но только не на Государя.
И если бы тогда, да и впоследствии, нас пустили в атаку на народ, сказав, что это сделал он, то, кажется, никакие в мире силы нас не остановили - все вдребезги бы разнесли. И если бы в толпе были и близкие нам, то не пощадили бы ни приятелей, ни друзей и даже не пожалели бы ни братьев, ни сестер, ни отца, ни мать родную, всех бы к черту смяли и конями бы в грязь и прах растоптали, так беззаветно любили и обожали мы все Царя - освободителя и обновителя России. До того мы были озлоблены и впоследствии, когда все обошлось тихо и смирно, что мы были даже как-то недовольны, что не удалось сорвать наше зло и отомстить за нашего столь любимого Государя.
Печатается по: Лавров И. 1 марта 1881 года. Ревель, 1901.